НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 9 стр.


му, такой любезный — приведите ко мне доктора, ко­

нечно, небольшого…

Он это прибавил или я сама? Ничего не пони­маю. Надеюсь, что он.

Пришел доктор. Долго удивлялся на мой обиход.

— У вас здесь чтоже — бал был?

— Нет, просто так, навещают сочувствующие.

— Всех вон! Гнать всех вон! И цветы вон! У вас

воспаление легких.

Я торжествовала.

— Чему же вы радуетесь? — даже испугался док­

тор.

— Я предсказала, я предсказала!

Он, кажется, подумал, что у меня бред, и радости моей разделить не согласился.

* * *

Когда я поправилась и вышла в первый раз — Киев был весь ледяной. Голый лед и ветер. По ули­цам с трудом передвигались редкие пешеходы. Па­дали, как кегли, сшибая с ног соседей.

Помню, заглядывала я иногда в какую-то редак-

цию. Стояла редакция посреди ледяной горы. Снизу идти — все равно не дойдешь: десять шагов сде­лаешь — и сползаешь вниз/Сверху идти — раскатишь­ся и прокатишь мимо. Такой удивительной гололе­дицы я никогда не видала.

Настроение в городе сильно изменилось. Погас­ло. Было не праздничное. Беспокойно бегали глаза, прислушивались уши… Многие уехали, незаметно когда, неизвестно куда. Стали поговаривать об Одессе.

Там сейчас как будто дела налаживаются. А сю­да надвигаются банды. Петлюра, что ли…

«Киевская мысль» Петлюры не боялась. Петлюра был когда-то ее сотрудником. Конечно, он вспомнит об этом…

Он действительно вспомнил. Первым его распо­ряжением было — закрыть «Киевскую мысль». За­долго до того, как вошел в город, прислал специаль­ную команду.

Газета была очень озадачена и даже, пожалуй, сконфужена.

Но закрыться пришлось.

11

Настала настоящая зима, с морозом, со снегом.

Доктор сказал, что после воспаления легких жить в нетопленной комнате с разбитыми окнами, может быть, и очень смешно, но для здоровья не полезно.

Тогда друзья мои разыскали мне приют у почтен­ной дамы, содержавшей пансион для гимназисток. Живо собрали мои вещи и перевезли и их, и меня. Работали самоотверженно. Помню, как В. Н. Иль-нарская, взявшая на себя мелочи моего быта, свали­ла в картонку кружевное платье, шелковое белье и откупоренную бутылку чернил. Верочка Чарова (из московского театра Корша) перевезла двена­дцать засохших букетов, дорогих по воспоминаниям. Тамарочка Оксинская (из сабуровского театра) со­брала все визитные карточки, валявшиеся на под­оконниках. Алексеева-Месхиева тщательно уложила остатки конфет и пустые флаконы. Так деловито и живо устроили мой переезд. Забыли только сундук и все платья в шкафу. Но мелочи все были нали-

цо — а ведь это самое главное, потому что чаще все­го забывается.

Новая моя комната была удивительная. Сдавшая мне ее милая дама, очевидно, обставила ее всеми предметами, скрашивавшими ее жизненный путь. Здесь были какие-то рога, прутья, шерстяные шиш­ки, восемь или десять маленьких столиков с толстой тяжелой мраморной доской, подпертой растопы­ренными хрупкими палочками. На столики эти ниче­го нельзя было ставить. Можно было только издали удивляться чуду человеческого разума: суметь укре­пить такую тяжесть такой ерундой. Иногда эти сто­лики валились сами собой. Сидишь тихо и вдруг слышишь на другом конце комнаты — вздохнет, за­качается и — на пол.

Кроме ерунды, был в комнате рояль, который за рогами и шишками мы не сразу и различили. Стоял он так неудобно, что играющий должен был про­лезть между рогами и этажеркой и сидеть окру­женный тремя столиками.

Решили немедленно устроить комфорт и уют: лишнюю дверь завесить шалью, рояль передвинуть к другой стене, портреты теток перевесить за шкаф…

Сказано — сделано. Загрохотали столики, задре­безжало что-то стеклянное, одна из теток сама собой сорвалась со стены.

— Господи! Что же это! Услышит хозяйка — вы­

гонит меня.

Явившаяся поздравлять с новосельем от группы «курсисток» белокурая кудрявая Лиля предложила свои услуги, моментально разбила вазочку с шер­стяными шишками и в ужасе упала за диван, прямо на второй теткин портрет, заботливо снятый, чтобы не разбить.

Треск, рев, визг.

— Пойте что-нибудь, чтобы не было слышно

этого грохота.

Приступили к самому важному — двинули рояль.

— Подождите! — крикнула я.—На рояле бронзо­

вая собачка на малахитовой подставке — очевидно,

хозяйка ею дорожит. Надо ее сначала снять. Не суй­

тесь — я сама, вы только все колотите.

Я осторожно подняла прямо за собачку — какая тяжелая! Вдруг — что это? Отчего такой грохот?

Отчего вдруг стало легко? В руках у меня одна со­бачка. Малахитовая подставка, разбитая вдребезги, у моих ног. Ну кто же мог знать, что она не приклеена!

— Ну, теперь, наверное, прибежит хозяйка,—в

ужасе шепчет Лиля.

— Вы сами виноваты. Отчего вы не пели? Я же

вас просила. Ведь видели, что я принялась за собач­

ку, ну и затянули бы что-нибудь хоровое. Двигайте

рояль, а то мы до ночи не кончим.

Двинули, покатили, завернули хвост, поставили.

— Чудесно. Вот здесь будет удобно. Алексеева-

Месхиева, я вам здесь новую песенку сочиню.

Живо пододвинула стул, взяла аккорды — что за ужас! Рояль перестал играть. Пододвинули еще не­множко, поколотили по крышке, молчит, и кончено.

Стук в дверь.

— Молчите!

— Пойте!

Все равно надо отворить…

Входит не «она». Входит знакомый инженер, по­здравляет с новосельем.

— Отчего у вас у всех такие трагические лица?

Рассказываем все. И главный ужас — рояль.

— Рояль? Ну, я вам это живо налажу. Прежде

всего надо вытащить клавиши.

— Милый, вас сам бог послал.

Подсел, что-то покрутил и выдвинул.

— Вот, а теперь назад.

Клавиши назад не влезали.

Инженер притих, вынул платок и вытер лоб. Страшная догадка озарила меня.

— Стойте! Смотрите мне прямо в глаза и отве­

чайте всю правду. Вы раньше когда-нибудь клавиши

вытаскивали?

-Да!

— А назад они влезали?

Молчание.

— Отвечайте правду! Влезали?

— Н-нет. Ни-ко-гда.

* * *

Унылые будничные дни.

Бурлившая жизнь, беспокойная и шумная,—осе­ла.

Возвращаться домой нельзя. С севера Киев отре­зан. Кто успел — уже уехал. Но все куда-то соби­раются. Все чувствуют, что оставаться надолго не придется.

Как-то при выходе из театра в вестибюле разго­варивали мы с ясновидящим Арманом Дюкло. К не­му подошел дежуривший у двери солдат и спросил:

— Скажите мне, господин Дюкло, скоро ли Пет-

люра придет?

Арман сдвинул брови, закрыл глаза.

— Петлюра… Петлюра… через три дня.

Через три дня Петлюра вошел в город.

Удивительное явление был этот Арман Дюкло.

Перед моим отъездом из Москвы я была несколько раз на его сеансах. Он отвечал очень верно на зада­ваемые ему вопросы.

Потом, когда мы познакомились, он признавался, что обыкновенно приступал к сеансам с различных подготовленных трюков, но потом начинал нервни­чать, очевидно, впадал в транс и, сам не зная поче­му и как, давал тот или иной ответ.

Это был совсем молодой, лет двадцати, не боль­ше, очень бледный и худой мальчик, с красивым, утомленным лицом. Никогда не рассказывал о своем происхождении, недурно говорил по-французски.

— Я жил много-много лет тому назад. Меня звали

Калиостро.

Но врал он лениво и неохотно.

Кажется, был он просто еврейским мальчиком из Одессы. Импресарио его был какой-то очень бойкий студент. Сам Арман, тихий, полусонный, не был де­ловым человеком и очень равнодушно относился к своим успехам.

В Москве им чрезвычайно заинтересовался Ленин и два раза вызывал его в Кремль для уяснения своей судьбы1 . Когда мы его расспрашивали об этих сеан­сах, он отвечал уклончиво:

— Не помню. Помню только, что у самого Ле­

нина до конца успех. У других различно.

Импресарио его рассказывал, что трусил безумно, потому что видел, как на Армана «накатило», и тог­да он уже не отдает себе отчета, с кем имеет дело.

1 Скорее всего, это легенда.—Ред.

347


— Слава' богу, пронесло благополучно.

Но пронесло ненадолго. Через несколько месяцев Арман был расстрелян.

* * *

Наступил последний акт киевской драмы.

Петлюра входил в город. Начались аресты и обыски.

Ночью никто не ложился. Сидели вместе, обык­новенно в квартире Мильруда. Чтобы не заснуть, играли в карты, чутко прислушивались, не идут ли. Если стук или звонок — прятали карты и деньги под стол. К нашей квартире в эти дни примкнул и Арман Дюкло.

— Нет, я не могу играть в карты. Ведь я же знаю

каждую карту вперед,—объявил он.

И проигрывал три ночи подряд.

— Странно. Я был еще маленьким ребенком,

и тогда уже никто не решался со мной играть…

и тогда уже никто не решался со мной играть…

— Да кто же с маленькими детьми в карты

играет? — отвечали ему.

Тихий, полусонный, он не спорил и не смеялся. Странный был мальчик.

— Я всегда полусплю. И этот сон так истощает

меня. Он выпивает все мои силы и всю мою кровь.

Бледное-бледное было его красивое лицо. Он го­ворил правду.

На улицах появились петлюровские, патрули. Не­обыкновенно вежливые джентльмены в солдатских шинелях щелкали каблуками и предупреждали, по какой улице ходить не следует, чтобы не попасть в облаву.

— Кто же вы такие? — спрашивали мы.

— А мы те самые, що казали «банда»,— с гордым

смирением отвечали джентльмены.

Опустели, закрылись магазины. Разбежались, по­прятались люди. Город все больше и больше напол­нялся солдатскими шинелями.

У Мильруда был обыск. Рассказывали, что ма­ленький Алешка выбежал из детской со свирепым воплем:

— Я —Петлюра! Вот я вам всем задам!

Патруль почтительно удалился.

* * *

Состоялся торжественный парад. Драматург Вин-ниченко раскланивался перед толпой. За свои драмы он таких оваций не получал…

Молодцы в новеньких жупанах немецкого сукна скакали на сытых сильных конях.

«Москали» посмеивались: «Хай живе Украина, аж с Киева до Берлина».

Погуляли, посмотрели. Начали укладывать чемо-данишки. Пора.

За городом забухали пушки.

- Где?

— Как будто за Лысой Горой. Как будто больше­

вики подходят.

— Ну, теперь пойдет надолго. У вас есть про­

пуск?

— В Одессу! В Одессу!

12

Пошла попрощаться с Лаврой.

«Бог знает, когда еще попаду сюда!»

Да, Бог знал…

Пусто было в этом сердце богомольной Руси. Не бродили странники с котомочкой, странницы с узел­ком на посошке. Озабоченные ходили монахи.

Спустилась в пещеры. Вспомнила, как в первый раз была здесь много лет тому назад с матерью, се­страми и старой нянюшкой. Пестрая «всякая» жизнь лежит между мной и той длинноногой девочкой с бе­локурыми косичками, какою я была тогда. Но чув­ство благоговения и страха осталось то же. И так же крещусь и вздыхаю от той же прекрасной не­изъяснимой печали, исходящей от вековых сводов, древней русской молитвой овеянных, столькими, ах, столькими очами оплаканных…

Старый монах продавал крестики, четки и обра­зок Богоматери, чудесно вклеенный в плоскую буты­лочку через узкое горлышко. И две витые свечечки и аналой с крошечной иконкой на нем тоже вклеены. На венчике надпись: «Радуйся, невесто пе-новестная». Чудесный образок. И сейчас, уцелевшая во многих беженских странствиях, стоит плоская

бутылочка, чудо старого монаха, на моем париж­ском камине…

Зашла попрощаться и в собор св. Владимира. Ви­дела перед иконой св. Ирины маленькую черную старушонку, на коленях, ступни в стоптанных баш-мачонках поджаты носками внутрь умиленно и роб­ко. Плакала старушонка, и строго смотрела на нее увитая жемчугами, окованная золотом, пышная ви­зантийская Царица.

* * *

Выехали из Киева поздно вечером. Пушки бухали где-то совсем близко.

На вокзале давка невообразимая. Какие-то воин­ские эшелонь! забили все пути. Не то они приезжали, не то их куда-то отправляли. Они, кажется, и сами не знали.

Лица у всех растерянные, озлобленные и усталые.

С трудом добираемся до вагона, обозначенного в нашем пропуске. Вагон третьего класса, какой-то трехэтажный. Туда же вваливают и наши вещи.

Долго стоим на станции. Все сроки отхода давно прошли. Мы на втором пути. С двух сторон поезда с солдатами. Слышны крики, выстрелы. В просвете между вагонами видно, как бегут люди и в панике мечутся.

Иногда в вагон к нам приносят новости:

— Сейчас будут нас выгружать снова на стан­

цию. Весь поезд пойдет под солдат.

— Дальше одиннадцатой версты ехать вообще

нельзя. Там разъезд занят большевиками.

— Только что вернулся обстрелянный поезд. Есть

убитые и раненые.

Убитые! Раненые! Как мы привыкли к этим сло­вам. Никого они не смущают и ни у кого не вызы­вают возгласа «Какой ужас! Какое горе!».

Все думают просто, в условиях нового нашего быта: «Раненых следует перевязать, убитых надо бы выгрузить».

«Раненые» и «убитые» — это слова нашего быта. И сами мы если не на разъезде, то немножко позже вполне можем стать и ранеными, и убитыми.

У кого-то украли чайник. И вопрос этот обсуж-

дается с таким же интересом (если не с большим), как и вопрос о том, что, мол, проскочим мы через одиннадцатую версту или нас отсюда даже не выпу­стят, потому что поездная прислуга отказывается ве­сти поезд.

И вдруг сорвавшаяся с третьего этажа скамеек картонка треснула кого-то по голове. Это был ра­достный знак. Это значило, что паровоз прицепили и он дернул.

Мы поехали.

Останавливались много раз. На темных станциях и в глухом поле, по которому бегали фонарики, где кричали и стреляли.

В дверях вагона появлялись солдаты со штыка­ми:

— Офицеры! Выходи на площадку!

В нашем вагоне офицеров не было.

Помню, бежали какие-то люди мимо окон по по­лотну. Потом запыхавшиеся солдаты ворвались в вагон и тыкали штыками под скамейки.

И никто не знал, что делается, и никто ничего не спрашивал. Сидели тихо, закрыв глаза, будто под­ремывая, делая вид, что считают все происходящее самой нормальной обстановкой для железнодорож­ной поездки.

В Одессу приехали ночью. Приятный сюрприз: нас заперли в вокзале и раньше утра выпустить не соглашались.

Что поделаешь!

Сложили вещи на полу, сами сели сверху и, пра­во, чувствовали себя очень уютно. Никто в нас не стрелял, никто не обыскивал — чего еще человеку нужно?

Под утро замаячила передо мною зыбкая тень с желтым несессером в тонкой руке.

— Арман Дюкло?

-Да.

Он тоже приехал с нашим поездом. Сел около меня и стал рассказывать. Какие-то необычайно важные документы везет он в своем несессере. Ему уже предлагали за них миллион долларов, но он не выпустит их из рук.

— А по-моему, выпускайте.

— Не могу.

— Почему?

— Сам не знаю почему. Но это так истощает ме­ня — всю жизнь держать в руках этот несессер.

Я задремала, а когда проснулась, то Армана уже не было. Он ушел, забыв у моих ног свое сокро­вище.

Утром открыли вокзал и выпустили нас в город. Когда носильщики укладывали на извозчиков наш багаж, несессер Армана, оказавшийся без замка, рас­крылся и из него вывалился флакон «Рю де ля Пэ» и пилочка для ногтей. Больше в нем абсолютно ни­чего не было.

Так как Арман долго не появлялся, то мы дали объявление в газету:

«Просим ясновидящего Дюкло угадать, где его несессер».

Затем имя и адрес.

* * *

Начались одесские дни.

Опять замелькали те же лица, опять замололи ту же ерунду.

Те, которых мы считали вернувшимися в Москву, оказались здесь. Которые должны были ехать в Одессу, оказались давно в Москве.

И никто в точности ничего ни о ком не знал.

Правил Одессой молодой сероглазый губернатор Гришин-Алмазов, о котором тоже никто в точности ничего не знал. Как случилось, что он оказался гу­бернатором, кажется, он и сам не понимал. Так, ма­ленький Наполеон, у которого тоже «судьба оказа­лась значительнее его личности».

Гришин-Алмазов, энергичный, веселый, сильный, очень подчеркивающий эту свою энергичность, ще­голявший ею, любил литературу и театр, был, по слухам, сам когда-то актером.

Он сделал мне визит и очень любезно предоста­вил помещение в «Лондонской» гостинице. Чудес­ную комнату, номер шестнадцатый, где во всех углах были свалены кипы «Общего дела» — до меня здесь останавливался Бурцев.

Гришин-Алмазов любил помпу и, когда заезжал меня навестить, в коридоре оставлял целую свиту и у дверей двух конвойных.

Собеседником он был милым и приятным. Любил

говорить фразами одного персонажа из «Леона Дрея» Юшкевича.

— Сегодня очень холодно. Подчеркиваю

«очень».

— Удобно ли вам в этой комнате? Подчеркиваю:

«вам».

— Есть у вас книги для чтения? Подчеркиваю:

«для».

Рекомендовал коменданту гостиницы, бородато­му полковнику, гулявшему целые дни с двумя чу­десными белыми шпицами, заботиться обо мне.

Словом, был чрезвычайно любезен.

Время для него было трудное.

«Ауспиции тревожны» — такова была модная одесская фраза, и она хорошо определяла положе­ние.

Пока подходили большевики, горожан исподволь грабили бандиты, ютившиеся в заброшенных каме­ноломнях, образовавших целые катакомбы под го­родом. Гришину-Алмазову пришлось даже вступить в переговоры с одним из предводителей этих разбой­ников, знаменитым Мишкой Япончиком. Не знаю, до­говорились ли они до чего-нибудь, но сам Гришин мог ездить по городу только во весь дух на своем ав­томобиле, так как ему обещана была «пуля на пово­роте улицы».

Назад Дальше