Д.А. Быстролётов (Толстой) ПИР БЕССМЕРТНЫХ Книги о жестоком, трудном и великолепном времени
К 110-летию со дня рождения Дмитрия Александровича Быстролётова
На обложке: Д.А. Быстролётов. Ассаи (тушь, карандаш). 1932 год В оформлении книги использованы работы Д.А. Быстролётова
Книга вторая. Бубу, или Конец одного путешествия
Глава 1. У врат Зеленого ада
Изо всех сил я сжимал тонкое гибкое тело, желая вырвать из него хоть один стон. Напрасно. Мне всегда вспоминалось потом это тело, изгибавшееся в руках, послушное и недоступное, как будто бы я обнимал прекрасную девушку и змею…
Я договорил и бессильно откинул голову на изголовье шезлонга. Воцарилось молчание, нарушаемое лишь плеском воды под колесами пароходика да шорохом мелкого дождя.
За бортами струилась коричневая горячая вода, как будто бы мы плыли по кофе с молоком. Здесь и там медленно проносились гниющие ветви, стволы, корневища, что-то скользкое и мерзкое, вероятно, трупы животных. Горячий сладковатый смрад, тонкий запах гниения исходил от воды — запах прачечной или деревянной бани, слабый, но удушливый и неотвязный. Сквозь серенькую пелену дождя виднелись низкие берега и черный непроходимый лес, непроницаемая и враждебная зубчатая стена, кое-где прикрытая низко стелющимися беловатыми разводами горячих ядовитых испарений. Неописуемо роскошные дебри, где гнездится страдание, подстерегающее каждого, кто осмелится покинуть воду и проникнуть вглубь: самые изощренные и жесточайшие формы мук, которые уготовлены человеку среди фантастической красоты Зеленого ада…
— Так кто же все-таки прикарманил золото Ранавалоны? — задыхаясь, прохрипел полковник Спаак, вытирая лицо и шею.
— Я не искал золота. Какое мне дело…
Пауза. Неумолчный лепет воды — бульканье, шелест, хлюпанье…
— Мсье ван Эгмонт нарушил заповедь о прелюбодеянии, если его грех был бы еще и оплачен, это было бы несправедливо, — благочестиво сказал отец Доминик. Потом, подумав, рассудительно добавил: — Однако в жизни бывает, конечно, приятнее получить также и золото: золото весьма украшает существование на земле, а в аду мсье ван Эгмонт мог бы утешить себя пословицей «Семь бед — один ответ».
Разговор снова истощился. Каждое слово — усилие, напряжение. Там, в крепости, зной Сахары мне представлялся тяжелым мешком с мелкими острыми гвоздями — он давит на голову и плечи, человек ощущает тяжесть и уколы тысячи горячих жал. Здесь, в Конго, бессильно лежа в шезлонге и закрыв глаза, я думал, что влажная жара хуже сухого зноя. Она похожа на барахтанье человека, запутавшегося в тяжелой сети, облитой горячим и густым клеем. Он тщетно делает усилие, одно, еще одно, но горячая сеть липнет все больше, а петли затягиваются все сильнее. Силы ослабевают, и растет тоскливое сознание бесполезности сопротивления. Как муха в паутине: она слабеет, ее трепетание становится вялым, потом она лишь судорожно вздрагивает и, наконец, равнодушно ожидает приближения паука…
Мог ли я подумать, что после Сахары попаду в места, где буду мечтать о сухом зное пустыни? Неспроста туареги говорят: «Вода — мать всех болезней», — и недаром они такие рослые и здоровые люди!
Туареги.
Я открываю глаза, беру со столика стакан и допиваю его. Но холодное виски не освежает и не успокаивает, напротив — теперь яркие видения встают как живые, быть может, более прекрасные, чем сама жизнь.
Высоко в синеве неба на почти белой от полуденного накала скале стоит смуглая тонкая девушка в белом, и ветер треплет ее синие кудри. Она в последнем привете поднимает руку. «Бэллафиа!» — доносится ее голос, и вот уже ничего нет… Поднятая рука повисла в воздухе, между нами встало время и навсегда нас разъединило. На горячем песке осталось два следа — маленькой ножки и кованого сапога. Дунет ветер и занесет их девственно чистым песком пустыни. А потом когда-нибудь Тэллюа еще раз вспомнит обо мне: «Вот Большой Господин!» — скажет она, наклонится, поднимет горсть дорожного праха и развеет его по ветру…
И все же это было. Было! И однажды настанет мой смертный час, минуты меркнущего сознания. Тогда, погружаясь в спасительную и желанную бездну забвения, я еще раз услышу ее гортанный голос, который из беспредельной дали донесет мне прощальный привет жизни, после которого у меня уже ничего не будет, — последнее бэллафиа…
И снова песок и камни, скалы и горы… Плоские рэги и усыпанные щебнем хаммады, песчаные эрги, причудливые гермиа и рэджеги… удивительный в своем разнообразии и угнетающий однообразный каменный хаос. Раскаленный дневным зноем и по ночам охлаждаемый почти до замораживания… Резкий треск лопающейся скалы и гулкий грохот обвала… Разных цветов пыль — белая, желтая, красная… Зной…
Предпоследняя встреча с туарегами произошла в Агадесе. День был праздничный. Мы остановились на базарной площади среди театрально пестрой толпы. Кругом местные жители разных национальностей и в разных одеяниях: крикливые дети и оживленные женщины, пьяные легионеры и сенегальские стрелки, наглые полуголые рабы и какая-то назойливая рвань, кучки разнузданных пропойц и подозрительные грязные оборванцы — словом, шумное и беспокойное сборище людей всякого сорта. Взрывы хохота, крики, вспышки брани и драки — все это создавало впечатление кипения густого скверного супа, поставленного на раскаленную плиту в грязной кастрюле. Вдруг толпа дрогнула, все обратились в одну сторону; туда побежали мальчишки, за ними и взрослые. На большой улице мгновенно образовался коридор, люди улюлюкали и свистели, над кем-то потешаясь и кого-то дразня. Я встал на сиденье машины посмотреть, в чем дело. По улице, рассекая толпу, проходил караван туарегских наездников. Рослые люди в черном, с закрытыми лицами легко и свободно сидели в высоких седлах и как будто бы плыли над толпой. Блестели клинки копий, грозно торчали длинные мечи, за плечами желтели большие щиты. Небрежно и изящно положив одну руку на высокую луку седла, всадники мерно покачивались в такт шагам животных, гордо подняв головы и глядя только вперед. Ни одна безликая голова не обернулась на крики зевак, ни одна рука не шевельнулась в ответ на непристойный жест, ни единое слово раздражения не сорвалось в ответ на град насмешек — здесь презрение было выражено в крайней форме игнорирования: несколько всадников просто не замечали большой толпы, они ничего не видели и ничего не слышали.
Западный фланг туарегского горного гнезда прикрывает Танезруфт. Если сверху взглянуть на Сахару, то она представится пестрым ковром: желтые пятна песчаных эргов, белые — рэгов, черные — хаммадов. Но независимо от степени разрушения каменистых пород рельеф пустыни всегда разнообразен, и плоские равнины чередуются с грядами холмов и горами. Поэтому после проливных дождей, которые здесь бывают раз-два в год, вода стекает по ложбинам: они называются уэдами и служат любимыми путями сообщения. Почему? Во-первых, за сотни и сотни лет бурные потоки дождевой воды убрали камни и сгладили грунт, так что идти и ехать по дну уэда всегда легко. Но это не все: в уэдах после дождя дольше всего удерживается вода и глубже всего впитывается в землю. Часто на дне уэдов вода обнаруживается на глубине всего в один-два метра. Поэтому-то именно тут всегда встречается растительность — не зеленая и сочная трава-мурава, а высокие пучки жесткой травы, которая служит отличным кормом для верблюдов и часто указывает людям на наличие где-то рядом на песке влажного пятна или даже лужи. Кочевники знают наперечет все уэды своего района и кочуют таким образом, что переход с определенным запасом воды начинается в одном уэде и заканчивается в другом. Уэды — пути сообщения и остановки. Их сеть на карте Сахары — это сеть транспортных коммуникаций и станций. Отсюда понятно и расположение оазисов: они связаны с сетью уэдов и находятся на дне уэда или в непосредственной близости от него. Путник в оазисе набирает воду для себя с расчетом пересечь несколько уэдов и живым добраться до следующего оазиса, расстояние до которого всегда точно известно, и остановки делаются в пересекаемых уэдах, где верблюдам обеспечены через травяной корм еда и питье.
Вот теперь становится понятным, что значит слово «Танез-руфт» — это пустыня в пустыне, точнее, абсолютная пустыня в относительной пустыне, мертвая зона длиной в пятьсот километров, где в течение пятнадцати суток караванного пути путник не увидит не только колодца или лужи, но даже ни одного кустика травы.
Жизнь в Тенезруфте совершенно невозможна ни для человека, ни для верблюда. Сбиться с пути и удлинить путешествие хотя бы на лишний час означает неминуемую смерть. Внешне это мертвое царство беспощадного зноя и бесплодного камня выглядит как рэг, то есть как плоская равнина без уэдов, покрытая щебнем, песком и пылью.
Двигаясь из Хоггара на юг, мы захватили только небольшую часть Танезруфта, его юго-восточную окраину, но и этого было вполне достаточно. Я искал сильных ощущений? Что же, я их получил!
Лунная ночь. Тихо. Нет, это не то слово — странно давит глубокая, звенящая тишина, угнетающая человеческое сознание, великое безмолвие пустыни, рожденное полным отсутствием жизни. Насколько хватает глаз, тускло серебрится плоская голубая гладь, посредине которой бежит яркая серебряная лунная дорожка. Еще не остывший песок дает в ночном холоде испарину, не иней или росу, их не может быть в Танзеруфте, где на полтысячи километров нет ни капли воды, а слабую испарину, которая теперь блестит, как гладь мертвого моря. После кошмарного знойного дня прохладная ночь кажется холодной. Время от времени из-под земли доносятся неясные голоса, то под ногами, то вблизи, где-то слева или далеко справа… Глухие голоса между собой точно переговариваются, потом стихают. Иджабаррены? Нет, просто остывает накаленная земля. Термометр днем показывал плюс сорок восемь, сейчас — плюс восемь, и тело не может приспособиться к такому быстрому охлаждению. Знобит. Пожимаясь от холода, сижу, закутавшись с головой в одеяло, и не могу оторваться от потрясающего зрелища совершенно неподвижного моря: ведь существует же мертвое движение, даже маленькая рябь на водной поверхности всегда скрашивает и оживляет море или озеро, но здесь никакого движения нет. Все оцепенело. Неподвижно. Холодно. Высунув из-под одеяла нос, гляжу в синий безмерный простор. Горизонт угадывается лишь потому, что где-то впереди исчезает серебряная дорожка.
О, ночи, лунные ночи, виденные и когда-то пережитые!
Я дрожу под одеялом и перебираю драгоценные воспоминания, словно высыпал их из шкатулки на колени и теперь с любовью беру одно за другим, тихо улыбаясь, минуту рассматриваю, затем откладываю в сторону с благодарностью и сладкой грустью…
Легкое прикосновение — и я открываю глаза: Эдельмира присела на корточки и осторожно будит меня. Португалия… Глубокая ночь… Эта сторона узкого залива в тени, я едва различаю улыбающееся лицо, знак молчать и быть осторожным. Другая сторона залива вся сияет голубым светом, она нежится в нем и сама его излучает. Цветущая апельсиновая роща как будто искрится голубыми звездочками.
После трудового дня рыбаки спят, они здесь ночуют с семьями. Теперь мы осторожно скользим меж темными фигурами, раскинувшимися на сетях и подстилках. Не раздеваясь, входим в черную воду и бесшумно плывем на другую сторону. Там никого нет. Только луна и мы… Только наша молодая любовь… Спеша и волнуясь, срываем с себя мокрую ткань и вытягиваемся на сухой и теплой гальке. Отлив. Ласковое море невнятно лепечет нам слова благословения… Чтобы продлить мгновения радостного ожидания, дрожа от нетерпения, счастливые и благодарные, мы несколько минут лежим молча, совершенно неподвижно, закрыв глаза, не касаясь друг друга…
Легкое прикосновение — и я открываю глаза: мне через стол улыбается Гретхен. Германия… «Femina»… Свет медленно гаснет, зажигаются пол и колонны — молочное пламя вкрадчиво и мягко шевелится под стеклом, как хищный зверь, приглашающий затеять с ним опасную игру. Мы встаем. Глубокая ночь. Крыша дансинга медленно раздвигается, обнажая голубое девственное небо ночи, и ему навстречу несутся нестройный гул, смех и крики, шепот ярости и любви, нежная мелодия танца и какофония пьяного рычания. «Многозвучна угрюмая музыка жизни земной!» — вспоминаю слова А.М. Горького. Откуда-то сверху сыпятся струи конфетти, и сверкают молнии серпантина, а навстречу из темной ямы поднимаются цветные воздушные шары и возносят в грустное звездное небо бумажных клоунов и чертей. Отуманенный алкоголем мозг не в силах бороться с желанием. Я прижимаю к себе горячее тело девушки, в этой беснующейся толпе, намеренно прикрытой полутьмой, мы отдаемся судорожной и бесплодной игре. Подняв лицо, среди болтающихся шаров и чертей замечаю неподвижный и скорбный лик луны…
И вот еще одна ночь… Ночь в Танезруфте — без любви, хорошей или дурной, и без жизни… Сжавшись в комочек, человек сидит как кролик перед змеей, он высунул окоченевший нос и загипнотизирован синими очами трагического величия пустыни.
Вдруг звезды начинают бледнеть, небо становится серым. Это не рассвет в нашем обычном смысле слова, это быстрое выключение одного света и включение другого, как в театрах, когда техник по освещению подошел к пульту, сделал движение рукой и перекрасил сцену из голубой в серую. Серебряная дорожка вдруг растаяла, погрузившись в серую мглу. Южный Крест. Но техник не любит долго возиться со световыми эффектами, новое движение рукой — серый свет вдруг заменяется розовым, и на сцену немедленно подается солнце. Вот тускло блеснул малиновый краешек, затем сразу же выполз красный длинный кувшин и повис над бесплодной равниной. Начинается день. Первый палач из числа тех, кто скоро на весь день возьмет нас в лапы, приступил к делу. Рефракция — преломление света в слоях воздуха с разной температурой и разной плотностью. Через секунды красный кувшин начинает округляться, делается ярче и светлее, превращаясь в обычный золотой диск солнца. Волшебная сказка кончилась — наступает действительность. Свертываются одеяла, все потягиваются и глубоко, с наслаждением дышат — какая свежесть! Какая ласковая прохлада! Снова гул моторов и скрежет гусениц. Прошло полчаса: солнце терпимо, но люди уже надели шлемы и ищут очки, роясь в вещах. Еще полчаса — вынимается первый платок, чтобы стереть первую каплю пота: мучение началось! Через час не выдерживает кожа: засученные рукава спускаются и все пуговицы застегиваются, из корзин вынимаются грязные тряпки и обертываются вокруг лиц так, чтобы в прорези остались только глаза, воспаленные и обжигаемые ветром красные глаза. В тучах серой и красной раскаленной пыли медленно ползет машина, возле нее странные и полубезумные люди — белые туареги Танезруфта!
Каждые полчаса машина поворачивается на ветер, мотор выключаются. Из-под капота валит дым, яростно клокочет вода в радиаторах.
Я задержался в крепости, Бонелли успел выздороветь, и мы опять едем вместе, даже Гастон с нами — его потные усы висят из-под самодельного тигельмуста, и слышится французская брань! Теперь в тучах красной пыли они работают изо всех сил, лихорадочно и внимательно. Еще бы! Поломка и остановка мотора всего на полдня — смерть! Отклонение от курса километров на тридцать — смерть! Теперь из-за часовой стрелки нас подстерегает Смерть, она свернулась клубочком в опустевших бидонах с водой и пристально следит за нами с указателя количества горючего.
Я отошел от машин на десять шагов по малой нужде и споткнулся. Повязка сползла на глаза. Снял повязку и окаменел: между камней виднелись два скелета, снежно-белые кости, прикрытые обрывками ткани. Скелеты лежали на боку лицом друг к другу, крепко обнявшись. Тут же валялись их вещи — три дорожных мешка. Один порвался, из него высыпалось зерно…
Сколько десятилетий покоятся здесь эти кости? Неизвестно… Под воздействием дождей мягкие ткани тела давно сгнили, истлела и плотная ткань одежды. Но зерна даже не проросли в этой проклятой земле. Повернувшись лицом к ветру, судорожно глотая воздух, я тупо смотрел на этот страшный памятник жестокости Танезруфта: давно-давно эти люди обессилели от зноя и жажды. Они не смогли держаться в седлах… их бросили, караван побрел дальше… тогда обреченные на смерть легли рядом, крепко обняли друг друга и…
Шатаясь на ветру, я заковылял к машине.
Полдень. Ровный, как стол, рэг. Наши палачи крепче сжимают пальцы на нашем горле, а один из них, самый мучительно страшный, берется колдовать и доводить утомленный мозг до глубокой подавленности или взрыва исступления. Столбик термометра давно переполз отметку сорок, хотя прямые лучи на него не падают. Земля кажется серой только под ногами, глядя вниз, я вижу, как обычно, каждый камешек. Но уже на десять шагов в сторону мелкие подробности видны неясно, словно сквозь закипающую воду, они дрожат и кажутся голубоватыми. Дальше — зеркальная гладь, еще дальше — мелко-мелко колеблющаяся вода и беспредельное бело-голубое искрящееся море. Горизонта нет. Море незаметно сливается с небом, и мы движемся в кошмарном закипающем водяном царстве — над водой или под водой? Понять нельзя, потому что зрению нельзя верить, оно обманывает так настойчиво и так реально, что через несколько часов измученное сознание тускнеет, расплывается, и «я» перестает быть «я».