Он восхищался теми, кто смог встать во весь рост и высказать правду в лицо Власти. Восхищался их мужеством и нравственной цельностью. А порой завидовал: но тут не все так просто, поскольку зависть его отчасти распространялась на их смерть: им теперь неведомы муки живых. Когда он по ночам ожидал у себя на Большой Пушкарской, на пятом этаже, что вот-вот откроются дверцы лифта, к страху примешивалось пульсирующее желание: уж пусть бы забрали. Он, ко всему прочему, убедился и в бесполезности разовых проявлений мужества.
Но эти герои, эти мученики, чья смерть приносила двойное удовлетворение – тирану, который ее заказал, и народам-свидетелям, которые и хотели сочувствовать, но испытывали свое превосходство, – не умирали в одиночку. В результате их героизма уничтожались многие из близких. Так что дело было ясное, но совсем не простое.
И конечно, железная логика тоже указывала в противоположную сторону. Спасая себя, можно спасти близких, любимых. А поскольку для спасения любимых человек готов сделать все, что угодно, он делает все возможное для спасения себя.
А поскольку выбора нет, не остается и возможности избежать нравственного распада.
Свершилось предательство. Он предал Стравинского и тем самым предал его музыку. Позднее он говорил Мравинскому, что это были худшие минуты его жизни.
После приземления в Исландии обнаружилась какая-то неисправность самолета. Двое суток ждали прибытия другого, на замену. Потом из-за погодных условий отменили вылет во Франкфурт – вместо этого направили их через Стокгольм. Шведские музыканты горячо приняли незапланированный визит своего именитого коллеги. Впрочем, когда его попросили назвать своих любимых шведских композиторов, он растерялся, как школяр в коротких штанишках… или как та студентка, которая не знала, кому принадлежит искусство. Он собирался назвать Свендсена, но вовремя сообразил, что Свендсен – норвежец. Шведы, люди слишком интеллигентные, чтобы обижаться, на следующее утро прислали ему в номер большую коробку пластинок с сочинениями своих композиторов.
Вскоре после его возвращения в Москву журнал «Новый мир» опубликовал статью за его подписью. Из желания выяснить, каково же его собственное мнение, он прочел, что конгресс прошел в высшей степени успешно и что Госдеп в ярости отправил советскую делегацию домой раньше времени. «Я много размышлял об этом на обратном пути, – читал он о себе. – Да, вашингтонские заправилы боятся нашей литературы, нашей музыки, наших выступлений за мир – боятся потому, что любая форма правды мешает им устраивать диверсии против мира».
Жизнь прожить – не поле перейти: это ведь заключительная строка стихотворения Пастернака «Гамлет». А перед ней сказано: «Я один, все тонет в фарисействе».
Часть третья В автомобиле
Он знал одно: это самое скверное время в его жизни.
Самое скверное – не значит самое опасное.
Потому что самое опасное время – совсем не то, когда ты подвергаешься самой большой опасности.
Этого он прежде не понимал.
Сидя в персональном автомобиле рядом с водителем, он смотрел, как пейзаж за окном ныряет вверх-вниз и уплывает назад. И задавался вопросом. Вопрос был такой:
Ленин считал музыку гнетущей.
Сталин считал, что понимает и ценит музыку.
Хрущев музыку презирал.
Что для композитора хуже?
На некоторые вопросы ответов нет. Вернее, некоторые вопросы уносишь в собой в могилу. Горбатого могила исправит, как приговаривал Хрущев. Бывает, человек горбатым и не родился, но со временем на душе вырос горб. Получился пытливый горбун. Да, наверное, могила исправит и не в меру пытливого, и его вопросы. А трагедии задним числом уподобятся фарсам.
Когда на Финляндский вокзал прибывал Ленин, Митя с компанией одноклассников помчался туда, чтобы увидеть возвращение героя. Сколько раз ему доводилось повторять эту историю. Однако ребенком он был слабым, домашним, и его вряд ли отпустили бы просто так. Более вероятно, что на вокзал он отправился в сопровождении своего дяди, старого большевика Максима Лаврентьевича Кострикина. Такую историю ему тоже доводилось повторять не однажды. Обе версии приукрашивали его преданность Революции. Десятилетний Митя на Финляндском вокзале, вдохновленный великим вождем! Такая картинка – далеко не помеха для начала карьеры. Но существует и третья версия: Ленина он в глаза не видел и к вокзалу даже близко не подходил. Может, просто выдавал рассказ одноклассника за свой. Сейчас уже не вспомнить. Был ли он в самом деле на Финляндском? Или, так сказать, врет, как очевидец?
Невзирая на запреты врачей, он в очередной раз закурил и уставился на ухо шофера. Значит, существует по крайней мере одна незыблемая истина: у шофера есть ухо. И несомненно, еще одно с другой стороны, пусть его и не видно. Получается, ухо существует только в памяти или, точнее, в воображении, пока его снова не увидишь. Специально наклонившись, он разглядел ушную раковину и мочку. Что ж, хотя бы один вопрос на данный момент решен.
В детстве его кумиром был Фритьоф Нансен, полярный исследователь. В молодости один только скрип снега под лыжами приводил его в ужас, а величайшим исследовательским подвигом стала экспедиция за огурцами в соседнюю деревню по просьбе Ниты. Теперь, в старости, по Москве его возят на машине: обычно Ирина, но иногда и личный водитель. А сам он теперь Нансен, покоритель области.
На прикроватной тумбочке стоит, как всегда, открытка с тициановским «Динарием кесаря».
Чехов говорил, что перепробовал все жанры, кроме доносов.
Бедняга Анатолий Башашкин. Получил ярлык «ти`товского прихвостня».
Если верить Ахматовой, при Хрущеве настали «вегетарианские времена». Возможно; хотя для убийства не обязательно прибегать к традиционным способам мясоедских времен – достаточно забить человеку глотку овощами.
По возвращении из Нью-Йорка он написал ораторию «Песнь о лесах» на текст Долматовского, пустопорожний и косноязычный. Про то, как по всем степям вдоль русских рек пройдет лесная полоса, потому что Сталин, Вождь и Учитель, Друг Детей, Великий Рулевой, Великий Отец Народов, Великий Железнодорожник, сделался нынче еще и Великим Садоводом. «Оденем Родину в леса!» – как заклинание, раз десять повторяет Долматовский. При Сталине, утверждалось в этой оратории, даже яблони вырастают храбрыми; против них бессильны и лед, и мороз трескучий, подобно тому как бессильны были фашисты против Красной армии. Оглушительная банальность той работы стала залогом мгновенного успеха. Композитору присудили уже четвертую Сталинскую премию – в материальном выражении это сто тысяч рублей и дача. Он воздал кесарю кесарево, и кесарь не остался в долгу. Шесть раз в общей сложности отметил его Сталинской премией. И орден Ленина вручали ему с завидной регулярностью, раз в десять лет: в сорок шестом, пятьдесят шестом и шестьдесят шестом. Купался в почестях, словно креветка в соусе. И надеялся, что до семьдесят шестого не доживет.
Вероятно, храбрость сродни красоте. Когда красивая женщина стареет, она видит лишь то, чего уже нет, а окружающие видят лишь то, что осталось. Кое-кто превозносит его за стойкость, за неподчинение, за прочный стержень под внешней нервозностью. А сам он видит лишь то, чего уже нет.
Сталина – и того давно уже нет. Великий Садовод отправился в элизиум возделывать тамошние сады и укреплять боевой дух молодых яблонь.
На могиле Ниты рассыпаны красные розы. Он видит их при каждом посещении. Цветы – не от него.
От Гликмана он услышал историю про Людовика Четырнадцатого. «Король-солнце» был абсолютным правителем, почище Сталина. И при этом охотно воздавал должное людям искусства, признавая за ними тайную магию. Среди этих людей искусства оказался поэт Никола Буало-Депрео. Людовик Четырнадцатый у себя в Версале, в присутствии всего двора, объявил как о чем-то непреложном: «Мсье Буало понимает в поэзии больше меня». В этом месте, вероятно, раздался недоверчиво-льстивый смех: смеялись те, кто заверял великого правителя, что его осведомленность в поэзии – а также в музыке, в живописи, в архитектуре – не знает себе равных в целом свете, за всю историю. Возможно также, что заявление это было сделано из тактических соображений, с дипломатической скромностью. Так или иначе, королевские слова прозвучали во всеуслышание.
У Сталина была масса преимуществ перед этой дряхлой венценосной особой. Глубокое знание марксизма-ленинизма, интуитивное понимание народа, любовь к народной музыке, нюх на сюжетный формализм… Все, все, дальше не надо. Уши вянут.
Но даже Великий Садовод под личиной Великого Музыковеда так никого и не назначил Красным Бетховеном. Давиденко не оправдал возложенных на него ожиданий – взял да и умер на четвертом десятке. А Красного Бетховена так и не случилось.
Вот, кстати, еще любопытная история – про Тинякова. Красавец-мужчина, петербургский поэт. Писал довольно изящные стихи про розы, слезы и другие возвышенные материи. Затем грянула Революция, и вскоре Тиняков сделался поэтом ленинградским: стал писать не о любви, не о цветах, а о голоде. Когда совсем припекло, начал выходить на угол с картонкой на груди: «Подайте бывшему поэту». И прохожие не скупились, поскольку в России всегда чтили поэтов. Тиняков любил рассказывать, что нищенством зарабатывает куда больше, чем поэзией, и по вечерам ходит ужинать в дорогой ресторан.
Правдива ли последняя деталь? Вряд ли. Но поэты вообще склонны к преувеличениям. Что же до него самого – зачем ему картонка, если на груди поблескивают три ордена Ленина и шесть знаков лауреата Сталинской премии, а ужинать он ходит в ресторан Союза композиторов?
Один мужчина, хитроватый, смуглый, с рубиновой серьгой в ухе, держит монету большим и указательным пальцем. Показывает ее другому, бледному, который к ней не прикасается, а смотрит прямо на этого хитрована.
Был один странный период, когда Власть, решив, что Дмитрий Дмитриевич Шостакович не безнадежен, опробовала на нем новую тактику. Не дожидаясь конечного итога – завершенного сочинения, которое будут оценивать музыкально-политические специалисты, чтобы одобрить или разгромить, Партия в мудрости своей решила начать с азов: с идеологического состояния его души. В Союзе композиторов ему заботливо и великодушно назначили преподавателя – товарища Трошина, мрачноватого, немолодого обществоведа, призванного растолковать Дмитрию Дмитриевичу основы марксизма-ленинизма и помочь перековаться. И заранее прислали список обязательных источников, куда входили исключительно труды товарища Сталина, такие как «Марксизм и вопросы языкознания» и «Экономические проблемы социализма в СССР». Трошин пришел к нему домой и разъяснил свои задачи. Дело заключалось в том, что даже выдающиеся композиторы подчас допускали серьезные ошибки, на которые им публично указывалось в последние годы. Во избежание подобных ошибок, Дмитрию Дмитриевичу предписывалось повышать уровень своих политических, экономических и идеологических знаний. Эту декларацию о намерениях композитор выслушал с должной серьезностью, но вместе с тем извинился, что еще не успел проработать весь любезно присланный ему список, поскольку был занят сочинением новой симфонии памяти Ленина.
Товарищ Трошин окинул взглядом композиторский кабинет. Визитер не лукавил, не угрожал; он просто-напросто был одним из тех исполнительных, безропотных функционеров, коих извергает на поверхность любой режим.
– Значит, здесь вы работаете.
– Совершенно верно.
Преподаватель встал, сделал шажок-другой в одну сторону, в другую и похвалил устройство кабинета, а затем с виноватой улыбкой отметил:
– Но здесь, в кабинете выдающегося советского композитора, кое-чего не хватает.
В свою очередь, выдающийся советский композитор тоже встал, обвел взглядом хорошо знакомые стены и книжные шкафы и так же виновато покачал головой, будто смутившись оттого, что спасовал перед первым же вопросом своего наставника.
– Я не вижу портрета товарища Сталина, – произнес Трошин.
Последовала тягостная пауза. Композитор закурил и начал мерить шагами кабинет, как будто в поисках причины такого непростительного упущения или же в надежде отыскать необходимую икону вот за тем валиком или за этим ковром. В конце концов он заверил Трошина, что безотлагательно приобретет самый лучший портрет Великого Вождя.
– Что ж, хорошо, – ответил Трошин. – Теперь давайте приступим к делу.
Ученику периодически давалось задание конспектировать напыщенные мудрствования Сталина. К счастью, эту обязанность взял на себя Гликман, который исправно присылал ему из Ленинграда патриотические композиторские выжимки из творений Великого Садовода. Потом в учебной программе появились и другие основополагающие труды, как то: Маленков Г. М., «Типическое в искусстве как исключительное», доклад на XIX съезде КПСС.
К серьезному и постоянному присутствию в своей жизни товарища Трошина он относился с вежливой уклончивостью и тайной насмешкой. Предписанные им роли учителя и ученика они разыгрывали с каменными лицами; правда, у товарища Трошина другого лица, по всей видимости, не было. Он явно верил в непогрешимость своей миссии, а композитор вел себя учтиво, сознавая, что эти непрошеные посещения служат ему хоть какой-то защитой. И при этом каждый понимал, что такие шарады чреваты серьезными последствиями.
В то время бытовали две фразы, одна вопросительная, другая утвердительная, от которых людей прошибал пот и даже у сильных мужчин начиналась медвежья болезнь. Вопрос был такой: «Сталин знает?» А утверждение, еще более тревожное: «Сталин знает». Поскольку Сталин наделялся сверхъестественными способностями – всеведущий и вездесущий, он никогда не совершал ошибок, – простые смертные под его началом чувствовали (а может, воображали), что он не сводит с них взгляда. А вдруг товарищ Трошин не сумеет удовлетворительно преподать заповеди Карло-Марло и компании? Вдруг ученик, на вид серьезный, но с фигой в кармане, окажется необучаемым? Что тогда станется со всеми Трошиными? Ответ был ясен. И коль скоро наставник обеспечивал ученику защиту, то и ученик нес определенные обязательства по отношению к наставнику.
Но была и третья фраза, которую в его адрес, как и в адрес других, например Пастернака, произносили шепотом: «Сталин сказал его не трогать». Иногда за этим утверждением стояли факты, иногда – безумные домыслы или завистливые догадки. Почему он, бывший протеже изменника Родины Тухачевского, еще жив? Почему он жив после слов: «Это игра в заумные вещи, которая может кончиться очень плохо»? Почему он жив, если в газетах его заклеймили как врага народа? Почему Закревский исчез между субботой и понедельником? Почему его самого пощадили, хотя многие вокруг него были арестованы, сосланы, расстреляны или на десятилетия канули в небытие? Ответ был один: «Сталин сказал его не трогать».
А если так (узнать правду нет никакой возможности – ни у него, ни у тех, кто изрекал эту фразу), то надо быть идиотом, чтобы вообразить, будто это дает ему вечную гарантию безопасности. Чем попасть на заметку Сталину, лучше уж безымянно прозябать в тени. Те, кто оказывался в фаворе, нечасто удерживали свои позиции; вопрос заключался лишь в том, когда они впадут в опалу. Сколько важных винтиков советского образа жизни оказалось при неуловимой игре света давней помехой всем прочим винтикам?
Машина притормозила у перекрестка; до него донесся скрежет – это водитель потянул на себя ручной тормоз. Вспомнилась история с покупкой самой первой «победы». Тогда было правило, что покупатель обязан лично принимать автомобиль. Водительские права были у него еще с довоенных времен, и он в одиночку направился в автомагазин. Перегоняя машину к дому, он почувствовал, что «победа» барахлит, и заподозрил, что ему подсунули неисправную. Прижавшись к бордюру, стал возиться с дверным замком, и тут его окликнул прохожий: «Эй, гражданин в очках, что у вас с машиной?» От колес валил дым: всю дорогу от магазина он ехал на ручнике. С техникой он не в ладах, это правда.
А потом вспомнилось, как в консерватории он ассистировал на экзамене по марксистско-ленинской философии. Старший экзаменатор ненадолго вышел и оставил его вместо себя. И тут перед ним уселась девушка, которая от волнения так теребила листки с ответами на вопросы, что ему стало ее жалко.
– Хорошо, – сказал он, – оставим ваш билет в стороне. У меня к вам один вопрос: что такое ревизионизм?
На такой вопрос ответил бы даже он сам. Ревизионизм был столь мерзопакостным, еретическим явлением, что у самого этого слова, казалось, из головы торчали рога.
Барышня чуть задумалась и произнесла:
– Ревизионизм – это высшая стадия развития марксизма-ленинизма.
Услышав такой ответ, он улыбнулся и поставил ей пятерку.
Когда все шло наперекосяк, когда думалось, что «чепуха совершенная делается на свете», он утешался вот чем: хорошая музыка всегда остается хорошей музыкой, а великая музыка незыблема. Любую прелюдию и фугу Баха можно играть в любом темпе, с любыми динамическими оттенками или без таковых – все равно это будет великая музыка, и никакая каналья, которая молотит по клавиатуре обеими пятернями, не сможет ее испортить. А кроме всего прочего, играть такую музыку с цинизмом просто невозможно.
В сорок девятом году, когда нападки на него еще были в разгаре, он написал свой Четвертый струнный квартет. Его разучили бородинцы, чтобы исполнить перед дирекцией музыкальных учреждений при Минкульте и получить «лит»: без этого не могло быть ни публичного исполнения, ни выплаты гонорара композитору. Учитывая шаткость своего положения, особых иллюзий он не питал, но, ко всеобщему удивлению, прослушивание оказалось успешным, квартет пропустили и оформили ведомость на оплату. Вскоре после этого поползли слухи, что бородинцы разучили квартет в двух версиях: аутентичной и стратегической. Первая соответствовала изначальному композиторскому замыслу, тогда как вторая, имеющая целью усыпить бдительность официальных инстанций, выдвигала на первый план «оптимизм» этого сочинения и верность его нормам социалистического искусства. Поговаривали, что здесь налицо использование иронии для защиты от Власти.