Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Цепи и нити. Том VI - Быстролетов Дмитрий Александрович 2 стр.


Далеко впереди, куда упорно ползет машина, на закипающей глади появляется бледно-лиловое пятно. Оно голубеет, вытягивается, синеет и принимает знакомые очертания — оазис. По мере нашего приближения все подробности делаются заметнее и отчетливее: группы пальм слегка покачиваются над голубым озером, хорошо видны длинные перистые ветви… Внизу движутся беловатые искорки… Что это? Да это люди, вон белые отражения их бурнусов покачиваются в воде…

Я закрываю глаза… открываю — оазис здесь. Закрываю, открываю опять — оазиса нет, он расплывается на глазах… Вот что-то растет в левом углу поля зрения. Поворачиваю голову: совсем близко, метрах в трехстах, от нас выросла скала — обыкновенная скала, но голубого цвета. Вдруг на ее вершине показывается столб воды — обыкновенной воды, которая, пенясь и сверкая на солнце, начинает стекать вниз. Видны изгибы струй между неровностями камня, видны брызги и пузырьки вокруг выступов… Видны даже… Но внезапно скала тает, как мороженое на солнце: потоки синеватой массы растекаются по искрящейся и дрожащей поверхности моря, ничего нет, только мелкая дрожь, только частое волнообразное колебание… Я закрываю глаза: миражи утомляют мозг, они угнетают.

Воздух кругом кипит…

Три часа дня. Высочайшая точка накала земли.

Рефракция безумствует. Исчезли миражи, оазисы и ручейки. Исчез горизонт, исчезло и пространство. Впереди ничего нет. Мы с грохотом и лязгом с нечеловеческим упорством рвемся из никуда в никуда. Кругом нас расплавленное стекло, обжигающая жидкая и тягучая зеленовато-серая масса, которая вопреки привычке и разуму на наших глазах, зримо и почти осязаемо, мелкими извивающимися струйками течет снизу вверх. Я один в этом змеином мире, совершенно один: исчезли люди, присутствие которых могло бы успокоить и поддержать дух. Неяркое деформированное солнце кривляется на сероватом небе, горизонт исчез. Дыхание людей и мотора останавливается, мы все чаще поворачиваем машину на ветер, выключаем двигатель, молча стоим, глотая воздух. Бонелли отходит в сторону — через пять шагов лицо его делается смешным, через десять шагов — страшным. Сначала черты лица, контуры шлема и, в особенности, синие очки приходят в движение. Бонелли строит рожи, кривляется, юродствует, нелепо подергивая руками и ногами. Еще через несколько шагов мои глаза видят невозможное, что могут видеть только психически больные — Бонелли вдруг расплывается вширь, потом вытягивается в длину, как будто я вижу его отражение в зеркалах комнаты смеха. Но мне не до смеха, потому что еще два-три шага — и он начинает змеиться, как будто у него нет суставов. Синие очки то пузырятся и сжимаются, то становятся вертикально, то стекла наползают друг на друга… Один момент голова вытягивается вверх, змеится в воздухе и вдруг исчезает. Будучи наяву и в здоровом состоянии, я вижу — да, да, ясно вижу — безголового живого человека, танцующего передо мной жуткий танец… Потом над плечами опять появляется светлый змеиный столб, из которого формируется голова…

Мой спутник отошел в сторону, и вдруг из массы жидкого стекла донесся его испуганный голос:

— Куда вы?! Не уезжайте! Я здесь! Здесь!!

С перекошенным лицом он вынырнул из ничего и судорожно припал к машине.

— Мне показалось, что вы тронулись дальше… — всхлипывал он. — Машина сначала раздулась, как гора, потом стала длинной и поползла вперед…

Комната смеха в Танезруфте… Кто однажды заглянул в нее, не забудет этого бреда до самой смерти. Или до погружения в безумие: потому что такие комнаты смеха имеются и у нас. Они называются камерами для умалишенных.

Остановилось ли время? О, нет, оно идет, приближая минуту освобождения. И этому есть доказательства: растет щетина на наших подбородках, все гуще слой грязи на лицах и руках, исходящий от нас при каждом движении запах все сквернее.

Ранним утром на горизонте появляется лиловое пятно. Оно голубеет, потом синеет… Появляются контуры роскошных пальм…

Мираж? Опять обман?!

Нет, настоящий оазис! Живой оазис!!

Ощущение такое, как будто бы на утлой ладье мы переплыли океан.

— Земля! Земля!! — дружно, не сговариваясь, закричали четыре взрослых человека, чуть не плача от радости, пританцовывая и еле сдерживая желание броситься друг другу на грудь.

Языки развязались: все говорят разом, все шутят. Гастон кажется невероятно милым, он рассказывает невинный анекдот об одной еврейке, которая переезжала Сахару. Три моих спутника оглядываются назад, радостно вздыхают, и каждый по-своему подводит итоги:

— Проклятые места!

— Кошмар наяву!

— Серый ад!

«Ну, а мои выводы?» — думаю я.

После раздумья, говорю себе: «Хоггар — тысяча воспоминаний и образов. Танезруфт — только одно — ужас. А все вместе — удивительная многоликость пустыни. Как хорошо, что я это видел и пережил! Как хорошо!»

Наступил день, когда на желтом фоне песка вдали появилось что-то серое, потом зеленоватое. Трава! Не пучки высокой жесткой верблюжьей травы, а маленькие участки самой обыкновенной травы, вот такой, как у нас, только чахленькой и пыльной. На сером песке эти зеленые островки плыли по обеим сторонам машины, увеличиваясь и сливаясь. Несколько часов хода, и мы катим по траве, а справа и слева проплывают островки песка. К вечеру они исчезли. Я обернулся и долго смотрел на желтое пятнышко. Оно отодвигалось назад, становилось все меньше и меньше и, наконец, исчезло. Из вида, но не из памяти…

Р-р-р-р-р…

Машина резко тормозит.

— Что такое?

— Смотрите — муравейник!

Мы выходим, садимся на корточки. Обыкновенный муравейник. Сотни маленьких созданий деловито снуют взад и вперед.

Жизнь!

Потом я вынул блокнот и записал день и час еще одного знаменательного события: наш путь перебежала зеленая ящерица. Не серая рогатая гадюка пустыни, а обыкновенная ящерица, такая, как у нас на родине!

Вот и первое злаковое, первый благодатный колос! Привет тебе, источник жизни! А когда из голубого ласкового неба вдруг донеслось чириканье птицы, мы опять многозначительно посмотрели друг на друга: великое безмолвие отодвинулось назад и, наконец, кончилось. Для меня с Сахарой навсегда кончено. Я пересек пустыню, впереди опять жизнь. Но какая?..

Белая машина в своем неутомимом беге быстро раскручивает очаровательный фильм о бурном нарастании всевозможных форм жизни. Финиковые пальмы давно исчезли, появились мимозы, гигантские фикусы, знаменитые крам-крамы, ююбы, эйфорбы, первые паркинсонии. Кругом ничего серого, только буйная зелень и яркие цветы. Трава все выше, все сочнее. Теперь она с головой закрывает нас с машиной, которая нырнет в бесконечные кори и гульби, здешние уэды, щедро украшенные роскошной тропической зеленью.

Вместе с растительностью на глазах богатеет животный мир: еще вчера в сухой траве мелькнули грациозная газель и первый страус, а сегодня по обширным лугам совсем недалеко от нас бродят стада зебу и зебр, неподвижно стоят у деревьев группы жирафов. В одном кори я сунулся было к роскошно цветущим кустам эйфорбы и спугнул мирную чету носорогов!

Бессознательная радость, умиление и нежность наполняют душу: я чувствую себя именинником, я готов обнять каждое зеленое деревце, поцеловать каждый цветочек в траве. Какое счастье, какое торжество! Розовые ибисы летят, оставляя в воздухе хлопья розового снега. Открытая вода! Сначала большие лужи в кори, потом с пригорка открывается во всем великолепии озеро Чад — уходящая за горизонт гладь невероятно синей воды, остроносые пироги, пестрые рыбаки и бьющаяся в сетях серебряная рыба.

Гао… Н’гигми… Риг-Риг… Мао… Массакори…

Прощание с туарегами мне запомнилось особенно хорошо. Оно осталось в памяти как символ.

Стемнело, до деревни осталось часа два хода. Мы единогласно решили ужинать в степи. Машину остановили на дороге, наломали сухих веток и тут же разложили большой костер, на котором поджарили куски мяса. Это был час веселого обжорства, заслуженный отдых очень усталых людей среди густой зелени, под прохладным звездным небом. Мы ели и слушали музыку усыпающего дня — сонные голоса птиц, легкий шепот листьев, лившиеся из невидимых степных просторов таинственные и мелодичные звуки.

Вдруг раздался топот сотен копыт. Все подняли головы и прислушались, топот ближе и ближе, расстегнули кобуры, пули в стволе. Ну?

Из кустов шагах в ста от нас показался конный отряд туарегских воинов, рысью наперерез пересекавших нашу дорогу. Всадники ехали попарно, глядя вперед, держа копья наперевес. Красноватый отблеск костра выхватывал из мрака одну пару за другой, воины проезжали молча и исчезали во тьме. Ни одна голова не повернулась к нам, ни один любопытный взгляд в нашу сторону, ничего.

— Эй, вы, какого черта шляетесь здесь? — вдруг крикнул Гастон. — Кто начальник?

Из кустов шагах в ста от нас показался конный отряд туарегских воинов, рысью наперерез пересекавших нашу дорогу. Всадники ехали попарно, глядя вперед, держа копья наперевес. Красноватый отблеск костра выхватывал из мрака одну пару за другой, воины проезжали молча и исчезали во тьме. Ни одна голова не повернулась к нам, ни один любопытный взгляд в нашу сторону, ничего.

— Эй, вы, какого черта шляетесь здесь? — вдруг крикнул Гастон. — Кто начальник?

Всадники осадили коней. По цепи побежала вперед передача каких-то слов. Минута ожидания. Потом сразу у костра из темноты вынырнул всадник, спешился и замер, вытянувшись, как струна. У него не было копья, в правой руке он держал огромный цветок эйфорбы, случайно сорванный на скаку, левой опирался на рукоять меча, небрежно бросив поводья на шею своего скакуна. Колеблющийся свет то погружал статную фигуру в темноту ночи, то выдвигал ее вперед, и тогда становились заметными подробности — браслет на левой руке с вделанным в него маленьким кинжалом, ожерелья и амулеты на шее, кровавый блеск глаз на покрытом черным покрывалом лице и два французских ордена на груди. Наездник молчал, потому что туарег никогда не начинает говорить первым.

— Кто ты?

— Я — Кагетан, вождь.

— Чего вы бродите по ночам в степи?

— Белый начальник послал сто всадников объехать его округ.

Мы успокоились, опять сели к костру. Кто-то начал снова жевать. Особенно понравились всем кресты на груди вождя:

— Верный друг и слуга Франции! — сказал мой попутчик.

— Один из тех, кем гордится наша цивилизация, — заключил Гастон, — ведь он прошел нашу выучку!

Держа в руке кость с большим куском мяса, Гастон шагнул к вождю. Ему хотелось поболтать и пошутить, может быть, он хотел позабавить нас разговором с дикарем, от которого, вполне естественно, всегда можно ожидать какой-нибудь глупой и смешной выходки, тем более что вождь неплохо понимал и говорил по-французски.

— Ты когда-нибудь видел такого коня? — спросил Гастон, указывая костью на машину.

— Нет. Мне не нужно.

Гастон откусил кусок мяса, вернулся к костру, взял хлеб, с чувством прожевал и затем снова повернулся к неподвижно стоявшей черной закутанной фигуре. Охранник и вождь были одного роста, и теперь, когда они стояли друг против друга, оба казались достойными представителями своих цивилизаций: толстый человек в замасленном комбинезоне с мясом в руке и тонкий, закутанный в черное, с цветком и мечом.

— Так, говоришь, не нужно, а? Напрасно, напрасно… Наш конь скачет без отдыха триста километров и больше, понял? И таких коней мы сюда скоро пригоним сотни!

— Тем лучше, — жестко прозвучал голос из-под повязки. — Тогда белый начальник не будет отрывать от дома сотни людей для объезда района.

Гастон, видимо, этого не ожидал.

— Да ты подумай, посмотри: он тащит столько, сколько можно нагрузить только на пятьдесят ваших коней! Пятьдесят!

Гастон растопырил пальцы на свободной руке и десять раз махнул ею.

— Тем лучше, — опять глухо прозвучал тот же жесткий голос. — Белый начальник не будет забирать наш скот для перевозок.

Мы молчали. Из степи доносились негромкое ржание коней, шорохи и звуки ночи. Сто всадников не произнесли ни слова, те, которых было видно, сидели в седлах не шевелясь и глядели куда-то вперед.

Гастон не унимался: ему хотелось во что бы то ни стало взять верх и повернуть разговор на смешное.

— Ты, я вижу, хороший парень, Кагетан, и я скоро приеду к тебе в гости! Понял? Прямо на машине подкачу к твоему шатру! Ну, что скажешь?

Гастон повернулся к нам, состроил веселую рожу и кивнул на черную фигуру, как бы приглашая ответить взрывом смеха на ответ туарега.

— Я уже заплатил налог.

Несколько секунд вождь ожидал нового вопроса, но Гастон жевал мясо и не знал, что бы еще сказать. Желая замаскировать неловкость, он вынул изо рта какую-то маленькую косточку, посмотрел на нее и сплюнул.

Вождь молча, как римский патриций, поднял правую руку в знак прощания. Как он был хорош в этот момент! Потом легко вскочил в седло, ударил лошадь кулаком и прыгнул в ночь.

Позже, когда мы устроились на ночлег в деревне, я, засыпая, долго смотрел на чужие, непривычные звезды и думал, и слушал странную мелодию: где-то рядом туарегский амзад выводил знойную песнь Сахары под аккомпанемент негритянского там-тама, звучавшего как мягкое гудение гигантских деревьев влажных джунглей.

Мы готовились перешагнуть порог иного мира.

Дальше и дальше! Скорей и скорей! Вперед!

Роскошная прерия проплывает мимо. Мы пересекаем грандиозный зоологический сад, вертим головами вправо и влево, не выпускаются из рук бинокли, беспрерывно щелкают фотоаппараты и трещит моя кинокамера.

— Сколько неожиданностей!

— Страна Радостных Сюрпризов! — провозглашает Бонелли.

И он прав. Первый баобаб, первый термитник, первая пчелка, первый лев. Первый обед за столом и на стульях в прохладной тени раскидистого дерева! Первый дождь и первая гроза!!

О, вечно прекрасные запахи мокрой плодородной земли и сочных листьев, на которых еще дрожат серебряные капли! На нашем пути три семицветных радуги, как пышные врата в счастливое царство изобилия и неги!

Форт Лами… Форт Аршамбо… Форт Крампель… Форт Сибю…

Так почему же мы движемся только из одного форта в другой? Ведь именно здесь могло бы благоденствовать бесчисленное население сильных, здоровых и красивых людей. Почему так странно и так неестественно безлюдны эти благословенные места?

Почему деревни встречаются все реже и выглядят все беднее, а люди кажутся все более забитыми, больными. Здесь странно видеть истощенных и просто голодных. Над роскошными прериями немой и страшный лик всенародного разорения… Почему?

Я никогда не был сторонником пейзажа «in sich und fur sich» как такового и ради самого себя. Конечно, художник может для своей картины отобрать такой материал, так его расположить и осветить, что и без людей пейзаж все же будет отчетливо отражать какое-то настроение человека — грустное, веселое, всякое. Умышленно исключая людей, художник обедняет картину, лишает ее дополнительных и могучих средств выражения своей мысли. Человек в пейзаже необходим графически — как дополнительное сочетание линий, и живописно — как цветовое пятно и, главное, как смысловое дополнение, усиливающее настроение и направленность всей вещи.

Я помню свои картины, написанные на севере Норвегии: там изображение угрюмого и мрачного океана дополнялось фигурой рыбака, выбирающего сети. Я намеренно смазал все подробности, кроме двух — натруженных окоченевших рук и сурового, волевого рта. Эти вытянутые через все полотно красные и напряженные руки, позади которых дымились седые валы океана, и эти плотно сжатые губы, видневшиеся из-под мокрой зюйдвестки на фоне рваных серых штормовых туч, — все это и составляет то равновесие между природой и человеком, которое необходимо художнику для наиболее яркого и лаконичного выражения в картине его замысла. Когда я был вынужден оставить творчество и превратиться в скучающего бездельника, то этот принцип гармонии и равновесия бессознательно остался в моей голове как основание для оценки окружающей природы и живущего в ней человека. Но он был нарушен в Алжире, где опытный и зоркий глаз подсознательно отметил голодную худобу арабских крестьян и убогость их одежд на фоне прямолинейных рядов цветущих садов и плантаций европейцев. Гнетущее впечатление от поселка под стенами крепости было подчеркнуто своеобразием культуры там, где европейцы еще не успели уничтожить ее: маленькие примеры дуара и аррема были достаточны, чтобы впечатление перевести из подсознания в сознание и сделать его мыслью. А раз возникнув, эта мысль уже не могла исчезнуть, потому что ее питали новые и новые наблюдения. Эта мысль сделалась неотвязчивой, она доминировала в сознании, вытесняя другие и властно заставляя новые впечатления рассматривать с этой одной точки зрения. Напрасно я повторял себе: я — иностранец и путешественник. Какое мне дело до негров и французов, до политики и колониализма? Я приехал сюда, чтобы красиво сломать себе шею, ну и ломай ее сколько хочешь, но не лезь в грязь! Неужели пример Лионеля не научил тебя ничему? Читать проповеди здесь бесполезно, в Париже я представлял себе — хе-хе — насмешливые всеобщие улыбки: Гай ван Эгмонт в роли борца за права угнетенных! К черту угнетенных и их права! Да здравствуют великолепная природа и чудесные луга, по которым бежит наша белоснежная машина!

Фиорд. Норвегия. Тушь. 1931 год

Людей становилось меньше, они все же были, от них скрыться было некуда. Жизнь сталкивала беззаботного туриста нос к носу с маленькими подробностями местного быта. Не видеть их было нельзя, а видеть и не думать о них было невозможно. Я с удивлением смотрел на своих спутников: они были спокойны и невозмутимы, их глаза смотрели на все с потрясающим равнодушием и невинностью, я же волновался, негодовал, терялся в догадках и сгорал от стыда. С каждым поворотом нашей машины я чувствовал, что глубже и глубже погружаюсь в мерзкое и липкое болото и сам делаюсь презренным слугой и гнусным сообщником того мира, который уже так жестоко меня ограбил, — мира «Королевской акулы» с оливковой ветвью в зубастой пасти. В каждом форте я наблюдал только глубоко несчастных хозяев этого мира — раздраженных, заморенных чиновников и офицеров, торговых агентов и солдат, этих белых угнетенных угнетателей, а вокруг форта ими же сотворенную действительность, в которой мучились черные угнетенные белых угнетенных угнетателей. Какая нелепость… Но причем здесь я?

Назад Дальше