НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 5 стр.


— Ну, так чего же вы ждете? Въезжайте во двор.

А старик стал открывать ворота.

Дом, в который мы вошли, был, как я помянула, новый, с электрическим освещением, но странной конструкции: прямо с парадного хода вы попадали в кухню. Нас, как почетных гостей, провели дальше, но сами владельцы, по-видимому, построив эти хо­ромы, так в кухне и застряли. Семья была огромная и ютилась на кроватях, сундуках, скамейках и про­сто подстилках.

Самая главная в семье была старуха. Потом ста­рухин муж — встретивший нас длинный бородач. По­том дочки. Потом дочкины дочки, дочкины мужья, сын жены сына, сыновья дочки и какой-то общий внук, которого все с любовью и воплями воспиты­вали.

Прежде всего для порядка спросили у старухи, сколько она с нас возьмет. Именно для порядка, по­тому что все равно деваться некуда.

Старуха сделала скорбное лицо и махнула ру­кой:

— Э, что об этом говорить! Разве можно брать

деньги с людского горя? Когда людям некуда пре­

клонить голову! У нас места сколько угодно, и

все в доме есть (тут старуха отвернулась и попле­

вала, чтобы не сглазить), так мы еще будем брать

деньги? Идите себе отдыхать, дочкина дочка по­

даст вам самовар и что надо. И прежде всего об­

сушитесь и ни о чем не беспокойтесь. Какие там

деньги!

Мы растроганно протестовали.

Я смотрела на эту удивительную женщину со ста­розаветным париком на голове (парик был фаль­шивый, просто черная повязка с белой ниткой попе­рек, изображающей пробор).

— Мы же не можем пользоваться ее великоду­

шием,—сказал Аверченко Гуськину.—Надо непре­

менно ее уговорить.

Гуськин загадочно улыбнулся.

— Этт! На этот счет можете быть спокойны. Ну,

я вам говорю.

Больше всех взволновалась Оленушка. Со слеза­ми на глазах она сказала мне:

— Знаете, мне кажется, что Бог послал нам это

путешествие, чтобы мы увидели, что есть еще на

свете добрые и великодушные люди. Вот эта стару­

ха, простая и небогатая, с какой радостью делится

с нами своими крохами и жалеет нас, чужих людей!..

— Удивительная старуха! — согласилась я.—И

что удивительнее всего —лицо у нее такое… не осо­

бенно симпатичное…

— Вот как не следует судить о людях по их

внешности.

Мы обе так растрогались, что даже отказались от яичницы.

— Бедная старуха, отдает последнее…

Между тем Гуськин со стариком, не теряя вре­мени, стали хлопотать, чтобы раздобыть необхо­димые бумаги и завтра же ехать дальше.

Сначала старик ходил куда-то один. Потом по­вел Гуськина. Потом оба вернулись и Гуськин пошел один. Вернулся и сказал, что начальство требует, чтобы Аверченко и я немедленно явились к нему лично.

Было уже одиннадцать часов, хотелось спать, но что поделаешь — пошли…

Мы смутно представляли себе, что за начальник нас ждет. Комендант, комиссар, хорунжий, писарь, губернатор… Сказано идти — идем. Мы уже давно отвыкли предъявлять какие-либо права или хотя бы допытываться, куда, к кому и зачем нас тащат. «Ве­зут, как телят!» — права была Оленушка.

Пришли к какому-то казенному учреждению. Не то почта, не то участок…

В небольшой выбеленной комнате за столом офи­цер. У дверей солдат. Форма новая. Значит, это и есть украинцы.

— Вот,—сказал Гуськин и отошел в сторону.

Покровительствующий нам старухин муж встал

у самых дверей и весь насторожился: если, мол, чуть что — он шмыг за дверь, и был таков.

Офицер, молодой, белокурый малый, повернулся к нам, посмотрел внимательно и вдруг улыбнулся удивленно, широко и радостно.

— Так это же ж правда? Вы кто?

— Я —Тэффи.

— Я —Аверченко.

— Вы писали в «Русском слове»?

— Да, писала.

— Гы-и! Так я же ж всегда читал. И Аверченко.

В «Сатириконе». Гы-ы! Ну, прямо чудеса! Я думал,

врет этот лайдак. А потом думал — если не врет, так

все равно посмотрю. Я никогда в Петербурге не бы­

вал, откровенно говоря, очень интересно было по­

смотреть. Гы-ы! Ужасно рад! Сегодня же вам обоим

пришлю пропуски! Где вы остановились?

Тут старухин муж отклеился от двери и пролопо­тал свой адрес, скрепив его именем божиим:

— Ей-богу!

Мы поблагодарили.

— Значит, завтра можем ехать?

— Если хотите. А то погостили бы! У нас всего

вдоволь. Даже шампанское есть.

— Вот это уж совсем хорошо! Даже не верится,—

мечтательно сказал Аверченко.

Офицер встал, чтобы проводить нас, и тут мы за­метили растерянную физиономию Гуськина.

— Так вы же забыли самое главное! — трагиче­

ским шепотом свистел он.— Самое главное! Мой

пропуск. Господин начальник! Я же из их труппы

и еще три артиста. Они же без меня никак не мо­

гут! Они же засвидетельствуют. Что же будет? Это

будет последний день Помпеи на этом самом

пороге!

Начальник вопросительно посмотрел на нас.

— Да, да,—сказал Аверченко.—Он с нами и

трое артистов. Совершенно верно.

— Рад служить.

Распрощались.

Гуськин всю дорогу недоумевал:

— Самое главное позабыли! Что-о? Позабыли се­

бе пропуск для Гуськина! Новое дело!

Дома, успокоенные, довольные и сонные, уселись мы вокруг самовара, подогретого дочкиной дочкой. Так как острота умиления над самоотверженной ста­рухой уже прошла, то и мы с Оленушкой согласи­лись поесть яичницы.

— Во всяком случае, мы сумеем ее убедить взять

с нас хоть по себестоимости за все это, если уж она

ни за что не хочет брать за услуги и квартиру. Не умирать же нам с голоду только оттого, что она та­кой чудесный человек.

— А какой грубый этот Гуськин! Осклабился, как

идиот: «Этт! Можете быть спокойны». Ему-то стару­

ху не жалко.

В комнате тепло. Обветренные щеки горят. Пора спать. Скоро двенадцать. Влетает молодой человек, вероятно, «сынов сын».

— От начальника пришли! Требуют пана Авер-

ченку.

— Неужто передумал?

— А мы-то радовались!..

Аверченко вышел на кухню. Я за ним.

Там, окруженный испуганной толпой дочкиных дочек, стоял украинский городовой,

— Вот пропуски. И вот еще начальник прислал.

Две бутылки шампанского.

Каким очаровательным явлением может быть иногда украинский городовой!

Мы чокаемся теплым шампанским…

Как высоко вознесла нас судьба! Электрическое освещение, пробки летят в потолок, и пенится вино в чашах (именно в чашах, потому что пили его из чайных чашек).

— Уф-ф! — радостно вздыхает Гуськин.—А я,

признаюсь, мертвецки перепугался!..

* * *

Утро в К.

Денек серенький, но спокойный, уютный, обык­новенный, как всякий осенний день. И дождик обычный — не тот, который третьего дня, безна­дежный, будто соленый и горький, как слезы, размы­вал у насыпи кровавые ошметья…

Лежим долго в постели. Тело разбито, душа точ­но дремлет — устали мы !

А за дверями в кухне говор, суетня, звенит посу­да, кто-то кого-то бранит, кого-то выгоняют, кто-то заступается, галдят несколько голосов сразу… Милая симфония простой человеческой жизни…

— И где же тарелкэ? И где же тарелкэ? — выры­

вается чье-то звонкое соло из общего аккорда.

— А вуйдэ Мошкэ?

И потом сложный дуэт, что-то вроде: «Зохер-бо-хер, зохер-бохер».

И густое контральтовое соло:

— А мишигене копф.

Дверь осторожно приоткрывается, и в узкую щелку оглядывает нас черный глазок. И прячется. Немножко ниже появляется серый глаз. И тоже пря­чется. Потом гораздо выше прежнего — опять черный, огромный и удивленный…

Это, верно, дочкины дочки ждут нашего пробу­ждения.

Пора вставать.

Поезд уходит только вечером. Целый день при­дется просидеть в К-цах. Скучно. Скучно, вероятно, от спокойствия, от которого отвыкли за последние дни. Два дня тому назад мы на скуку пожаловаться не могли…

Приходит дочкина дочка и спрашивает, что нам приготовить на обед.

Мы с Оленушкой переглядываемся и в один го­лос говорим:

— Яичницу.

— Да, да, и больше ничего не надо.

Дочкина дочка, видимо, удивлена и даже как

будто недовольна. Вероятно, добрая старуха рас­считывала угостить нас на славу.

— Это было бы бессовестно с нашей стороны,

если бы мы стали пользоваться ее порывом.

— Конечно. Яичница все-таки самое дешевое…

Хотя трудно есть ее два дня кряду.

Оленушка смотрит на меня с упреком и опускает глаза./ )

Пришёл Аверченко. Принес целую груду чу-десных\яблок.

Оленуйшш пошла пройтись. Вернулась взволно­ванная.

— Угадайте, что я принесла?

— Не знаю.

— Нет, вы угадайте!

— Корову?

— Нет, вы не шутите! Угадайте.

— Не могу. Кроме коровы, ничего не приходит

в голову. Канделябры, что ли?

— Ничего подобного,—торжественно говорит

в голову. Канделябры, что ли?

— Ничего подобного,—торжественно говорит

она и кладет на стол плитку шоколада.— Вот!

Подошла актриса с собачкой, выпучила глаза. Собачка удивилась тоже: понюхала шоколад и тявкнула.

— Откуда? — расспрашивали мы.

— Представьте себе — прямо смешно,—преспо­

койно купила в лавчонке. И никто ничего и не спра­

шивал, никаких бумаг, и в очереди не стояла. Прямо

увидела, что в окошке выставлен шоколад,— вошла

и купила. Бормана. Смотрите сами.

Какая странная бывает жизнь на белом свете: идет человек по улице, захотел шоколаду, вошел в магазин и — «пожалуйста, сделайте ваше одолже­ние, извольте-с». И кругом люди, и видят, и слышат, и никто ничего, будто так и надо. Прямо анекдот!

— И не кооператив?

— Да нет же. Просто лавчонка.

— Ну-ну! Нет ли тут подвоха. Давайте попро­

буем. А когда съедим, можно еще купить.

— Только, пожалуй, второй раз уж мне лучше не

ходить,—решает Оленушка.—Пусть кто-нибудь

другой пойдет, а то еще покажется подозри­

тельным…

Умница Оленушка! Осторожность никогда не вредит.

Когда первая вспышка восторга и удивления про­ходит, снова становится скучно. Как дотянуть до вечера?

Собачка пищит. Ее хозяйка ворчит и штопает перчатки. Оленушка капризничает:

— Разве это жизнь? Разве так надо жить? Мы

должны так жить, чтобы травы не топтать. Вот се­

годня опять будет яичница, значит, снова истребле­

ние жизней. Человек должен посадить яблоню и пи­

таться всю жизнь только ее плодами.

— Оленушка, милая,— говорю я,— вот вы сейчас

за один присест и между прочим съели добрый деся­

ток. Так надолго ли вам яблони-то хватит?

У Оленушки дрожат губы — сейчас заревет.

— Вы смеетесь надо мной! Да! Да, я съела деся­

ток яблок, так что же из этого? Это-то меня и у…

уби… вает больше всего… что я так погрязла,

и бе… безвольная…

Тут она всхлипнула, и, уж не сдерживаясь, распу­стила губы, и заревела, по-детски выговаривая «бу-у-у!».

Аверченко растерялся.

— Оленушка! Ну что же вы так убиваетесь! —

утешал он.— Подождите денек — вот приедем в Киев

и посадим яблоню.

— Бу-у-у! — убивалась Оленушка.

— Ей-богу, посадим. И яблоки живо поспеют —

там климат хороший. А если не хватит, можно не­

множко прикупать. Изредка, Оленушка, изредка! Ну,

не будем прикупать, только не плачьте!

«Это все наша старуха наделала,— подумала я.—Оленушке перед этой святой женщиной кажется, что все мы гнусные, черствые и мелочные людишки. Ну что тут поделаешь?»

Легкий скрип двери прервал мои смятенные мыс­ли…

Опять глаз!

Посмотрел, спрятался. Легкая борьба за дверью. Другой глаз, другого сорта. Посмотрел и спрятался. Третий глаз оказался таким смелым, что впустил с собой в щелочку и нос.

Голос за дверью нетерпеливо спросил:

- Ну-у?

— Вже! —ответил он и спрятался.

Что там делается?

Мы стали наблюдать.

Ясно было: на нас смотрят, соблюдая очередь.

— Может быть, это Гуськин нас за деньги по­

казывает? — додумался Аверченко.

Я тихонько подошла к двери и быстро ее распах­нула.

Человек пятнадцать, а то и больше, отскочили и, подталкивая друг друга, спрятались за печку. Это все были какие-то посторонние, потому что дочкины дочки и прочие домочадцы занимались своим делом, даже как-то особенно усердно, точно подчеркивая свою непричастность к поведению этих посторон­них. А совсем отдельно стоял Гуськин и невинно облупливал ногтем штукатурку со стенки.

— Гуськин! Что это значит?

— Ф-фа! Любопытники. Я же им говорил: чего

смотреть! Хотите непременно куда-нибудь смотреть,

так смотрите на меня. Писатели! Что-о? Что у них

внутри — все равно не увидите, а снаружи —так со­

всем такие же, как я. Что-о? Ну, конечно, совсем та­

кие же.

Одно интересно — продавал Гуськин на нас би­леты или пускал даром? Может быть, и даром, как пианист, который, чтобы не терять doigte1 , упраж­няется на немых клавишах.

Мы вернулись к себе, заперев дверь поплотнее.

— А собственно говоря, почему мы их лишили

удовольствия? — размышляла Оленушка.—Если им

так интересно — пусть бы смотрели.

— Верно, Оленушка,— поспешила я согласиться

(а то еще опять заревет).—Да, скажу больше:

чтобы доставить им удовольствие, мы бы должны

были придумать какой-нибудь трюк: поставить

Аверченку кверх ногами, взяться за руки и кружить­

ся, а актрису с собачкой посадить на комод, и пусть

говорит «ку-ку».

Днем, после первой яичницы (потом была и вто­рая — перед отъездом), развлек нас старухин муж. Это был самый мрачный человек из всех встре­ченных мною на пути земном. Настоящему не дове­рял, в будущее не верил.

— У вас здесь, в К-цах, хорошо, спокойно.

Он уныло долбил носом.

— Хорошо-о. А что будет дальше?

— Какие вкусные у вас яблоки!

— Вкусные. А что будет дальше?

— У вас много дочек.

— Мно-го-о. А что будет дальше?

Никто из нас не знал, что будет дальше, и отве­тить не мог, поэтому разговор с ним всегда состоял из коротких и глубоких по философской насыщенно­сти вопросов и ответов — вроде диалогов Платона.

— У вас очень хорошая жена,—сказала Оленуш­

ка.—Вообще вы все, кажется, очень добрые!

— Добрые. А что бу…

Он вдруг безнадежно махнул рукой, повернулся и вышел.

После второй яичницы сложили вещи; мужья дочкиных дочек поволокли наш багаж на вокзал; мы трогательно попрощались со всеми и вышли на крыльцо, предоставив Гуськину самую деликатную часть прощания — расплату. Внушили ему, чтобы непременно убедил взять деньги, а если не удастся убедить — пусть положит их на стол, а сам скорее

1 Беглость пальцев (фр.).-Ред.

бежит прочь. Последнюю штуку мы с Оленушкой придумали вместе. И еще добавили, что если святая старуха кинется за ним, то пусть он бежит, не оглядываясь, на вокзал, а мы врассыпную за ним — ей не догнать, она все-таки старая.

Ждали и волновались.

Через дверь слышны были их голоса — Гуськина и старухи, то порознь, то оба вместе.

— Ах, не сумеет он! —томилась Оленушка.—Та­

кие вещи надо делать очень деликатно.

И вдруг раздался дикий вопль. Вопил Гуськин.

— Он с ума сошел!

Вопил громкие, дикие слова.

— Гелд? Гелд?

И старуха вопила, и тоже «гелд».

Крик оборвался. Выскочил Гуськин. Но какой! Мокрый, красный, рот на боку, от волнения расшну­ровались оба штиблета и воротничок соскочил с петли.

— Идем! —мрачно скомандовал он.

— Ну что, взяла? —с робкой надеждой спросила

Оленушка.

Он весь затрясся:

— Взяла? Хотел бы я так заплатить, как она не

взяла. Что-о? Я уже давно понимал, что она сдерет,

но чтобы так содрать — пусть никогда не зайдет

солнце, если я что подобное слыхал!

Гуськин в гневе своем пускался в самые сложные риторические обороты. Не всегда и поймешь, в чем дело.

— Так я ей сказал просто: вы, мадам, себе, ма­

дам, верно, проснулись с левой ноги, так подождем,

когда вы себе проспитесь. Что-о? Я ей просто

ответил.

— Но вы все-таки заплатили, сколько нужно? —

беспокоились мы.

— Ну? Новое дело! Конечно, заплатил. Заплатил

больше, чем нужно. Разве я такой, который не пла­

тит? Я такой, который платит.

Он говорил гордо. И вдруг совершенно некстати прибавил скороговоркой:

— Деньги, между прочим, конечно, ваши.

6

Из К-цов выехали в товарном вагоне.

Сначала показалось даже забавным, сели в кру­жок на чемоданы, словно вокруг костра. Грызли шо­колад, беседовали.

Особенно интересным было влезать в вагон. Ни подножки, ни лесенки не было, а так как прицепили нас где-то в хвосте поезда, то на нашу долю на остановках платформы никогда не хватало. Поэтому ногу нужно было поднимать почти до уровня груди, упираться ею, а те, кто уже был в вагоне, втаскива­ли влезающего за руки.

Но скоро все это надоело. Станции были пустые, грязные, с наскоро приколоченными украинскими надписями, казавшимися своей неожиданной орфо­графией и словами произведением какого-то развесе­лого анекдотиста…

Этот новый для нас язык так же мало был приго­ден для официального применения, как, например, русский народный. Разве не удивило бы вас, если бы где-нибудь в русском казенном учреждении вы уви­дели плакат: «Не при без доклада»? Или в вагоне: «Не высовывай морду», «Не напирай башкой на сте­кло», «Здесь тары-бары разводить воспрещается».

Но и веселые надписи надоели.

Тащили нас медленно, остановки были частые и долгие. На вокзалах буфеты и уборные закрыты. Видно было, что волна народного гнева только что прокатилась и просветленное население еще не вер­нулось к будничному, земному и человеческому. Всю­ду грязь и смрад, и тщетно взывало начальство к «чоловикам» и «жинкам», указывая им мудрые старые правила вокзального обихода,—освобо­жденные души были выше этого.

Назад Дальше