— Лабазников. Он вешаться хотел, вы его разубедили. Кочегаром на «Ветеране». Опять же Дзюба, украинец, — Тот женился, ребенка заимел. Но это еще что — оживился и заулыбался Свисток, — это мелкие семечки. А вот Зуб — это да!
— Какой Зуб? Зубков Юра?
— Ага. В цирке работает. Воздушный номер. Называется «Два — Франсуа — два». И еще «Франсуа и Франсуаза». Я, как узнал, так прямо помешался, честное-перечестное. Ходил беспрестанно в Шапито. Ну кто мог подумать? Мальчичек по форточкам лазил, нам дорогу делал, а теперь про него в газетах пишут — «блестящий фейерверк мастерства». Вы бы посмотрели, гражданин начальник, я скажу — он вам билеты пришлет. Даже расспрашивал про вас. Вообще, к вам у него отношение хорошее.
— Да что ты? — смешливо удивился Бодунов. — Простил, значит, меня за то, что мы его ловили...
— Все пошучиваете! — сказал Свисток.
Едва он ушел, Бодунов принялся звонить по телефонам. На душе у меня было светло, хотелось кому-нибудь пересказать то, что я только что видел и слышал, хотелось рассказать, какое лицо было у Бодунова, как славно он посмеивался, как блестели его глаза, когда Свисток хвастался ему своими товарищами, «вступившими на светлую дорогу жизни».
Я постучал к знаменитому Колодею — грозе бандитов, начальнику первой бригады. Тот отлеживался на диване после сердечного приступа, в кабинете пахло медикаментами.
— Закурить нету? — спросил он своим характерным, насмешливым тенором. — Тут санчасть у меня изъяла все курево.
Колодей посмеивался над всем, даже над собственным смертельным недугом. Я начал ему рассказывать то, что переполняло меня, и вдруг испугался, что он посмеется надо мной. Но он вдруг сказал с гордостью:
— У меня тоже есть такие. Двое даже в армии служат честь по чести. Послушайте, а вы знаете, за что у Ивана орден Красного Знамени?
— За Кронштадт?
— Это ясно. А как он его получал?
Откуда мне было знать, как получал орден Бодунов. Колодей жадно и аппетитно раскурил еще папиросу и велел:
— Только ему ни-ни!
— Конечно.
— Вот вручает Михаил Иванович нашему Ивану орден, а тот не берет. «Не могу, — говорит, — взять, я, — говорит, — писал об этом, но меня все-таки наградили. Я, — говорит, — Михаил Иванович, когда врывался в ворота крепости, был до того испуган, что хотел убежать. У меня сложилось намерение задать деру, но нечаянно я вбежал именно в ворота. И тогда я об этом нашему командиру заявил. И здесь повторяю». А Калинин ему: «Если бы, — говорит, — моя воля, я бы тебе за твою правду еще дал награду. Носи на здоровье и никогда не снимай; попадешься без ордена — накажем!»
— Это точно? — осведомился я.
— Проверьте у Калинина, — хихикнул Колодей.
Забрав у меня последние папиросы, Колодей спрятал их в сейф — от медиков-сыщиков — и лег вздремнуть. Иван Васильевич встретил меня невеселым взглядом, таким, что я даже спросил: что случилось?
— Доклад надо делать товарищам женщинам Восьмого марта.
— Ну и что?
— Не подниму. Для меня нет хуже — доклады делать.
— Подберите литературу...
— Зачем же рассказывать то, что всем известно?
Он все еще пытался соединиться с кем-то по телефону. Потом подумал и назвал в трубку номер.
— Сергей Миронович, — сказал он подтянутым военным голосом. — Докладывает Бодунов из уголовного розыска. Разрешите две минуты... Лично? Сейчас? Слушаюсь...
Положил трубку, усмехнулся и сказал:
— Он такой. Не на той неделе, а сейчас. Ждите!
Натянул реглан и уехал. В соседней комнате Берг спрашивал старуху, которая написала жалобы в несколько инстанций на ту тему, что у нее украли шесть говорящих попугаев и никто не обращает на ее горе внимания. В другом, затененном углу комнаты сидел здоровенный парень в ватнике и чем-то шелестел.
Я взял газету и сел за стол Рянгина.
— Вкусно-то! — сказал здоровяк. — Ах, хорошо, ах, люблю...
Я посмотрел на него: он отрывал от листа бумаги кусочки и жевал их.
— Мои попугаи записаны в книгу Мараджера, — трещала старуха. — Их употребляли на засъемки в кино. Моего Киви нарисовал художник Ясенский-Худилевич, его замечательные литографии...
— А я Бобик, — сказал здоровяк. — Меня засадили в тюрьму, а я — психованный.
Он вдруг подошел ко мне и велел:
— Почешите Бобику животик! Гражданин сурьезный чайничек-начальничек. Заблошел Бобик! Гр-р-р, вау-з-з... — непохоже зарычал он. — Укушу чайничка!
Мне стало жутковато.
— Берут несчастного инвалида психической травмы, — опять заныл здоровяк, и я увидел, что его лицо вовсе не толстое, а опухшее, что глаза у него больные, что заключен в тюрьму больной человек.
— Бумажечки хочешь пожевать?
Я выскочил в коридор. Навстречу шел веселый, всем довольный Бодунов.
— Там сумасшедший, — сказал я, — собакой лает. Ест бумагу. Разве можно держать в тюрьме сумасшедших?
Когда мы вошли, старуха изображала крик своего главного попугая, а сумасшедший, сев на пол, чесался как собака.
— Муля, — сказал ему Бодунов, — ну как же тебе не совестно?
Муля вскочил, вытянулся по стойке «смирно», сказал задушевным басом:
— Приветствую вас, гражданин начальник. Нет, я ничего такого... Развлекался помалости. Они молоденькие, — он кивнул на меня, — глядят — пугаются. Дай, думаю, поиграю. Ну как ваша-то жизнь проходит, как здоровьичко?
— Работаем, ловим вас, жуликов, помаленьку...
— Да, с нами нервы нужны и нервы...
В своем кабинете Бодунов сказал:
— Доложил про это отношение к таким ребятам, как Рыбников, товарищу Кирову, прямо скажу, не удержался, все выложил. Под стенограмму.
Густой румянец залил его крепко выбритые щеки, с веселым гневом он добавил:
— Звонят сейчас телефоны по нашему городу, ох, звонят. А это еще артподготовка. Не любит Сергей Миронович, чтобы человека обидели! Не переносит.
Зазвонил телефон, Бодунов взял трубку, сказал, подмигнув мне:
— Нашелся, товарищ Кузмиченко? А я тебе третий день названиваю — никак не соединиться. Дел у тебя, голубчика, много? Ну, конечно, сочувствую, директор завода. А ничего особенного. Ага. Рыбников Александр. Подмахнул не читая? Между прочим, ты не обижайся, но в восемнадцатом, когда я еще в бандотделе ВЧК работал, мы одного такого «не читающего» расстреляли. Вот именно...
Он вдруг вспыхнул и закричал:
— В шею из партии! В толчки! Вон! Мы годы тратим, чтобы человека вытащить, на путь поставить, мы за него рискуем, мучаемся, ночи не спим, а такие чинуши, не читая... Нет, я еще и на активе выступлю, у меня, Кузмиченко, хватка мертвая. Откуда? Я доложил лично.
Вскоре заявился Свисток — отмытый, томный, важный. Бодунов сказал ему спокойно и уверенно:
— Езжай, Саша, в свое общежитие.
— Пустят?
— Сказано — езжай. Завтра выйдешь на работу.
— А пропуск в завод...
— Пропуск будет.
— А...
— Ни пуха, ни пера, Саша...
— Но ведь, гражданин начальник...
— Я тебе не начальник. Я тебе Иван Васильевич. Завтра же и аванс получишь, не забудь три рубля... А директора увидишь — Кузмиченку Степана Данилыча, привет ему от меня, теплый привет, так и скажи. Теплый...
Рыбников ушел, опять зазвонил телефон.
— Сегодня же выеду, — сказал он в трубку. — На Мурманск в одиннадцать, по-моему.
Хитрая улыбка появилась на его лице,
— Будет сделано, — сказал он сияя. — Обязательно. Нет, зачем же, если это Ложечкин — я его живым привезу.
Все еще чему-то радуясь, он сказал:
— Недели на две, не меньше, бандитов ловить.
И не выдержал — проговорился:
— Доклад-то не я буду делать.
— Как так?
— Очень просто! Бандитов поеду ловить. А тут пей воду из графина, проси продлить регламент — нет, это не по моей части...
6. ЖИЗНЬ — ОНА СЛОЖНАЯ!Раз в две, в три недели совершалось убийство. Преступник стрелял своей жертве в затылок, потом снимал шубу, костюм, забирал бумажник, часы; иногда тело закапывал сам же убийца.
По Ленинграду пошли зловещие слухи, количество убитых преувеличивалось в сотни раз, шепотом рассказывали сначала о банде, потом о бандах, наконец о целом «отряде» грабителей под командованием какого-то преступника по кличке Чума.
Уголовный розыск лихорадило, люди не спали, невыспавшихся, издерганных, не успевших даже попить чаю, их созывали на внеочередные совещания, где такое же замученное и издерганное начальство предлагало уже принятые меры к исполнению и исполненное к неукоснительному руководству.
В эти трудные времена приехал в Ленинград работать некто Т. Я не называю его фамилию, потому что погиб он смертью солдата в дни Великой Отечественной войны и, быть может, этим хоть отчасти смыл позор, который заклеймил имя Т., — заклеймил многими его предыдущими делами.
Рыжий, энергичный, размашистый, умеющий элегантно прихвастнуть и своими заслугами, и заслугами дальних, но известных родственников, Т. через несколько дней после своего первого появления в розыске «взял» таинственного убийцу и даже продемонстрировал его — маленького, дрожащего, низколобого, длиннорукого дегенерата, успевшего сознаться в своих страшных преступлениях. Да, он стрелял, раздевал, продавал, закапывал, конечно, он все подтверждает, так именно и было.
В эту пору ко мне уже «притерпелись» в уголовном розыске. Я был то ниспосланное богом или чертом наказание, бороться с которым было бессмысленно. Мне никто ничего не показывал, мне никогда ничего не демонстрировали. Если я присутствовал — меня не замечали. Мне это было, впрочем, удобно, хоть и несколько унизительно. Мне дозволялось «сосуществовать» с ними, но не на равных. Например, они обменивались мнениями, я же должен был помалкивать, потому что если я вдруг заговаривал, то на меня смотрели с изумлением.
Когда Т. показал мне убийцу, я пришел к Бодунову и с интонацией, которую и по сей день не могу вспомнить без острого чувства ненависти к себе, произнес:
— А Т. его посадил! Изобличил и посадил!
— Кого?
— Которого вы ищете.
— Разве?
— А вы не знаете? Он уже и сознался во всем. Я сам с ним говорил. Лоб — вот такой, сам вот эдакий, смотреть и то страшно.
— Скажите пожалуйста! — удивился Бодунов.
— Разве вы не верите?
— В нашем деле на «верите — не верите» далеко не уедешь...
— А Т. говорит — интуиция. Он еще говорит...
— Говорит Т. красиво! — сказал Бодунов. И нельзя было понять, что кроется за этим «красиво».
В этот день произошло еще одно убийство. Было ясно, что действовал тот же преступник, которого Т. «повязал» и который сейчас сидел «за ним» в камере 16 тюрьмы предварительного заключения. А это было по меньшей мере странно. Т. объяснил мне, что его подследственный, разумеется, действовал не один — это мстят за его арест.
— Скажите пожалуйста, — опять подивился Бодунов моему рассказу.
За эти дни Иван Васильевич осунулся, в бригаде почти не бывал. А если сидел у себя за столом, то вместе с Чирковым вычерчивал какие-то схемы. И вновь вся седьмая бригада разъезжалась по разным направлениям, по паркам и заиндевелым пригородам Ленинграда, по полустанкам и дачным местностям, по рынкам и толкучкам, по пивным, по чайным и буфетам.
— Бросьте, Иван Васильевич, — как-то сказал Бодунову Т. — Все же ясно. Убийство на Пороховых было слепой и последней местью.
Бодунов яростно взглянул в веселое, розовое, самодовольное лицо Т. своими измученными, ввалившимися глазами.
— Я не дам осудить невиновного! — сказал он ровным голосом. — Преступление не будет раскрыто и преступник останется на свободе, если позволить вершить дела по-вашему.
Они стояли друг против друга в кабинете Бодунова — оба статные, сильные, крупные, оба по виду бесстрашные.
— Палки! — с невыразимым презрением произнес Иван Васильевич.
Т. ушел, хлопнув дверью.
А «палками» оказались значки, которыми отмечались в сводках раскрытые преступления.
Вновь в парке в Удельном грянул выстрел.
А вечером в кабинете Бодунова сидел, вольно развалившись, белозубый красавец, нагло и весело рассматривал Ивана Васильевича ярко-синими, невинными глазами, поигрывал мускулами одной руки под тонким сукном пиджака, спрашивал со смешком:
— Значит, берете безрукого рабочего человека, любящего мужа, отца маленького ребенка, берете паропроводчика, имя которого не сходит с Доски почета, берете...
Я не верил сам себе: Бодунов допустил такую ужасную ошибку? Ведь видно же, что это отличный парень, добряк, ничего не боящийся...
Что-то глухо стукнуло: это был хромированный наган, который Иван Васильевич положил на стол. Через несколько минут привезли хорошенькую маленькую женщину — это была жена убийцы, которая заманивала жертвы в парки, назначая смертникам-донжуанам свидания. Муж появлялся в наиболее безлюдном месте и стрелял. Жена быстро толкала жертву вперед, чтобы кровью не залило шубу, костюм, пальто...
— Продала? — яростно спросил положительный герой.
— Спокойненько! — велел Бодунов.
Он уже давно и твердо знал, мой Иван Васильевич, что убийца стрелял левой рукой. Он знал, кто продавал вещи убитых. И еще он знал неколебимо: тот, кто сознался, — больной, неполноценный человек. Железная воля Т. заставила, принудила больного сознаться во всем том, о чем он даже понятия не имел. А месть — жалкая выдумка.
Лабуткин — так звали убийцу — методично и спокойно рассказал о всех своих преступлениях. Днем позже он показал, куда зарыл ненайденные тела. Синеглазое, белозубое чудовище, оборотень, и по сей день стоит перед моими глазами.
— Но ведь тот-то сознался, — сказал я тогда Бодунову.
— Если бы вам обещали жизнь за то, что вы сознаетесь в убийстве одиннадцати человек, да если бы за вами числились годы психиатрической клиники...
— Но он же знал, что его расстреляют за это?
— Этот человек не отвечал за свои действия. Есть заключение экспертизы. И он видел заключение.
— Но как же вы отыскали Лабуткина?
— Старались мои ребята, — устало сказал Бодунов, — очень старались.
И, словно вколачивая в меня фамилии работников своей бригады, Иван Васильевич стал называть их не торопясь, каждого, всех:
— Петя Карасев — тот совсем замучился. Рянгин Миша, Бируля наш, и так в чем душа держится. Яша Лузин, вы, кстати, мало с ним разговариваете, а человек он выдающийся. Бургас еще работал, Леня Соболев, Осипенко Женя — тоже очень интересный работник. А Гук сколько сделал? А Чирков Коля? Катерина Ивановна уже по два раза на день звонит: мой Коля еще живой? Сдержанная женщина...
Надо думать, что именно в эти дни красавец Т. с его сверкающей улыбкой, с его раскатистым смехом и картинностью поз и речей окончательно возненавидел полную свою противоположность — Ивана Васильевича.
В ту пору Т. часто зазывал меня в свой роскошный, не в пример бодуновскому, кабинет. В часы досуга Т., тоже не в пример всем прочим сыщикам, на работе переодевался и тогда являл собою крайне странное зрелище: в шелковой вышитой косоворотке, в шароварах из бархата с напуском, в остроносых сафьяновых туфлях, надушенный, он напевал обрывки арий, загадочно посмеивался, изрекал какие-то странные, двусмысленные истины. Друзья мои сыщики, посмеиваясь, рассказывали, что дома у Т. развешено «немыслимое» оружие, будто бы им самим отобранное у каких-то «небывалых» бандитов, рассказывали, что Т. врун и авантюрист, но больше молча пожимали плечами и посмеивались.
Позже я услышал фразу Колодея:
— Если это все правда — ему нужно при жизни поставить памятник. А если он врет — расстрелять сегодня, сейчас...
Через много лет я узнал, что Колодей тогда говорил о Т.
7. ДНИ НАШЕЙ ЖИЗНИНаступила еще одна зима — и вдруг я обнаружил, что седьмая бригада, с ее длинными рабочими трудными буднями и редкими праздниками, как бы признала меня полноправным товарищем. Случилось это так: однажды, очень морозным вечером, часов в восемь я вошел к своим новым друзьям и сразу почувствовал, что готовится «операция». Люди разговаривали как перед боем — чуть возбужденно, чуть слишком бодро, чуть более остро, чем обычно.
— Едете? — спросил я Берга, чистившего маузер.
— Надо быть, едем, — неопределенно ответил Эрих.
Здесь определенно мог сказать только Бодунов. А в его отсутствие — Николай Иванович. Может быть, они собирались утаить от меня «операцию», я уже давно унылым голосом просился поехать с ними, а они почему-то не брали.
— Возьмите с собой! — попросился я у Рянгина, который обувался в бурки.
— Я же не начальник, — сказал Рянгин.
— Идите к папе Ване, — посоветовал Берг.
Бодунов и Чирков, выслушав меня, переглянулись.
— Убьют его, а потом с нас спрос, — сказал Бодунов.
— Обязательно спросят, — согласился Николай Иванович.
— Так уж непременно и убьют, — неуверенно произнес я.
Бодунов вздохнул:
— Бывает — убивают.
Чирков тоже вздохнул:
— Банда трудная, не шуточная...
— И замерзнет он, — сказал Бодунов. — Ишь приоделся — полуботиночки, пальтецо коротенькое, кепочка. А на улице градусов двадцать жмет.
— К тридцати! — сказал Чирков.
— Товарищи, — заныл я, — но ведь в конце-то концов должен журналист видеть своими глазами...
И я произнес речь. Интонации ее были преимущественно жалостные. И в некотором смысле — угрожающие. Я дал понять, что если так пойдет дальше, то у меня не будет иного выхода, нежели переметнуться к Колодею. Там у меня тоже есть друзья. И не перестраховщики. Свою речь я закончил категорическим требованием — взять меня не завтра, не когда-нибудь, а нынче.
— Не возьмем! — сказал Бодунов.
— Пожалуй, не надо брать! — подтвердил Чирков.
— Да почему же? — заорал я.
— Он уже не наш! Он колодеевский! — сказал Бодунов.
В общем, они меня разыгрывали. Я уже был свой — меня можно было разыгрывать.
Когда мы вышли на площадь Урицкого, под ложечкой у меня засосало: кроме «орлов-сыщиков», в двух оперативных машинах на операцию ехали еще две машины с курсантами из школы милиции. У них были пулеметы.
— Кого же это... будем... вы будете брать? — робко осведомился я в машине у Бодунова.