НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 8 стр.


Вы себе поезжайте в Одессу, пусть Гуськин устраи­

вает там ваш вечер. Пусть возьмет залу — я вам ска­

жу какую,— есть такая в Одессе зала, где никто ни­

чего не слышит. Ну так вот, в этой зале читайте

себе один вечер ужасно слабым голосом. Публика,

разумеется, недовольна, разумеется, сердится. А вы

дайте заметку в газеты — у вас ведь, наверное, есть

знакомство в прессе, — дайте заметку, что вечер —

такая дрлнь, что ходить не стоит. А потом второй

вечер в той же зале. И снова читайте себе еле слыш­

но—пусть публика скандалит. А тут я подъеду

с Аверченкой, возьму себе небольшой зал, в газетах

пропечатаю огромный успех. Тогда вы позовете

Гуськина и скажете: «Видите себе, как вы плохо ор­

ганизуете дело. Везде скандал. Давайте уничтожим

договор». Ну, так поверьте, что при таких условиях

он на вас сердиться не станет.

Я долго молча на него смотрела.

— Скажите, вы все это сами выдумали?

Он скромно, но гордо опустил глаза.

— Значит, вы советуете мне провалить мои вы­

ступления и самой о себе дать в газеты ругательные

рецензии? Это, конечно, очень оригинально. Но по­

чему же за всю эту оригинальность должен распла­

чиваться несчастный Гуськин? Ведь он же ваш това­

рищ по ремеслу — за что же вы хотите его разорить?

Разве вы не понимаете, какую гадость вы ему

подстраиваете?

Он обиделся.

— Ну, я уже начинаю подозревать, что мой про­

ект вам не нравится. Тогда устраняйте Гуськина как-

нибудь иначе и заключайте договор со мной. Я уже

сумею вам устроить шик.

— Ну, еще бы! Вы самый остроумный человек,

какого я когда-либо встречала.

Он улыбнулся, польщенный.

— Ну уж и самый!

9

Засиживаться у Оленушкиных подруг было не­удобно. Пришлось хлопотать о комнате. Долго, нуд­но, бестолково. Ожидать часами очереди, записы­ваться, приходить каждый день справляться, рас­путывать путаницы.

Наконец комната была получена: в огромном отеле с пробитой крышей, с выбитыми окнами. Первый этаж занимала «Летучая мышь», второй — пустой — ремонтировался, в пустом третьем одна комната — моя.

Комната угловая: два окна в одну сторону лови­ли северный ветер, два в другую — западный. Рамы были двойные, и стекла в них так хитро выбиты, что сразу и не догадаешься: во внутренней раме нижнее левое и верхнее правое. В наружной — ниж­нее правое и верхнее левое. Посмотришь, как будто все в порядке и цело, и не понимаешь, отчего ле­тают письма по комнате и пеньюар на вешалке ше­велит рукавами.

Обстановка — кровать, стол, умывальник и два соломенных кресла. Кресла эти, безумно утомленные жизнью, любили по ночам расправлять свои ручки, ножки и спинки со скрипом и стонами.

Водворилась я в новую свою обитель в холодный сухой осенний день, осмотрелась и спросила, сама не знаю почему: «А какой здесь доктор специалист по «испанке»? У меня будет «испанка» с осложне­нием в легких».

С Гуськиным дело наладилось, вернее, разлади­лось отлично: получив аванс из «Киевской мысли», я заплатила ему неустойку, и он, вполне успо­коенный, уехал в Одессу.

— Вы ведь не будете работать с Аверченкиным

импресарио? — ревниво спросил он.

— Даю вам слово, что не буду ни с ним, ни с кем

бы то ни было. Всякие выступления ненавижу. Чита­

ла только на благотворительных вечерах, и всегда

с большим отвращением. Можете быть спокойны.

Тем более что Аверченкин импресарио очень мне

несимпатичен.

— Ну, вы же меня мертвецки удивляете! Такой

человек! Вы спросите в Конотопе! В Конотопе его

прямо-таки обожают. Дантист Пескин бил его

335


костью от ветчины. Через жену. Конечно, в характе­ре у него нет большой живности, и, пожалуй, даже и некрасив… такие смуглые черты лица… Может быть даже, Пескин бил его не через жену, а по ком­мерческому делу. А может, и совсем не бил, а он только врет — пусть ему собака верит.

Расстались мы с Гуськиным мирно. И он, уже рас­прощавшись, снова просунул голову в дверь и спро­сил озабоченно:

— А вы кушаете сырники?

— Что? Когда? — удивилась я.

— Когда-нибудь,— отвечал Гуськин.

На этом мы и расстались.

* * *

Вслед за Гуськиным уехала из Киева Оленушка. Она получила ангажемент в Ростов.

Перед отъездом выразила желание поговорить со мною по душе и попросить моего совета в своих сложных делах.

Я повела ее в кондитерскую, и там, капая слеза­ми в шоколад и битые сливки, она рассказала мне следующее. В Ростове живет Вова, который ужасно ее любит. Но здесь, в Киеве, живет Дима, который также ее ужасно любит. Вове восемнадцать лет, Ди­ме девятнадцать. Оба офицеры. Любит она Вову, но выходить замуж надо за Диму.

— Почему же?

Оленушка всхлипывает и давится пирожным:

— Так надо! На-а-а-до!

— Подождите, Оленушка, не ревите так ужасно.

Расскажите всю правду, если хотите знать мое

мнение.

— Мне очень тяжело,—ревет Оленушка.—Это

все так ужасно! Так ужасно!

— Ну, перестаньте же, Оленушка, вы заболеете.

— Не могу, слезы сами текут…

— Так, во всяком случае, перестаньте есть пи­

рожные—ведь вы уже за восьмое принимаетесь, вы

заболеете!

Оленушка безнадежно махнула рукай.

— Пусть! Я рада умереть — это все развяжет. Но

все-таки меня уже немножко тошнит…

Повесть Оленушки, глубоко психологическая,

была такова. Любит она Вову, но Вова веселый, и ему во всем везет. А Дима очень бедный и какой-то неудалый, и все у него плохо, и вот даже она его не любит. Поэтому надо выходить за него замуж. Потому что нельзя, чтобы человеку так уж плохо было.

— Нельзя до-би-ва-а-ать!

Тут рев принял такие угрожающие размеры, что даже старуха хозяйка вышла из-за прилавка, сочув­ственно покачала головой и погладила Оленушку по голове.

— Она добрая женщина! — всхлипнула Оленуш­

ка.—Дайте ей на чай!

Через три дня проводили все-таки Оленушку в Ростов. Поезда были переполнены, с трудом доста­ли ей место и снабдили письмом к кассиру на харь­ковской станции, которому телеграфировали устроить ей спальное место до Ростова.

Через неделю получили от Оленушки письмо, в котором рассказывалась жуткая история, как офи­цер выторговал себе смерть.

В Харькове оказалось свободным только одно ме­сто в спальном вагоне, которое кассир и отдал Оле-нушке. Стоявший за нею офицер начал требовать, чтобы место это предоставили ему. Кассир убеждал, показывая телеграмму, объяснял, что место заказано. Офицер ни на какие доводы не соглашался. Он офи­цер, он сражался за отечество, он устал и хочет спать. Оленушка, Хотя и с большой обидой, но усту­пила ему свое место, а сама села во второй класс.

Ночью она была разбужена сильным толчком — чуть не свалилась со скамейки. Картонки и чемо­даны полетели на пол. Испуганные пассажиры выбежали на площадку. Поезд стоял. Оленушка спрыгнула на полотно и побежала вперед, где тол­пились и кричали люди…

Оказалось, что паровоз врезался на полном ходу в товарный поезд. Два передних вагона разбиты в щепы. Несчастного офицера, так горячо отстаи­вавшего свое право на смерть, собирали по кусоч­кам…

«Значит, не всегда делаешь людям добро, когда им уступаешь»,—писала Оленушка.

Очевидно, очень мучилась, что «из-за нее» убили офицера.

А через месяц телеграмма: «Помолитесь за Вла­димира и Елену».

Это значило, что Оленушка вышла замуж.

* * *

Я начала работать в «Киевской мысли».

Время было бурное и сумбурное. Бродили не­ясные слухи о Петлюре.

«Это еще кто такой?»

Одни говорили — бухгалтер.

Другие — беглый каторжник.

Но, бухгалтер или каторжник, во всяком случае, он —бывший сотрудник «Киевской мысли», сотруд­ник очень скромный, кажется, просто корректор…

Все мы, новоприезжие «работники пера», чаще всего встречались в доме журналиста М. С. Мильру-да, чудесного человека, где сердечно принимала нас его красивая и милая жена и трехлетний Алешка, который, как истинно газетное дитя, играл только в политические события: в большевиков, в банды, в «белых» и под конец — в Петлюру. Грохотали стулья, звенели чашки и ложки. «Петлюра» с диким визгом подполз ко мне на четвереньках и острыми зубами укусил мне ногу.

Жена Мильруда общественной деятельностью не занималась, но когда пригнали в Киев голодных сол­дат из немецкого плена и общественные организа­ции много и мирно вопили о нашем долге и о том, как опасно создавать кадры обиженных и недо­вольных, чутких к большевистской пропаганде,— она без всяких воплей и политических предпосылок стала варить щи и кашу и вместе со своей прислугой относила обед в бараки и кормила каждый день до двадцати человек.

Народу в Киеве все прибывало.

Народу в Киеве все прибывало.

Встретила старых знакомых — очень видного пе­тербургского чиновника, почти министра, с семьей. Большевики замучили и убили его брата, сам он еле успел спастись. Дрожал от ненависти и рычал с би­блейским пафосом: «Пока не зарежу на могиле бра­та собственноручно столько большевиков, чтобы кровь просочилась до самого его гроба,—я не успокоюсь».

В настоящее время он мирно служит в Петербур-

"З-ЗЯ

ге. Очевидно, нашел возможность успокоиться и без просочившейся крови…

Выплыл Василевский (Не-Буква) с проектом новой газеты. Собирались, заседали, совещались.

Потом Не-Буква исчез.

Вообще перед приходом Петлюры многие исчез­ли. В воздухе почувствовалась тревога, какие-то еле заметные колебания улавливались наиболее чуткими мембранами наиболее настороженных душ, и души эти быстро переправляли свои тела куда-нибудь, где поспокойнее.

Неожиданно явился ко мне высокий молодой че­ловек в странном темно-синем мундире — гетманский приближенный. Он с большим красноречием стал убеждать меня принять участие в организующейся гетманской газете. Говорил, что гетман — это колосс, которого я должна поддержать своими фельетонами.

Я подумала, что если колосс рассчитывает на та­кую хрупкую опору, то, пожалуй, его положение не очень надежно. Кроме того, состав сотрудников на­мечался чересчур пестрый. Мелькали такие имена, с которыми красоваться рядом было бы очень не­приятно. Очевидно, колосс в газетных делах разби­рался плохо или просто ничем не брезговал.

Я обещала подумать.

Молодой человек, оставив чек на небывало крупный аванс в случае моего согласия,—удалился.

После его ухода я, как Соня Мармеладова, «за­вернувшись в драдедамовый платок», пролежала весь день на диване, обдумывая предложение. Чек лежал на камине, в его сторону я старалась не смотреть.

Рано утром запечатала чек в конверт и отослала его «колоссальному» представителю.

Кое-кто упрекал меня потом за то, что я «излиш­не донкихотствую» и даже врежу товарищам по пе­ру, так как своим поступком бросаю тень на газету и тем самым мешаю войти в нее людям более рассу­дительным, чем я.

Рассудительные люди, во всяком случае, блажен­ствовали недолго.

К Киеву подходил Петлюра.

10

Приехал Лоло.

Он, как киевский уроженец, оказался «Левони-дом», а жена его, артистка Ильнарская, «жинкой Вирой».

Приехали исхудавшие, измученные. Еле выбра­лись из Москвы. Много помог им наш ангел-храни­тель — громадина комиссар.

«После вашего отъезда,—рассказывала «жинка Вира»,—приходил, как пес, выть на пожарище».

Вскоре дошли слухи, что комиссар расстрелян…

Видела несколько раз Дорошевича.

Жил Дорошевич в какой-то огромной квартире, хворал, очень осунулся, постарел и, видимо, нестер­пимо тосковал по своей жене, оставшейся в Петер­бурге,—хорошенькой легкомысленной актрисе.

Дорошевич ходил большими шагами вдоль и по­перек своего огромного кабинета и говорил деланно равнодушным голосом:

— Да, да, Леля должна приехать дней через десять…

Всегда эти «десять дней». Они тянулись до самой его смерти. Он, кажется, так и не узнал, что его Ле­ля давно вышла замуж за обшитого телячьей кожей «роскошного мужчину» — большевистского комисса­ра.

Он, вероятно, сам поехал бы за ней в Петербург, если бы не боялся большевиков до ужаса, до судорог.

Он умер в больнице, одинокий, во власти боль­шевиков.

А в эти киевские дни он, худой, длинный, осла­бевший от болезни, все шагал по своему кабинету, шагал, словно из последних сил шел навстречу горь­кой своей смерти.

Работая в «Русском слове», я мало встречалась с Дорошевичем. Я жила в Петербурге, редакция бы­ла в Москве. Но два раза в моей жизни он «оглянул­ся на меня».

В первый раз — в самом начале моей газетной ра­боты. Редакция очень хотела засадить меня на зло­бодневный фельетон. Тогда была мода на такие «злободневные фельетоны», бичующие «отцов горо­да» за антисанитарное состояние извозчичьих дво-

ров и проливающие слезу над «тяжелым положением современной прачки». Злободневный фельетон мог касаться и политики, но только в самых легких [ и безобидных тонах, чтобы редактору не влетело от цензора.

И вот тогда Дорошевич заступился за меня:

— Оставьте ее в покое. Пусть пишет, о чем хо­

чет и как хочет.— И прибавил милые слова: — Нель­

зя на арабском коне воду возить.

Второй раз оглянулся он на меня в очень тя­желый и сложный момент моей жизни.

В такие тяжелые и сложные моменты человек всегда остается один. Самые близкие друзья счи­тают, что «неделикатно лезть, когда, конечно, не до них».

В результате от этих деликатностей получается впечатление полнейшего равнодушия.

«Почему все отвернулись от меня? Разве меня считают виноватым?»

Потом оказывается, что все были сердцем с вами, все болели душой и все не смели подойти.

Но вот Дорошевич решил иначе. Приехал из Москвы. Совершенно неожиданно.

— Жена мне написала, что вы, по-видимому,

очень удручены. Я решил непременно повидать вас.

Сегодня вечером уеду, так что давайте говорить.

Скверно, что вы так изводитесь.

Он говорил долго, сердечно, ласково, предлагал даже драться на дуэли, если я найду это для себя полезным.

— Только этого не хватало для пущего трезвона!

Взял с меня слово, что если нужна будет помощь,

совет, дружба, чтобы я немедленно телеграфирова­ла ему в Москву, и он сейчас же приедет.

Я знала, что не позову, и даже не вполне верила, что он приедет, но ласковые слова очень утешили и поддержали меня — пробили щелочку в черной стене.

Этот неожиданный рыцарский жест так не вязал­ся с его репутацией самовлюбленного, самоудовле­творенного и далеко не сентиментального человека, что очень удивил и растрогал меня. И так больно было видеть, как он еще хорохорился перед судь­бой, шагал, говорил:

— Через десять дней должна приехать Леля. Во

всяком случае, падение большевиков — это вопрос нескольких недель, если не нескольких дней. Может быть, ей даже не стоит выезжать. Сейчас ехать не­безопасно. Какие-то банды… «Банды» был Петлюра.

Предчувствие мое относительно «испанки» оправ­далось блестяще.

Заболела ночью. Сразу ураганом налетел сорока­градусный жар! В полубреду помнила одно: в один­надцать часов утра актриса «Летучей мыши» Алек-сеева-Месхиева придет за моими песенками, которые собирается спеть в концерте. И всю ночь без конца стучала она в дверь, и я вставала и впускала ее и тут же понимала, что все это бред, никто не сту­чит и я лежу в постели. И вот опять и опять стучит она в дверь. Я с трудом открываю глаза. Светло. Звонкий голос кричит:

— Вы еще спите? Так я зайду завтра.

И быстрые шаги, удаляющиеся. Завтра! А если я не смогу встать, так до завтра никто и не узнает, что я заболела? Прислуги в гостинице не было, и никто не собирался зайти.

В ужасе вскочила я с постели и забарабанила в дверь.

— Я больна! — кричала я.—Вернитесь!

Она услышала мой зов. Через полчаса прибежа­ли испуганные друзья, притащили самое необходи­мое для больного человека — букет хризантем.

«Ну, теперь дело пойдет на лад».

Известие о моей болезни попало в газеты.

И так как людям, собственно говоря, делать бы­ло нечего, большинство пережидало «последние дни конвульсий большевизма», не принимаясь за какое-либо определенное занятие, то моя беда нашла самый горячий отклик.

С утра до ночи комната моя оказалась набитой народом. Было, вероятно, превесело. Приносили цветы, конфеты, которые сами же и съедали, болта­ли, курили, любящие пары назначали друг другу рандеву на одном из подоконников, делились теа­тральными и политическими сплетнями. Часто по­являлись незнакомые мне личности, но улыбались

и угощались совсем так же, как и знакомые. Я чув­ствовала себя -временами даже лишней в этой весе­лой компании. К счастью, на меня вскоре совсем перестали обращать внимание.

— Может быть, можно как-нибудь их всех вы­

гнать?—робко жаловалась я ухаживавшей за мной

В. Н. Ильнарской.

— Что вы, голубчик, они обидятся. Неловко. Уж

вы потерпите. Вот поправитесь, тогда и отдохнете.

Помню, как-то вечером, когда гости побежали обедать, осталась около меня только В. Н. и какой-то неизвестный субъект.

Субъект монотонно бубнил:

— Имею имение за Варшавою, конечно, неболь­

шое…

— Имею доход с имения, конечно, небольшой…

Снится это мне или не снится?

— Имею луга в имении, конечно, небольшие…

— Имею тетку в Варшаве…

— Конечно, небольшую, — неожиданно для себя

перебиваю я.—А что, если для разнообразия по­

слать за доктором? Молодой человек, вы, по-видимо­

му, такой любезный — приведите ко мне доктора, ко­

Назад Дальше