Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Цепи и нити. Том VI - Быстролетов Дмитрий Александрович 14 стр.


— Больная? — это слово на языке банту я знаю, потому что больных здесь приводят ко всем белым, безгранично веря в их всезнание и всемогущество. Но вождь отрицательно качает головой. Некоторое время мы оба говорим на своих языках и равно не понимаем друг друга. Это мне надоедает.

— Вот придет капрал, тогда разберу, в чем дело, — жестом даю понять, что аудиенция окончена.

«Делая эскизы, нужно подчеркнуть холодные рефлексы голубого цвета сверху, от неба, и теплые снизу, от земли, на всех этих шоколадных и черных телах. По существу, негры не черные, а голубые, и это будет выглядеть очень эффектно!» — думаю я снова, разглядывая степь в бинокль, сейчас же забываю о посещении Ассаи.

Люонга…

Вместе с бельем и оружием, сигарами и красками она отныне входит в число моих вещей. Моя живая игрушка…

Всходит луна. Я трясусь в маленькой машине. К утру буду на концессии, у границы Большого леса.

Жизнь всегда многолика, но в этой трагической стране, лишенной полутеней, она только двулика: лицо и изнанка, орел и орешка, черное и белое. Каждая культура имеет свои светлые и теневые стороны, идеализировать негров и их самобытную культуру нечего. Мыло и щетка Африке не повредят. Но ведь Европа дала ей не мыло и щетку, а пулю и плеть. Мы украли у этих людей свободу и жизнь. По какому праву?

Да, по какому праву?

Глава 5. Неожиданные открытия

Это было обычное путешествие в дрянной машине по дрянной дороге — жаркая и потная тряска под ущербным месяцем в туче москитов и мотыльков. В самом начале пути дорога вилась по низкому берегу реки, подернутому удушливой мглой. Влажность воздуха достигает в таких местах страшной цифры — 95 %: вы яростно истекаете потом, и лирическое сияние месяца и звезд на черном небе вас за это отнюдь не вознаграждает. Из темноты доносились хриплые трубные звуки крокодилов и крики людей — речные хищники вышли на охоту. В темноте они хватают за ноги скот, и поселяне отгоняют их кольями. Потом дорога свернула в лес. Стало очень душно и темно. Мы прыгали по ухабам, и все-таки от усталости я сейчас же задремал, но ненадолго. Водитель сделал резкий поворот в сторону и остановился на обочине. На нас двигалась какая-то большая тень. Слышались натужное сиплое дыхание десятка людей, хриплый кашель, хлопанье палки по голым телам и непрерывное тявканье:

— Скорей!

— Скорей!

— Скорей!

Я зажег карманный фонарь. Группа негров катила по дороге чудовищный обрубок дерева метра два-три в поперечнике и метров пять в длину. Все они были вооружены кольями, которые подсовывали под обрубок в виде рычагов, и так передвигали этот груз вперед, несмотря на неровности дороги и рельеф почвы. В белом луче моего фонаря проплыли искаженные от натуги лица, выпученные глаза, высунутые языки. Сзади вертелся надсмотрщик — очевидно, отставной солдат, судя по мятой феске казенного образца. Обливаясь потом, он изо всех сил работал палкой и горлом — из темноты непрерывно доносились звуки ударов и исступленный, сорванный голос:

— Скорей!

— Скорей!

— Скорей!

— Откуда они?

— С концессии, мсье, — ответил негр-водитель и закурил. — Катят болванки в порт. Я нарочно повел машину в объезд — хоть дальше, но все-таки скорее: теперь нам не дадут ехать свободно, я уж знаю.

— Да разве можно катить руками такую тяжесть?

— Можно, мсье. Недаром белые люди про свою тяжелую работу говорят: «Я работал, как негр».

— А если дорога пойдет вверх, ну хотя бы на ничтожные сантиметры?

— Она на участке в шестьдесят километров не может быть ровной, как стекло, мсье. Станет подниматься — надсмотрщик нажмет посильней, вот и все. Докатят, не сомневайтесь, но доживут до порта не все.

— Что вы хотите сказать?

Но водитель дал газ, и мы двинулись дальше. Я опять заснул и скоро снова был разбужен. И снова… и снова… Задремлю — и сквозь дрему уже слышу все то же слово, одно это проклятое слово:

— Скорей!

— Скорей!

— Скорей!

И мимо тащится очередная рабочая партия — такой же чудовищный обрубок, те же высунутые языки и натужный стон и то же противное хлопанье палки по голым телам. Сплошное движение громадных обрубков. Поток древесины. Это была скверная ночь. Обрубковый кошмар.

Под утро я остановил машину на обочине, и мы с шофером заснули часа на три.

Уже погружаясь в спасительное небытие, я на минуты вызвал к себе милое видение.

Отрывок третий

Прохладный рассвет. Хижина на фоне чернеющего в дымке леса. На циновке расположилась семья — муж, жена и сын. Женщина спокойно стоит на коленях, а пожилой муж и взрослый сын, оба воины, судя по страшной татуировке, сидят по сторонам; каждый двумя руками держит по длинной и тощей груди и с аппетитом чмокает и сосет молоко. Как корова, которую доят, женщина терпеливо ждет и курит огромную трубку, пуская клубы дыма через нос.

Тихонько прицеливаюсь фотоаппаратом. Щелк! Готово! Снимок под номером первым сегодняшней серии записан в блокнот под заглавием: «Завтрак».

«Неужели и моя шаловливая Люонга когда-нибудь вот так же…» Я улыбаюсь. У нее маленькие темно-золотые груди, как чудесные цветы, нежные и нетронутые…

Однако нужно спешить. Я дал себе один час утром на фотографирование и прогулку. Сворачиваю в деревню.

— Ты говорил, господин, тоже молоко хочешь. Вот молоко, — капрал указывает через плетень.

Чистенький дворик, бегают куры. Две голые женщины доят козу. Одна, сидя на земле, возится у вымени, другая стоит на коленях и, подняв козе хвостик, старательно ртом надувает ей сзади воздух.

— Что она делает? Зачем?

— Очень полезно: много молока даст коза! — авторитетно заявляет капрал.

Щелк! Снимок № 2 записан в блокнот.

— Нужно будет купить белую козочку Люонге! Пусть играет.

Идем дальше. Вот рынок. Здесь пестро, дымно и шумно: водянистый блеск рыб, яркие пятна фруктов, затейливые украшения и костюмы толпы — веселая картина, радующая глаз художника. Я брожу среди шума и гама, выискивая интересный сюжет. И вдруг вижу: на циновке сидит молодая женщина и продает фрукты и пшено, ее муж, очевидно сопровождающий сюда жену из соседнего поселка, стоит рядом, ожидает окончания торговли, лениво глядя по сторонам. Он стоит, изящно изогнувшись, опираясь на пучок тонких копий, стройный и черный, как живая статуэтка, и… меланхолически в одиночку занимается любовью! Я захожу так и этак, позиция выбрана, снимок № 3 готов!

Становится жарко.

«Пора домой, — думаю я, пряча фотоаппарат. — Не забыть сказать Люонге…»

— Черт побери! — восклицаю громко, внимательный капрал уже берет под козырек:

— Господин?

«Почему все мои мысли, о чем бы я ни подумал, неизменно бегут к Люонге? Что она мне? Живая игрушка? Эй, белый господин, осторожность!»

После обеда я уснул. Меня будит крик на веранде. Хрипло лает капрал, как серебряный колокольчик звенит голосок Люонги. Выглядываю. Оба держат по моему сапогу, капрал наступает с кулаками, Люонга смущена.

— В чем дело?

— Дал ей чистить твои сапоги, господин. Сама просила. Ушел за водой. Всю мазь съела. Целую банку! Восемь франков, вот написана цена!

Доказательства преступления явные — у Люонги лицо так измазано ваксой, как у наших детей иногда вареньем. Она что-то лепечет, держа обеими руками тяжелый сапог.

— Что она говорит?

— Хотела понюхать, нечаянно съела.

Я беру маленькую преступницу за ухо и веду в комнату. Капрал, довольно ухмыляясь, берется за щетку, я закрываю дверь. Мы садимся на пол. Носовым платком и одеколоном я вытираю ей губы и щеки, мою руки мылом. Она с любопытством косится на розовый кусочек, поймав этот взгляд, я прячу мыло в чемодан — так надежнее! Потом наливаю себе виски, закуриваю, сажусь на постель и с притворной серьезностью начинаю проповедь. Люонга слушает, сложив скромно ручки, сделав соответствующее случаю лицо, но живые черные глаза косят на мои вещи, шарят по комнате и, наконец, останавливаются на красной коробке с сахаром. Она знает ее — ей за послушание всегда выдается кусочек. Я никогда не воспитывал детей, но педагогический опыт у меня есть, так как я выдрессировал не одну охотничью собаку. Когда мир восстановлен, мы начинаем беседу — знаками, улыбками, словами на своих языках, вообще, вполне понятный разговор. Я достаю очередные подарки — освободившиеся за день коробочки и бутылочки. Она раскладывает их на полу, любуется, гримасничает, как птичка щелкает языком. Я думаю, временами она вовсе забывает обо мне, увлекшись игрой, но когда я отворачиваюсь к сигаретам, она быстро подвешивает в уши вместо сережек пуговицы и сует ко мне плутоватое личико, ожидая похвалы.

— Ну, нет, Люонга, это некрасиво. Ты повесь вместо сережек бабочки!

— Ну, нет, Люонга, это некрасиво. Ты повесь вместо сережек бабочки!

Она не понимает. Напрасно я открываю и закрываю ладони, подражая движению крыльев.

— Помнишь, в ночь, когда ты впервые пришла сюда и я едва не застрелил тебя, синяя, как небо, чудесная бабочка блестела вот здесь! — я указываю место рукой.

Две маленькие груди, темно-золотые, нежные, нетронутые… Нетронутые? Неожиданно для себя я снова касаюсь их… Еще… Люонга вздрагивает. Закрывает глаза. У меня дрожат руки.

«Нет!» — говорю я себе и откидываюсь на подушки.

Тогда, все еще стоя на коленях, она поднимает на меня взор и вдруг смеется. Беззвучно, слегка закинув голову назад и глядя мне прямо в глаза. И я чувствую, что она поняла меня.

Но что означает этот смех? Неужели же презрение и торжество женщины? Презрение за то, что я не удержался и все-таки сдержал себя, торжество — потому, что в обоих случаях я перестаю быть для нее белым господином…

Этого еще недоставало!

Я встаю, оправляю ремни, оружие.

— Капрал, одеваться! Живо! Мы идем смотреть, как танцуют зашитые!

Большой поселок Мбона — несколько очень миловидных белых домиков в тени деревьев и сотни шалашей чуть поодаль.

— Здравия желаю! Сержант Эверарт, к вашим услугам.

Рыжий фламандец вытягивается и смотрит сквозь меня мертвыми глазами. Он ведет меня к устроенному в садике душу. Полдесятка личных слуг господина сержанта, второпях сталкиваясь лбами и пугливо косясь на хозяйские ноги, виднеющиеся через полузакрытую дверцу плетеной кабинки, меня бестолково обслуживают. Остальные слуги готовят завтрак, судя по окрикам у плиты: она тоже устроена на открытом воздухе, но под надежной крышей — ведь полдневные дожди здесь не шутят с крышами.

— Хорошо помылись? — вяло улыбается сержант. — Проходите вот сюда… к столу… прошу вас…

Потом вдруг вспоминает что-то, идет обратно в душевую и, взобравшись на скамейку, заглядывает в поднятый на столбах чан.

— Эй, дети… сюда…

Мывшие меня слуги шарахнулись обратно.

— А воду… это, как его… опять не оставили… чан… м-м-м, ну, рассохнется… потечет… эх, дырявые головы… да уж ладно… что с вами делать… становись!

Слуги выстроились в одну линию.

— Равняйсь, ну…

Все согнулись до пояса. Сержант зашел сзади, с размаха двинул каждому сапогом в зад, посмотрел на плюхнувшихся носом в землю, вытер со лба пот и словно через силу промямлил:

— Мучусь здесь… вот уже шестнадцатый год… Шестнадцатый, слышите ли… отдал этим животным… ну, лучшую часть жизни… забочусь о них, кормлю, учу… видите сами… тяжелая жизнь…

Мы начали завтракать.

— Я ведь неплохой человек, знаете… и злобы к этим… как их… черномазым, не имею… да это против моих убеждений… я социалист… но пятнадцать лет… это слишком, не так ли… Они не понимают самых этих… простых вещей… миллион лет пройдет, знаете, и негры все еще останутся… этими… двуногими зверями, правда ведь… Мой пример на них совсем не влияет: казалось бы — подражай, учись, не так ли… ах, куда там… культурного… м-м-м… роста вокруг себя я не вижу… да… э-э-э… не вижу… И это, как их там… ну, руки у меня временами… просто опускаются… труда своего жалко, вот что… не правда ли…

— Так почему же вы не уйдете в отставку и не вернетесь домой?

Сержант посмотрел пустыми глазами за мою спину.

— Куда… домой?

— В Бельгию!

— А что мне там делать…

Мы помолчали. Раннее утро здесь — хорошее время дня, подходящее время, когда еще можно с аппетитом поесть.

— Родители мои умерли, брат жив… работает на м-м-м… угольной шахте… забойщиком… живет неважно, заработки плохие… Безработица держит, не так ли… за горло… дети, как их… э-э-э… ну, растут… на учебу денег нет, он уже просит сынка, не так ли… устроить сюда куда-нибудь, хоть в полицию, что ли… Дома-то в полицейские не хочется… видите ли… стыдно: ведь мы все эти… как их… социалисты… у нас на полицейских как на собак смотрят… м-м-м… и даже хуже… у нас говорят… что в полиции служить — значит потерять совесть… так хотя бы сунуть его сюда… что ли… ведь жалко парня… понимаете ли… просто жалко…

— Вы женаты?

— Нет… я сюда попал… э-э-э… солдатом… и здесь уже устроился на эту… сверхсрочную… Здесь жениться трудно… на шлюхе не хочется… а порядочная в лес не пойдет…

— А на черта вам нужен лес?

— Мне он не нужен… но если я откажусь от этого… места в лесу, понимаете… меня выгонят сразу же… В городах работают м-м-м… маменькины сынки, реакционеры, знаете ли… ведь я — социалист… рабочий… Господин губернатор так и говорит… для него, мол, что социалист, что большевик — одно… видите ли… а ведь наш Второй… этот, как его… социалистический интернационал… это опора европейской культуры… на нем Бельгия только и держится… Вы читали наши… эти… социалистические газеты…

— Нет, я не интересуюсь политикой, господин сержант. Но как можно жить в такой глуши одному?

— Гм… Вы насчет женщин… ну, здесь все время… подходят этапы рабочих… я их сам принимаю… знаете ли… выбрать здесь всегда можно… эту… подходящую девку до следующего этапа… не правда ли… Вы на ночь здесь останетесь…

— Я бы не хотел!

— Не успеете обернуться за день… придется задержаться, знаете ли… Распоряжусь… вечером вам приведут… э-э-э… десяток… выберете… только предупреждаю… все худые…

Он вяло посмотрел на меня и развел руками.

— А если они откажутся?

Сержант от удивления раскрыл рот.

— Откажутся? А это что? — он кивнул на окно.

— Что там такое? — спросил я.

— Лес… концессия… работа… — он подмигнул, но не особенно весело. — До войны баба… живущая с белыми… гордилась своим положением… и слуги тоже… Типуайеры — это здешние рикши, вы увидите, считали себя вроде этой, как ее… ну… лейб-гвардии… Теперь слово музунга… белый человек… у черномазых вроде… понимаете ли… ругательства… а фламани — фламандец… ведь здесь в администрации почти все фламандцы… знаете ли… валлонов мало… они сюда не едут… ну, это как «пес» или того гаже… Я сам сколько раз видел, как один негр… обругает другого фламани и… оба еще и плюнут… оба, понимаете ли… — он криво усмехнулся. — Вот награда за наши… эти, как их… старания и мучения…

И долго еще Альберт Эверарт, бывший рабочий и социалист, изливал мне свою печаль. Напрасно я пытался встать — он вяло и длинно плел свою канитель, пересыпая речь бесконечными э-э-э и м-м-м, видите ли, знаете ли. Этот затворник еще не потерял языка, хотя уже говорил медленно, с трудом подыскивая слова. Видно, в этих условиях начинает тормозиться сам процесс мышления. Я смотрел на него и думал, что прежде всего джунгли поражают мозг, а только потом, как следствие, выходит из повиновения язык. После завтрака мы произвели переупаковку моих вещей в двадцать три тюка, обернутые в непромокаемую ткань и приспособленные для ношения на голове. И опять я не мог не поразиться степенью негоризации этого белого человека: передо мной неуклюже копался в моих вещах наполовину фламани, наполовину конгомани. Он брал все предметы в руки, долго вертел их, вяло улыбаясь и бормоча: «Здорово…» или «Подумайте, что за красивые пуговицы…»

Его мало интересовало назначение или цена предмета.

— Я уже все забыл: триста франков, вы говорите?.. Может быть…

Но яркая окраска, необычная форма, в особенности блеск, какого-нибудь предмета вызывали вялое удивление. Это был очень непохожий на европейца, настоящий лесной Тарзан, не выдуманный бульварным писакой сверхчеловек джунглей, а прибитый до уровня получеловека: одичалый, опустошенный и, конечно, свихнувшийся европейский обыватель. Я искоса наблюдал за ним и вспоминал описания людей, которых индийские крестьяне находили в джунглях. Особенно поразила поучительная история одной девушки лет двадцати. Маленьким ребенком она была похищена, надо полагать, сытым зверем и принесена своим детенышам в качестве игрушки. Прижилась в лесу: стала не Маугли и не Тарзаном, а жалким уродом, физически не приспособленным не только к человеческой, но и к звериной жизни. Подражая животным, девушка бегала на четвереньках, однако очень неловко и медленно, потому что ноги ее были намного длиннее рук, но не имели такого строения, как у зайца или кенгуру, и она не могла двигаться прыжками, кости и мышцы ног были у нее слишком слабыми. Плохо обстояло дело и с едой: рвать мясо она могла с трудом — в лесу обнаружилась присущая человеку слабость зубов. Недостаточным для самообороны и добывания пищи были зрение и слух. Но слабее всех органов оказался мозг: лишенный богатого наследства животных инстинктов и не получив воспитания в человеческой среде, мозг девушки остался пустым. Она была изуродована лесом — ни животное, ни человек — и вскоре погибла в больнице. Осторожно наблюдая за господином Эверартом, я тихо покачивал головой — да, это была жертва. Негроизирован-ный европеец. Истинный столп нашей цивилизации в Конго. Было бы нудно считать, сколько за это время он роздал оплеух и пинков: он их сыпал «детям» направо и налево, бил сильно потому, что сам был атлетического сложения, но я ни разу не заметил в нем озлобления и горячности. Это был надломленный и подавленный, я бы сказал, заторможенный характер. Его привычкой было неожиданно подставить идущему негру ногу или толкнуть его назад, когда там лежал тюк.

Назад Дальше