Невероятная духота. Мрак в полдень. Смотрю на светящиеся стрелки: 12 часов. A-а, потому и темно! Сейчас начнутся гроза и ливень — ежедневное представление в этом театре ужасов.
Люди собираются в кучу, тюки укладываются на высокое место и укрываются прорезиненной материей. Лес притих — смолкли птицы и насекомые. Тьма. Жара. Могильное безмолвие. Щупаю пульс — сердце бьется, как у кролика. Все пугливо жмутся друг к другу, как испуганное стадо.
Сейчас начнется… Сейчас…
Симфония ужаса начинается с fortissimo. Внезапно темень прорезывается полосками ослепительного света, косого и бегающего: листва рванулась, и мертвый фиолетовый свет с неба проник туда, куда обычно не проникает даже живительное золотое сияние солнца. В то же мгновение небо от края и до края лопнуло с таким треском, что все невольно вобрали головы в плечи. Его тяжелые осколки с протяжным грохотом посыпались на землю. Лес загудел и затрясся. Снова взрыв невероятной, сверхъестественной силы, треск лопнувшего неба, грохот сыплющихся осколков и ответный рев леса, вдруг в безумном страхе вставшего на дыбы. Потом в полной тьме на нас обрушивается вода — не дождь, не капли или струи, а сплошной столб воды, с грохотом проламывающий пятиэтажную крышу леса и внезапно наполняющий семидесятиметровый колодец. Сверху сыплются ветви, обрывки лиан, цветы и листья, мощные потоки воды с бешенством рвутся сквозь провалы в небе и в лесе. Мгновение полной тьмы — потом адский взрыв, показывающий белые блестящие столбы воды среди белых столбов растительности, треск, грохот, тьма, потом сейчас же новый взрыв. Вобрав голову в плечи и прикрыв руками, мы жмемся к земле, ясно сознавая, что это не может продолжаться дальше, сейчас, сию секунду всему конец, что следующий взрыв будет последним — небо не удержится, целиком рухнет на землю, настанет конец мира.
Вдруг что-то нестерпимо сверкнуло где-то совсем рядом, присев на корточки, я вижу фиолетово-белые шары, скользящие в путанице лиан, — вижу сквозь пальцы рук, защищающих лицо, и вижу сквозь толстые слои воды, низвергающейся сверху. Шары легко и плавно скользят в черной сетке лиан, дробясь в диком танце световых точек и в колеблющейся водяной завесе. Они появляются здесь, в глубине леса, при вспышке молнии где-то там наверху, в невидимом небе. Потом сильный грохот и хлещущий веер изорванных в клочья лиан, пошатывание сломленного на корню великана в десять обхватов и вой, и свист, и слепое метание сотни летающих мышей и собак, и прыганье мертвых фиолетовых зайчиков, и глухой рев леса, его бездонных недр, миллионов больших и малых деревьев, которые крепко-накрепко обхватили друг друга ветвями в пять этажей, перевились с головы до пят миллионами лиан и стоят перед лицом этой фантастической грозы как единое целое, как одно пошатывающееся и ревущее миллионноголовое животное.
И вдруг всему конец. Без перехода, без предупреждения. Раскрываю зажмуренные глаза. Ливня нет, ветра нет — тишина. Звонкое журчание. Потом ровная капель. Наконец тишина, в которой всем телом ощущается один ровный странный звук.
Что это?
Это насекомые жуют падаль. Несчетное количество тупых тварей с сильными челюстями уже беспощадно ринулось на уничтожение всего того, что сбито ливнем. А потом вверху раздаются скрежет и треск насекомых, а еще выше — радостное птичье пение. Какая свежесть! Как легко дышится! Остро пахнет озоном, и прилив бодрости опять гонит вперед. Гроза и ливень длились, как всегда, четверть часа; казалось, что солнце осветит лишь кладбище и леса уже не будет, но вот он стоит, герой и победитель, во всем своем грозном великолепии, во всей своей исполинской силе, и проскользнувший сюда тоненький золотой луч освещает синюю стрекозу, грациозно присевшую на нежную бледную орхидею.
Вперед и вперед!
— Чего стал, черт побери! Клади свой тюк, пошел, собака! — вдруг орет Мулай.
И снова свистки и падения в грязь, и ручьи пота, и пинки капрала, и хриплая ругань, и опять свистки, и так без конца.
Какой нечеловеческий труд — и только жалкие километры пути, добытые с боя! Да, именно добытые и именно с боя. Постепенно люди выходят из себя: конечно, это — бой, ибо только в бою можно видеть такие озверелые глаза, такие стиснутые, оскаленные зубы, такие искаженные яростью лица. Теперь все бессмысленно лезут вперед, не глядя ни на что: падают, поднимают тюки и снова продираются все дальше и дальше.
Вперед! Только вперед!
Лес делается ниже — исчезли досковидные корни-подпорки, потом корни-ходули. Заметно светлеет. Вот и бледное предвечернее небо, по которому лениво ползут розоватые тучки. Пора на привал: ночевать в гуще леса слишком неудобно и опасно — ведь здесь нельзя разжечь огонь, этот надежнейший наш защитник и спаситель.
Полчаса отряд бредет по мелкой воде пото-пото. Воодушевление прошло, усталые люди обмякли и едва передвигают ноги. Ни одного слова, только глухой кашель, вялый крик, чтобы спугнуть небольшого и юркого лесного крокодила, вот такого, который одним взмахом челюстей перекусывает ногу. Я прыгаю по камням и кочкам, пока одна из кочек не делает под ногой судорожное движение и не обдает меня фонтаном грязи из-под взмаха бронированного хвоста.
Наконец-то кустарник и мелколесье! Все устали так, что готовы повалиться на первом пригорке. Вот он! Раздвигаю ветви и отскакиваю: на сухом холмике собрались змеи и греются в лучах заходящего солнца. Их здесь сотни. Они лежат копошащейся грудой — видны зеленые, золотистые, бурые и черные спины, полосатые и узорчатые, матовые и блестящие… Здесь и кобры, и гадюки, и особо опасные гадины этих дебрей — и ярко-зеленые, тонкие и невероятно длинные, и черные короткие, с тупыми свирепыми головками… Было что-то гипнотизирующее в этом ужасном зрелище, мы минуты стояли молча, не имея силы оторвать зачарованных глаз. Потом вяло поплелись дальше.
Наконец новый пригорок найден, змеи выгнаны, вещи разложены кольцом, в середине которого устроились люди. Запас хвороста собран, суп уже булькает в двух котлах. Вдобавок к птицам сержант застрелил крупную антилопу, и теперь мясо разделено на равные куски — каждый может сам поджарить себе лакомый кусочек. Люди сидят спиной друг к другу и чавкают молча, по пословице — «Когда я ем, я глух и нем». Потом несколько минут длится вечер, и сразу наступает черная экваториальная ночь.
Воздух медленно стынет, и пока не поднялся туман и не стало холодно, мы сидим у костра в приятной истоме.
Разговор не клеится потому, что все говорят на разных языках, а по-французски негры знают только ругательные слова и обороты самого грубого и низкого характера: их французский язык — зеркало культурного уровня их господ. Но время идет неплохо: после выступления из Леопольдвил-ля я обнаружил в одном из тюков портативный граммофон полковника Спаака с одной пластинкой в конверте под крышкой, конечно же — «На моем жилете восемь пуговиц». Этот ящичек попал в мои вещи без моего желания, он был забыт хозяином во время нашего последнего разговора, когда полковник в ярости покинул комнату гостиницы, исправить дело было нельзя, и граммофончик отправился со мной в Итурий-ские леса. Он каждый вечер вносил оживление в наши нескладные беседы, и люди с нетерпением ждали момента, когда я выкурю сигарету и не спеша выну из тюка чудесный ящичек.
Не без грустного удовольствия вспоминаются эти вечера. Из-за черных силуэтов деревьев встает розовая луна. Небо усыпано крупными звездами: здесь оно по ночам всегда ясно, первые тучки начинают собираться после наступления дневной жары и к полудню дают грозу и ливень. Ночной лес полон звуков — рычания, воя и тявканья животных, стрекота и жужжания насекомых, тихого хруста и осторожного шевеления. Звери где-то совсем рядом, но огонь не подпускает их, и мы беззаботно заняты забавой. Костер горит ярко-ярко, освещает кусты, которые как будто придвинулись ближе, и мы сидим среди них словно меж ажурных розовых ширм.
Люди вытянули шеи и, выпучив глаза, смотрят прямо в маленькое отверстие рупора. Накручивания пружины и установку пластинки они не замечает, в их сознании это не связано со звучанием голоса. Они слышат пластинку каждый вечер, но неизменно повторяется одно и то же: сначала напряженное молчание, при первых, неясных звуках оркестра все вздрагивают и пятятся назад, потом, локтями отпихивая друг друга, лезут снова вперед и замирают. Они знают, что маленький человечек, сидящий в ящике, сейчас запоет живым и странным голосом, и ждут. Первая, бравурная и игривая, часть песенки вызывает оцепенение и испуг: медленно кольцо людей опять раздвигается, задние встают на ноги. Сквозь кусты я вижу светящиеся зеленые точки. Это слушают звери. Они тоже встревожены и поражены. Но когда тот же голос делает паузу и потом вдруг трагическим шепотом произносит последние слова тоски и отречения — раздается взрыв хохота. Все смеются до слез, указывая пальцами на ящик, и одобрительно кивают головой. Маленький человечек, запертый белым начальником в коробке и жалующийся оттуда, не вызывает ни малейшего сочувствия!
Согласно моему приказу, капрал, незаметно спрятавшись в кустах, вдруг стреляет из винтовки. Одни вовсе не замечают звука, другие с досадой кричат: «Тише!» Но когда выстрел самоубийцы слабо раздается в рупоре, то все люди вздрагивают и открывают рты от изумления, а светящиеся глаза за кустами мгновенно исчезают. Потом носильщики осматривают ящик самым тщательным образом — заглядывают в рупор, прикладывают к крышке уши и даже нюхают. «Фламани?» — спрашивают меня хором. Я важно киваю головой. Тощий парень очень дикого вида подает мне кусочек жареного мяса и жестом дает понять — «это для него, для пленника!» Я не беру подаяния, и все начинают спорить — чем я кормлю человечка? Когда? Как даю ему пить? Нюхавший ящик дикарь с видом превосходства предельно понятными знаками объясняет, что пленник не отправляет естественных потребностей, значит, не ест и не пьет. Все поражены и смотрят на меня. Неужели, правда?! О, да! Маленький фламани может жить без еды и питья год и больше, до пяти лет. Все думают, потом говорят с сомнением, что белые господа не могут прожить без еды и питья и пяти часов, уж это все знают достоверно! Тогда, сделав таинственное и страшное лицо, я привстаю и сдавленным шепотом сообщаю потрясающую тайну: маленький человечек — наш добрый дух. Пока он с нами — мы в безопасности, но горе нам, о горе, горе! — если мы разобьем ящик: дух навсегда исчезнет, и явится Смерть… Оцепенев от ужаса, все сидят, выпучив глаза и высунув языки.
«Дети, — думаю я. — Как легко управлять этими большими детьми!»
Однако усталость берет свое. Носильщики улеглись и прикрылись. Холодная сырость поползла по кустам, потянуло на сон. Только капрал и я одеты, нам пока не холодно. Настроение отличное, закуриваем последние на сегодня сигареты и начинаем тихую беседу.
— Ты какого племени, Мулай?
— Бамбара.
— Но ведь бамбара живут во французской колонии, далеко отсюда.
— Да, бвама, на реке Нигер. Это — Франция.
— Как же ты попал сюда, на границу Уганды, в бельгийские владения?
— Служил на границе у французский офицер. Раз его проиграл карты все деньги бельгийский офицер. Все. Сказал бельгийский офицер: «Меня деньги нет. Тебя бери мой солдат. Хороший солдат. Все знает». Хороший французский офицер. Морда толкал мало.
— И сколько же он задолжал денег?
— Много. Сто франков. Я слышал.
Для убедительности Мулай показывает на свои уши. Лицо его выражает гордость. Наши синие дымки вьются к большой желтой луне. Пауза.
— В морда тебя, черный собака! — вдруг рычит капрал, глядя, как дежурный уже начал клевать носом и покачиваться. Пауза.
— Ну а бельгийский офицер?
— Он скоро болел, ехал домой. Мне записал новый срок.
— А подданство? Ты же не бельгийский подданный!
Мулай смотрит на меня. Чешет затылок.
— Не понимать.
— Ты помнишь родную деревню? Жизнь там? Свою семью?
— Аллах сотворить мужчина для война, женщина для дом. Мужчина держать оружие, женщина — мотыга. Я — мужчина.
— И ты не жалел, что тебя взяли в армию?
— Иншаллах… Жалеют черные собаки. Умирают. Валла — скот, не люди.
Мы смолкли, сразу надвинулась страшная тишина леса — глубочайшая тишина в многообразии тревожных звуков — рева, лая, воя… стрекота и жужжания… назойливого тонкого писка… Ночь в африканских дебрях… Время яростного пожирания слабых…
— Ну и что же было дальше?
— Жил в Дакаре. Учил стрелять. Солдаты получать мазанка и женщина. Она день приготовлять пища, ночь спать с солдат.
— Как же ты ее нашел?
— Французский сержант давать каждый солдат. Старые солдаты нам оставлять, мы тоже молодым давать, когда ехать Париж.
Я поворачиваюсь к нему и всплескиваю руками.
— Париж!
Вот в гуще Итурийских лесов сидят два человека, которые оба видели Париж… Париж! И чудесные образы далекого и прекрасного, нежные и грациозные, вдруг прозрачной гирляндой поднимаются на фоне зловонных собак, неуклюже пересекающих усыпанное звездами небо.
— Мулай, расскажи скорей о Париже! Ты видел Париж!!
— Моя хорошо знать Париж. Хорошо знать.
— Ну так говори же, говори!
— В Париж очень твердый спать. Полы казарма — камень. Здесь — вот трава мягкий. Париж — твердый, очень твердый. Бок болит день, бок болит ночь. Париж холодный: зуб з-з-з. День — з-з-з, ночь — з-з-з.
— Но ведь город-то сам какой чудесный, Мулай! Человек получает удовольствие уже от самого города! Ведь, правда, же? Правда?
— Правда, бвама. Один раз неделя ходил бордель, иногда два. Сенегальский стрелок мало времени увольнение, спе-ши-спеши. Шинель не снимать — холодный, зуб — з-з-з. Женщина ноги трет наши пуговицы до кровь. Кричит: а-а-а. Час десять солдат. Очередь.
Молчание.
Между прочим, летающие собаки особенно опасны, они являются разносчиками бешенства. К тому же эти ужасные твари исключительно противны — жирные, грязные, вонючие. Черт побери, и насекомых у них, наверно, немало…
Настроение испорчено. Укладываюсь спать. Вытаскиваю из-под себя сучки и камешки, подгребаю под бока листья и закрываю глаза, но, прежде чем тяжелое забытье притупит сознание, у меня есть лазейка в светлый мир творчества. И уже другой голос говорит где-то внутри меня, отражая исковерканную радость воспоминаний.
Отрывок четвертыйРоскошный тропический вечер. Небо далекое и прозрачное. Скоро вспыхнут первые звезды. Лес дышит влажной расслабляющей негой, душным ароматом пышных и ядовитых цветов. Маленькая круглая поляна, окруженная высоким лесом, кажется чашей, до краев наполненной голубым и зеленым полумраком.
Деревня в сборе. Женщины сидят на земле кольцом. Они тщательно вымыты и натерты душистым илангом. Неясно алеют пятна ярких украшений, вплетенных в волосы, поблескивают браслеты и ожерелья. Сзади стоят мужчины, они во всей красе торжественного облачения. Колышутся яркие плащи и наброшенные на плечи пестрые шкуры, веют султаны перьев, львиных грив и конских хвостов. Статные и сильные тела затейливо раскрашены мелом и цветной глиной. А вокруг — синяя стена леса, причудливая сеть лиан, гирлянды и гроздья невиданных цветов. Вверху, как будто касаясь неба, в золотых лучах заходящего солнца короны пальм.
Гул приглушенного говора. Все ждут появления первой вечерней звезды. Общее возбуждение передается и мне. Ожидание чего-то желанного и запретного.
Я сижу в кресле. За мной, скрестив на груди сильные руки, стоит капрал, как сторожевой пес. Рядом с ним — Ассаи в белой тунике, опоясанной широким синим поясом; на плечах — шкура леопарда, в седеющих волосах — обруч с короной розовых перьев фламинго.
Сейчас будут танцевать зашитые. Когда девушка, отобранная для служения вечерней звезде, достигает зрелости, тогда старухи совершают над ней небольшую операцию, после которой она навсегда остается девственницей и оправдывает свое название. Но, лишая черную весталку способности к удовлетворению любовной страсти, жрицы зажигают в ней ее вечный пламень — перед тем как навсегда закрыть врата грешных утех, на самое чувствительное место накладывается тонкий лепесток из слоновой кости, который при каждом движении и разжигает страсть, особенно при танце. Чаша крепкой настойки орехов кола и травы йогимбе, известной в медицине как возбуждающее, взвинчивает желание до степени безумного бреда, вот тогда зашитую посылают танцевать.
Внезапно шум стихает: на небе вспыхнула первая звезда. Все поворачивают головы. Из черного леса выходит колдун. Великан с лицом, закрытым слепой и страшной маской, совершенно обнаженный, с длинным огненно-красным хвостом, звериной и мягкой походкой беззвучно вкрадывается в круг. На каждой из высоко поднятых мускулистых рук, изогнувшись, грудью вверх лежит по нагой девушке. Это зашитые.
Мертвая тишина. Зрители замерли.
Жрец несколько мгновений стоит неподвижно и вдруг с криком бросает девушек вперед. Они падают на ноги и легким движением поднимаются.
Мертвая тишина. Где-то вверху вечерний ветерок шевелит короны пальм, алые в последних лучах заходящего солнца. Быстро сгущается таинственный полумрак, серебристая влажная мгла восходит из леса к бледному серпу полумесяца. Сейчас станет темно. Уже слышится музыка — мелодия заглушенной страсти, вздрагивая, вьется над толпой, которая теперь сама начинает принимать участие в действе: мужчины, ритмично раскачиваясь, бьют в там-тамы, женщины хором дают темп:
— Лю… Лю… Лю…
Это почти шепот. Танцовщицы сближаются и, плотно прижавшись спинами, медленно поворачиваются. Я вижу полузакрытые глаза и легкий оскал безумной улыбки — неподвижную маску, которая вместе с едва заметным подергиванием нагого девичьего тела болезненно и остро возбуждает нервы.
Жрец поднимает правую руку, и танцовщицы медленно обращаются лицом друг к другу. Ритм пляски ускоряется. Теперь уже мужчины хором чеканят быстрое: