— Он уже не наш! Он колодеевский! — сказал Бодунов.
В общем, они меня разыгрывали. Я уже был свой — меня можно было разыгрывать.
Когда мы вышли на площадь Урицкого, под ложечкой у меня засосало: кроме «орлов-сыщиков», в двух оперативных машинах на операцию ехали еще две машины с курсантами из школы милиции. У них были пулеметы.
— Кого же это... будем... вы будете брать? — робко осведомился я в машине у Бодунова.
— Угол гуляет возле Красного кабачка на Петергофской дороге, — сказал Иван Васильевич. — И всех дружков созвал.
Насчет Угла я был наслышан: мурашки пробежали по моей спине. И, словно читая мои мысли, Иван Васильевич осведомился:
— Может, высадить? А то поздно будет...
— Я не мальчик! — отрезал я.
Завыла сирена — регулировщики давали проезд «орлам-сыщикам». Прохожие оглядывались — «милиция, оперативники, наши незаметные герои». Я волею судеб тоже был героем. Я мчался под вой сирены в черной оперативной машине, и, угревшись, слева и справа от меня уже дремали Берг и Рянгин. Маузер Эриха — его «золотое оружие» — врезался мне в бок.
«Батюшки, а у меня и пистолета не имеется, — канцелярскими словами подумал я. — Прихлопнут как мышонка!»
Но говорить про оружие было стыдно.
Когда выехали на Петергофское шоссе, огромная луна засияла во всем своем великолепии. Ветер пощелкивал в слюдяных окошках, морозная пыль холодила щеки, уши, губы. А Рянгин и Берг сладко спали в своих подбитых мехом казенных регланах, в бурках, в теплых шапках. Подремывал впереди и Бодунов.
Я же внезапно услышал мощные и печальные ритмы шопеновского траурного марша. Это меня хоронят. «Безвременно. От руки бандита... Встретил грудью... Удар ножа...» И, разумеется, «группа товарищей» или даже поименно.
Было сладко и грустно, возвышенно и страшно.
Старый, постройки еще XVIII века, помещичий дом, в котором гуляли бандиты, стоял в полусотне метров от дороги. Освещены были только несколько окон во втором этаже; первый казался нежилым.
Бодунов послал одну группу курсантов к заливу, чтобы бандиты Угла не ушли в Финляндию, другую — в снежный кустарник за домом. Мы же — восемь оперативников и в их числе «некто я» — гуськом, прячась в тени деревьев, отправились к зданию, из которого доносились звуки баяна и грохот, — наверное, там танцевали. Я казался себе в эти минуты посторонним. Это был не я. Это был — он. У всех в руках пистолеты, а у меня что? Кто этот штатский в кепочке, кто он? Ходьба по глубокому снегу быстро согрела меня.
— Берг — под это окно, — шепотом командовал Бодунов. — Рянгин — под это, к углу. Гук — за углом. А вы вот сюда — к этому окну...
Проваливаясь по колена, я подошел к дому и уставился на темные заиндевелые стекла. Берг был метрах в пяти от меня. Все стихло. На сияющем лунном свете я знаками спросил у Берга, что мне делать, если «оно» выпрыгнет из окна.
Эрих показал пистолет.
Я беспомощно развел руками, что должно было показать отсутствие у меня оружия.
Тогда Берг, скроив зверскую гримасу, показал мне, как я должен задушить бандита. На ярком лунном свете Эрих в своем реглане и шапке казался огромным, даже тень он отбрасывал титаническую. А моя тень напоминала удилище.
Внезапно звуки музыки наверху смолкли, их словно отрезало. И тотчас же раздался выстрел. Это Бодунов там, по своей манере, крикнул: «ручки, ручки вверх», или «ложись», или «спокойненько».
От страшного напряжения и, главное, неумения поступать в таких случаях, я слегка, для плотности, раскорячился, присел на корточки и вытаращился на «свое» окно, более готовясь доблестно погибнуть, нежели осилить бандита с ножом и пистолетом.
Но все было тихо.
В людей Бодунов стрелял, как мне рассказывали, только когда стреляли в него. Сейчас он, вероятно, выстрелил в потолок, для острастки, чтобы уложить бандитов на пол. Они и лежали как паиньки, а я торчал тут, стуча зубами от зверского мороза, а может быть, и не только от мороза.
— Ведут голубчиков! — сказал озябшим голосом Берг.
Это было как во сне, наверное, не меньше чем через час после выстрела. Я, как говорится, уже и себя не помнил от холода.
— Озябли? — сочувственно спросил Рянгин.
Бандиты шли медленно, держа руки высоко над головами. Их было девять человек — вся «девятка» Угла, «девятка», которую ловили в Харькове и Одессе, во Владивостоке и Баку, в Тбилиси и Перми. Сзади шел Иван Васильевич, сосал леденец.
— Пообедать даже не успел с этим детским садом, — сказал он мне сердито, — а у них на столе гуси жареные непочатые...
Женщин — бандитских подружек — вел Володя. Лицо у него было оскорбленное: тоже нашли дело для заслуженного товарища. Подружки кудахтали как курицы, по их словам, они ни в чем не были виноваты, просто «приглашенные на танцы».
По дороге — к тропочке задом — фырча подошли две тюремные машины. Прибежали курсанты — веселые, довольные, счастливые — как же, они «повязали» самого Угла! Растирая уши ладонями, выбивая дробь остроносыми туфлями, кряхтя от мороза, я втиснулся между Эрихом и Рянгиным в промороженную машину и бодрым голосом спросил у Бодунова, сколько времени продолжалась вся «операция».
— По хронометражу в десять минут уложились, вернее в одиннадцать. — И спросил, в свою очередь, повернувшись ко мне с переднего сиденья: — А как у вас? Все нормально было? Тихо обошлось?
Странное клохтанье послышалось мне со стороны Берга. И Рянгин издал какой-то звук, покашлял или чихнул, я не разобрал.
— Обошлось, — ответил я. — А разве...
— Все могло быть, — угощая меня леденцом из коробочки, сказал Иван Васильевич. — Бандиты... народ неожиданный...
«Хорошенькое дело! — горько подумал я. — Все могло быть, а он даже о пистолете не побеспокоился. Везли бы сейчас не меня, а то, что называется «тело». Тоже орлы-сыщики!»
Но именно после этой истории ко мне в бригаде резко и в мою пользу изменилось отношение. Тогда я это лишь почувствовал. А понял много позже. Понял уже в годы Великой Отечественной войны.
Летом сорок третьего года я на тяжелом бомбардировщике, пилотируемом Ильей Павловичем Мазуруком, прилетел с Северного флота в Москву. И, любуясь столицей, не повидав еще никого из друзей, на Петровке, неподалеку от Мосторга, встретил Ивана Васильевича, с которым мы не виделись лет пять. Я был флотский, капитан, если не хлебнувший войну полной мерой, то, во всяком случае, военный; Бодунов же был совершенно штатский человек, в штатском костюме, в рубашке без галстука, загорелый, спокойный, только сильно и круто поседевший с тех дней, когда мы виделись в последний раз.
Он мне обрадовался, я ему, разумеется, тоже. Мы обнялись, поцеловались. Он поинтересовался — откуда я, я спросил — откуда он.
— А из тыла, — посмеиваясь ответил Иван Васильевич. — Наше дело милицейское — порядочек чтобы был. Давайте рассказывайте, как в морях-океанах воюете...
С легким чувствам превосходства над тыловиком Бодуновым я воодушевленно принялся рассказывать.
— Живых фрицев видели? — спросил меня Иван Васильевич.
— Пленных, конечно! — сказал я. — И разговаривал с ними.
— Ну и как? — лукаво спросил он.
Весь этот вечер я пробыл у Ивана Васильевича — рассказывал. Он внимательно и добродушно слушал. Пришли еще штатские товарищи, на столе появилась нехитрая снедь того времени, у меня с собой была водка — называлась она ШЗ, по фамилии изобретателя этого отвратительного пойла — Шеремет. Шереметовская зараза — так именовался коричневый, препротивный на вкус напиток. У штатских напитки были получше.
Я рассказывал. И другие штатские слушали меня внимательно. Все это были здоровые, еще молодые, полные сил люди, и я вдруг сердито подумал: не слишком ли много еще у нас эдаких забронированных военнообязанных штатских?
— А ШЗ ваше немецкий солдатский ром напоминает, — сказал вдруг Бодунов. — Тоже «табуретовка».
Другие штатские подтвердили схожесть обеих «табуретовок».
— А где же вы немецкий ром пили? — спросил я. — Как он в тыл попал?
— Тыл бывает разный, — с веселой усмешкой ответил мне Бодунов. — Есть наш, а есть и фашистский, на временно оккупированных территориях.
Я похолодел. Так вот кому я имел наглость рассказывать о том, что такое война! Впрочем, в те московские дни мы больше к этой теме не возвращались. Говорили о другом — о мирном времени, вспоминали всякое той поры. И вдруг Иван Васильевич вспомнил, как «мы» брали бандита по кличке Угол. Я багровел от похвал, которые сыпались на меня. По рассказу Ивана Васильевича выходило, будто один я «повязал Угла». Мне показалось, что он надо мной подсмеивается, я слегка обиделся, уточнил тогдашнюю диспозицию и пожаловался друзьям Бодунова на то, что никто в ту пору не осведомился, есть у меня пистолет или действовать я буду безоружным.
Туг вдруг мой Иван Васильевич буквально зашелся от смеха. Он всегда был смешлив, как все хорошие люди, умел в минуты роздыха смеяться до слез, но чтобы человек так веселился, как сейчас, я никогда еще не видел. А смеялся он так заразительно, что и друзья его стали посмеиваться...
С грехом пополам мы все же выяснили, что именно тогда произошло.
А произошло нижеследующее: я давно и настырно просился участвовать в операции. Готовясь к поимке Угла, Чирков и Бодунов вспомнили, что дом, в котором засели для гулянки бандиты, имеет одно фальшивое окно — снаружи застекленная рама, а изнутри кирпич на цементном растворе. Вот это с виду совсем обычное окно и было отведено мне в бодуновско-чирковском оперативном плане, с той целью, чтобы на этом посту, на глазах у Берга, я бы и показал свое поведение. Я его и показал — это поведение.
И Бодунов, опять заходясь от хохота, изобразил перед своими гостями то, что ему, наверное, изображал на их самодеятельных концертах Берг, как я, раскорячившись от напряжения, полусижу в снегу, изготовив руки, чтобы задушить бандита.
— Ручками, — стонал и охал Бодунов, — рученьками. Зайца и то так не уловишь — укусит, а тут... вооруженные... с финками... с револьверами... ой... пирпин... пинкертоны на мою голову...
Хохотали все. Я сидел набрякший. Теперь было понятно, почему заклохтал Берг тогда в машине и издал чихающий звук Рянгин. Конечно, им было смешно слушать, как Бодунов спрашивал, все ли было благополучно у меня, под мертвым, зацементированным окном.
— Зачем же вы это спросили? — осведомился я.
Иван Васильевич вдруг перестал смеяться:
— А мы вас проверяли.
— Как это?
— Просто: на вранье. По-вашему, на фантазию. Самое страшное, вот мои товарищи не дадут напутать, самое страшное в нашей работе — ложь. Испугаться можно, спутать можно, ошибиться можно, все мы люди. Но соврать! Ужасные, невероятные последствия в нашей работе ложь дает...
Гости Бодунова шумно и горячо его поддержали, и я вдруг почувствовал, что здесь он совершенно как в своей седьмой бригаде: самый любимый, самый главный, самый уважаемый.
— В тридцать седьмом последствий этой лжи хлебнули, ну а мы, с Дзержинским начинавшие, — учены, как за ложь карать надобно...
Он помолчал, отхлебывая чай большими глотками, потом улыбнулся:
— Вот эдак и проверили. Могли же вы сфантазировать: дескать, окно открылось, поглядел на меня зверский бандит, прыгнуть не решился — и всех делов. Этого мы и ждали... Ну... и уйти могли. Сказали бы: оружия не имею — находиться в секрете считаю бессмысленным. Разве не могли бы? Вы не обижайтесь — но надо же знать, с кем имеешь дело. Так что, вроде проверки боем, разведали мы вас маленько.
Когда гости разошлись, Бодунов сказал:
— А что без оружия — тоже не обижайтесь. Вам же нужна была психология — что переживает сыщик в такой ситуации. Вот и пережили доподлинно. А оружие штука не простая, особенно в нервных руках. И по своему можно выстрелить случайно, и по бандиту — тогда, когда и без стрельбы обошлось бы. Задерживать лучше живого, мертвый, во-первых, может такого наказания и не заслуживать, а во-вторых, если и заслуживает — бесполезен, ничего не расскажет. Да и вообще — оружие! Почему-то сыщики, когда их описывают, непременно палят. Между тем, в жизни знаете, как бывает? Вот в Ленинграде, в давние годы — ушел у...
Он помедлил. Я знал, если что-нибудь интересное — не назовется. Расскажет про другого. Так получилось и сейчас...
— У одного сыщика случай случился. Сыщик — не дурак, соображал малость. Время — разгар нэпа. Ушел бандит. С сильной политической окраской. Из-под носа ушел, в последний вагон поезда на ходу вскочил. А граница тогда возле самого Сестрорецка проходила. Бандит туда и кинулся. Мой сыщик, естественно, за голову схватился: уйдет подлюга к финнам. Сильный был бандит, артистически работал, а главное, нахальный. С восемнадцатого года уходил, гранатами в Москве отбился. Короче — сыщик другим поездом в Сестрорецк. Напал там на след и опять потерял. А жарища, а духотища, день воскресный, народищу в Сестрорецке-Курорте полно. Видит мой сыщик — плохо дело, сейчас свалится; от усталости решил искупаться. А этот самый бандит за сыщиком следом ходил. И когда тот в воду кинулся — унес и одежду его и наган. Остался сыщик голый и босый, да к тому же безоружный.
— Ушел бандит?
— Нет. Его безоружный сыщик взял и повязал бесславно.
— Как же так?
— Умнее был, чем бандит. И на народ на советский положился. В двадцати метрах от границы вязали, возле Белоострова. Тридцать два человека нас было... их было... в плавках и в трусах. Так что голова многое значит, если ею думать...
— Иван Васильевич, много раз вы были в их тылу? — спросил я.
—- После войны подсчитаем, — ответил он, — тогда бухгалтерия откроется.
— Трудно там?
— На переднем крае труднее.
Он вышел меня проводить. Штатский человек из тыла — военного моряка, скоро отбывающего на флот. И как мог я опять попасться на такой простой розыгрыш?
— Но кто вы сейчас?
— Как кто? Милиционер! Кто же еще?
Я заметил, что он вдруг погрустнел, будто вспомнил что-то печальное. И спросил у него об этом.
— Да так, — со вздохом ответил он, — опять в голову взбрело...
И рассказал мне о том самом «классном воре», «одиноком волке», о котором когда-то рассказывал мне Красношеев.
— Жаров? — спросил я.
— Прочитайте, — ответил Бодунов.
Это было письмо с фронта, обычный треугольничек тех лет. Почерком сильным и крутым «одинокий волк» писал, что был дважды ранен, что вновь воюет, что получил новую «машину», что теперь стал командиром, «большим начальником», имеет звание майора. И дальше шли фразы, читать которые даже в те военные годы было нелегко. Жаров писал: «Никакой кровью и никакими ранениями мне не рассчитаться с моей советской властью за то, что она в Вашем лице, Иван Васильевич, сделала для меня. Так что, если и придется погибнуть, то это будет первый взнос в счет расчетов, которые не состоялись без моей вины».
Дальше было написано, что авось в случае чего Иван Васильевич позаботится о Люсе и о девочках.
— Погиб! — хмуро сказал Бодунов, когда я вернул ему письмо. — Сгорел в танке. Посмертно награжден орденом Ленина. Был уже инженером, золотая голова...
Иван Васильевич вышел меня проводить. И долгие годы я ничего не знал о нем, кроме того, что он, кажется, жив.
8. КАК МЕНЯ ПОВЕЛИ В ТЮРЬМУТут придется опять возвратиться обратно, в тридцатые годы.
Пока Иван Васильевич, отбоярившись от доклада к Восьмому марта, ловил очередных бандитов в тундре, мой друг Эрих Берг «наломал дров» в седьмой бригаде. На Васильевском острове случилась большая драка. В драке действовали и кастетами, и ножами, и даже стреляли. Рассердившись, Эрих всех «чохом» посадил в тюрьму. Будучи человеком трезвым и твердых нравственных правил, страстно ненавидя всякое хулиганство, он не побоялся немножечко и «перегнуть». Посидят — отрезвеют, подумают, как жить дальше.
Бодунов привез своих бандитов, поспал, побрился — помылся и, со свойственной ему молниеносной быстротой, выяснил, что Берг в запальчивости посадил в тюрьму трех человек, которые случайно вышли из подъезда в то мгновение, когда лавина драки накатилась на парадное. Эти трое были молодые ученые, изрядно под хмельком возвращавшиеся со дня рождения своего друга. Разумеется, Бодунов перед ними элегантнейше извинился, позвонил начальству на работу, сообщил, что произошла безобразная ошибка и виновные будут строго наказаны, самих «пострадавших» отправил на своей машине по домам, позвонил женам пострадавших, известил свое начальство...
Эрих стоял ни жив ни мертв. К тому же он присутствовал при всех извинениях. Стоял неподвижно-серый и униженный, не испуганный, нет, потрясенный собственной ошибкой и кротким бешенством Бодунова. От брезгливой ненависти ко всему происшедшему у Ивана Васильевича даже голос изменился — он заговорил фальцетом.
При беседе с Бергом я не присутствовал. А на мой вопрос, чем все кончилось, Эрих только махнул рукой. Спросил я и у Бодунова.
— Наказан ваш Берг! — отрезал он.
И тут попутала меня нелегкая вступиться. Я сказал, что в каждой работе есть процент неизбежного брака и ошибок. Я сказал, что молодые ученые просидели в камере совсем немного. И добавил, что перед ними извинились, позвонили им на работу, отправили по домам в машине.
Бодунов, стоя ко мне спиной, рылся в сейфе.
По «выражению» спины я чувствовал, что Бодунов злится.
Но остановить себя я не мог. Я уже успел крепко привязаться душой к седьмой бригаде, и мне искренно представлялось, что по отношению к Бергу совершена несправедливость.
— Послушайте, а за вами когда-нибудь захлопывалась дверь тюремной камеры? — резко спросил Иван Васильевич.
— Нет! — бодро сказал я.