Пещера чудовищ - Чарльз Робертс 13 стр.


Гамбертен размышлял, нахмурив лоб.

— А все-таки, — сказал я ему, — вчерашний шум поезда, помните?

— Ну, и что же?

— А что, если это был крик?

— Крик? Нет. Я слышал на своем веку много всяких криков. Однако, идемте спать. Я засыпаю на ногах.

Но Гамбертен не ложился. Я долго слышал его шаги, лежа и размышляя обо всем пережитом.

С рассветом я поспешил к платанам и тщательно их осмотрел.

Я нашел следующее:

Листва платана была объедена на этот раз начисто. Кора на стволах носила следы царапин на половине их высоты, на расстоянии выше метра от земли.

Какой вывод сделать из этого? Я уселся на опушке леса, под платаном, чтобы спокойно обсудить положение вещей. Один из нижних листьев платана привлек мое внимание, и я поспешно сорвал его. Он был липкий, смазанный чем-то вроде слюны, и носил на себе след чего-то, имевший вид римской пятерки с волнистыми линиями.

Этот отпечаток не был вполне незнаком мне. Но где я мог видеть его? Ага, помню. Гамбертен рисовал его на стене. Это был… Нет, невозможно.

Я отправился в оранжерею и сличил отпечаток с наброском Гамбертена. Сходство было полное. Несомненно, что кончик клюва, похожего на клюв игуанодона, держал этот лист в зубах.

Когда Гамбертен вошел в оранжерею, я, запинаясь, сообщил ему о своем открытии.

— Это безумие, — воскликнул он, — живой игуанодон. Но это недопустимо, — твердил Гамбертен.

Тем не менее по искрам, пробегавшим в его глазах, я видел, что этот маньяк пламенно желал того, что он отрицал.

— Но каким образом могло это животное дожить до наших дней?

Я молчал.

— И почему жилки листьев раньше не были съедены, а теперь съедены? — продолжал он. — И на коре видны следы когтей. И эта слюна — слюна жвачного. Дюпон, мне кажется, что у меня ум за разум зашел. С этим проклятым солнцем все возможно. Необходимо поговорить с разумным человеком, и спросить его, не сошли ли мы с ума!

V. Воскресшие чудовища11

«С разумным человеком», — сказал Гамбертен. Но на четыре мили кругом не было других разумных и образованных людей, кроме сельского учителя. К нему мы и решили отправиться. Он жил в соседней деревушке. Его звали мосье Ридель.

Однако, на другой день произошли совсем необычные события. Началось с того, что к вечеру пошел дождь, который прекратился только к утру. Оживилось все кругом: и природа, и звери, и люди. Но больше всех благословляли дождь мы с Гамбертеном, потому что он помог нам сделать важные открытия.

Стараясь не возбудить подозрений Фомы и его жены, мы с самым беспечным видом подошли к роще платанов. Наше внимание привлек один из платанов. Его ветви были лишены листьев до той же высоты от земли, а на коре ствола обозначались характерные царапины. Под деревом на сырой земле мы увидели отпечатки гигантских лап. Я с ужасом думал о грифе Синдбада-Мореплавателя12 и предложил проследить, куда шли следы дальше.

Местами след терялся, как будто после прохода животного кто-то протащил по земле тяжелый мешок.

— Не след ли это хвоста? — сказал Гамбертен. — Он не должен быть глубоким; игуанодоны не ходили, опираясь на хвост, как кенгуру. Что за головоломка?

Случай пришел на помощь.

Сваленный ветром тополь наклонился и уперся своей верхушкой в дуб, образовав род свода. Животное прошло под этим сводом; и там, среди других следов, виднелся дважды отпечатанный след плоской руки с большим пальцем, очень длинным и тонким. Принужденное наклониться, животное сделало два шага на четырех лапах.

Мы больше не сомневались. Ночным гостем был не кто иной, как игуанодон. Мы не произнесли ни слова, но уверенность, хотя и предвиденная, потрясла меня. Я сел от волнения прямо в грязь.

— Нельзя ли без этого, Дюпон, — сказал Гамбертен с досадой. — Мы теперь пойдем по следам чудовища до самой его берлоги.

Гнев вернул меня к сознанию.

— Что вы выдумываете! Вы хотите помериться силами с этим аллигатором, у которого по сабле на каждом большом пальце. И с какой целью? Ведь ясно, что эти следы направляются к горе и даже прямо к пещере чудовищ. Оно вышло из пещеры, ваше гнусное животное, оно вышло из вашей проклятой пещеры, слышите вы? А теперь вернемся домой — и живо. Я не желаю встречи.

Гамбертен, пораженный моим гневом, позволил увести себя без сопротивления.

Как ни ужасна была истина, я чувствовал себя более спокойным, когда тайна разъяснилась. Но что касается нетронутых макушек деревьев, признаюсь, я здесь ничего не понимал. Вдруг меня осенила мысль.

— Скажите, Гамбертен, это животное очень большое для своего вида?

— Нет. Судя по его следам, оно не больше скелета в оранжерее.

— Итак, — вывел я, — наш сосед… молод…

— Действительно… Черт возьми!

— Это объяснило бы оставленные лучки листьев на вершине деревьев. Оно было мало и не доставало до верху, а потом выросло.

— Это — решение, но оно противоречит гипотезе, которая возникла в моем уме.

— Какой? — спросил я.

— Я думал о жабах, которых, по рассказам, нашли полными жизни в середине булыжника. Ящерицы — братья бесхвостых гадов; эти пресмыкающиеся удивительно долговечны, и я заключил отсюда, что наш игуанодон находился запертым в скале, разбитой недавним землетрясением. Но он должен был выйти оттуда взрослым, значит громадным; разве только малые размеры его тюрьмы могли помешать его росту, или же недостаток пищи и слишком разреженный воздух остановили его совсем…

— Подождите минутку, — воскликнул я. — Мне кажется, что я нашел что-то.

И я вылетел из библиотеки, как ураган, а через минуту вернулся с номером «Куроводства» в руках.

— Прочтите, — сказал я, указывая на статью «Египетский инкубатор».

Гамбертен внимательно прочел ее.

— Э-э, — ответил он, дочитав до конца, — я, действительно, начинаю видеть свет. Давайте рассудим спокойно. Основываясь, с одной стороны, на истории египетских хлебных зерен, которые произросли, как говорит заметка в этом журнале, после долгого инертного состояния, с другой стороны, на отдаленном сходстве растительного зерна и животного яйца, какой-то гражданин изобрел аппарат, устроенный таким образом, что куриные яйца в нем могут сохраняться в течение трех месяцев, не подвергаясь никаким изменениям. Посмотрим, как. Хлебные зерна, найденные в пирамиде, лежали там четыре тысячи лет или около этого:

1) без света,

2) в постоянном контакте с большой массой воздуха,

3) при постоянной температуре, более низкой, чем наружная,

4) в сухом месте, предохраненном толстыми стенами от сырости, причиняемой разливами Нила.

Аппарат должен лишь следовать примеру пирамид.

И, действительно:

1) он почти абсолютно темен,

2) в нем можно освежать воздух (яйцо, которое не дышит в течение более пятнадцати часов, умирает),

3) он имеет грелки и термометры, и в нем всегда можно поддерживать температуру +30˚, т. е. ниже температуры, необходимой для высиживания; более низкая температура могла бы убить зародыш, более высокая могла бы заставить его развиваться,

4) он снабжен сосудами с едким кали, который поглощает сырость из атмосферы.

Итак, зерно в пирамиде и наше яйцо в аппарате в состоянии просуществовать некоторое время, не изменяясь, глухой, сонной жизнью, бездеятельной, но зато не требовательной. Что же нужно, чтобы обусловить пробуждение, дать толчок к настоящей жизни, к рождению? Свет? Он не обязателен. Наоборот, зерно в земле и яйцо под курицей в нем не нуждаются. Воздух? Не больше того, что они уже имеют. Надо побольше тепла, — яйцо требует даже своей определенной температуры. Что же касается влажности, то, бесполезная при нормальном высиживании яйца, она требуется в большом количестве в случае высиживания запоздавшего, так как тогда зародыш высушен. Зерно же при всяких условиях требует влаги для прорастания.

— Теперь нам остается, — заключил Гамбертен, — только применить к нашему случаю эту остроумную и, признаюсь, совсем новую для меня теорию. Допустим, что жизнь хлебного стебля, выросшего из зерна, длится около года и что нам удалось задержать эту жизнь на четыре тысячи лет — установленный возраст пирамиды, — мы, следовательно, задержали его существование на срок, в четыре тысячи раз превышающий его продолжительность. Для куриного яйца, по причине их несходства, цифры значительно падают, — на пять лет нормального существования три месяца задержки. Но в данном случае мы имеем игуанодона, т. е. яйцеродное животное, по организации своей еще в некотором роде близкое к растениям и существовавшее в равном по времени расстоянии и от нашей эпохи и от эпохи первобытной протоплазмы. Из этого следует, что он наполовину более близок к растениям, чем животные наших дней.

Итак, устанавливая это различие по степени удаленности от общего предка, мы допускаем, что яйцо игуанодона может проспать промежуток времени не в четыре тысячи раз, а лишь в две тысячи раз превышающий нормальное существование животного. Сколько же лет жили ящеры? Эти животные, втрое более крупные, нежели слон, вероятно, и жили втрое дольше. Есть толстокожие, век которых достигал двухсот лет. С другой стороны, ящеры принадлежат к классу пресмыкающихся, долговечность которых, как я вам говорил, парадоксальна. Я думаю, что не ошибусь, утверждая, что ящеры могли бы жить лет 500 — три века слонов, — но, будучи пресмыкающимися, они могли жить и дольше, скажем, 700 лет. Исходя из этого, мы можем задержать пробуждение к жизни их яйца на срок, в 2.000 раз превышающий их век, т. е. на 1. 400. 000 лет.

— Достаточно ли этого? — сказал я, пораженной цифрой.

— Это даже слишком. Вторичная эпоха отстоит от нашей всего лишь на 1. 360. 000 лет13. Яйцо нашего игуанодона попало в такие условия, что не погибло. Яйцо спаслось чудом, потому что оно ведь было без скорлупы. В глубине галерей, благодаря соседству потоков лавы, поддерживалась постоянная температура и сухость. Там было темно, воздух освежался, благодаря многочисленным проходам. Совершеннейший инкубатор.

— Ну, а как оно вылупилось?

— Очень просто. Расплавленная лава несколько недель тому назад произвела небольшое извержение. Вы помните, как тогда в пещере стало сыро и температура поднялась и стала более высокой, чем снаружи, а затем она осталась постоянной, около 50°. Яйцо сначала подверглось действию увеличившегося тепла, а затем эта постоянная температура с помощью испарений ручья пробудила к жизни это животное зерно или, если хотите, растительное яйцо.

Гамбертен продолжал свои рассуждения:

— Игуанодон проживет до первых холодов, лето вышло для него удачное, но он любит болота, засуха повредила бы ему, если бы затянулась. Ему нужно много воды, но он найдет ее в подземном ручье. Теперь я понимаю, куда девалась вода из нашей цистерны и почему Сорьен был каждое утро в поту, — он видел чудовище и боялся его. Оно показывается только по ночам, потому что глаза его не выносят яркого солнечного света.

— Но почему же игуанодон не остался вблизи пещеры?

— Он искал листьев понежнее для своего молодого клюва.

— Гамбертен, — сказал я нерешительно, — а что, если их несколько?

— Он один, — спокойно и уверенно произнес Гамбертен. — Слушайте внимательно. Если бы та же самая участь постигла не одно, а несколько яиц, то все игуанодоны, руководимые одинаковыми инстинктами, пришли бы сюда.

Я охотно поверил в доводы Гамбертена, — мне самому очень хотелось, наконец, успокоиться.

К тому же, неугомонный Гамбертен уже развивал дальнейшие планы действий. Надо было заманить игуанодона в пустую ригу и взять его живьем. Каждые десять минут он придумывал что-нибудь новое, чтобы затем сейчас же его отвергнуть.

20-го июля, около полуночи, стоя у окна, в коридоре второго этажа, мы увидали игуанодона. Животное переходило поляну, направляясь, вероятно, к цистерне.

Он шел медленно и тяжело, торжественной смешной поступью, волоча за собой хвост. Его ноги двигались совсем, как наши, и казались слишком короткими для такого огромного туловища, руки как-то глупо висели, точно у чучела. Он был огромный, глупый и смешной.

И вдруг Гамбертен ни с того, ни с сего начал дурачиться.

— Ксс, ксс, — позвал он, точно манил кошку.

Я зажал ему рот рукой. Чудовище остановилось, глядя на нас и выставив вперед свои длинные когти. Затем, круто повернувшись, оно убежало, переваливаясь с ноги на ногу, как пингвин, размахивая руками, как птица машет крыльями, если они даже обрублены.

— Смотрите, смотрите, — воскликнул Гамбертен. — Это желание лететь. Это желание вытянет его пальцы, а его сыновья будут парить.

— Гамбертен, зачем вы это сделали?

— Я хотел пошутить. Стоит ли бояться травоядного?

— А его когти?

— Он не достал бы до меня.

Послышался пронзительный крик, неслыханной силы и ярости. Это было то самое скрипение колес о рельсы, которое однажды так взволновало меня.

Мы ждали, что крик повторится, но все было тихо.

— Никак не ожидал, что горло игуанодона способно на такие фокусы, — сказал Гамбертен. — И ведь ясно было, что он гневается. Но я, право, хотел только пошутить. Надо быть осторожнее.

Наши нервы были так натянуты, что шум открывшейся двери заставил нас вздрогнуть. Фома и его жена вбежали в коридор в одних рубашках.

Я, как умел, успокоил их, убедив, что кричали сбежавшие свиньи и что не следует ходить в лес, так как они, вероятно, бешеные.

Фома и его жена ушли, наконец. Но с Гамбертеном происходило что-то неладное. Когда я пытался увести его спать, он вдруг ударил меня в ногу концом своего сапога и стал осыпать оскорблениями за то, что я не умел придумать ловушки для игуанодона.

Я успокаивал его, уверяя, что план ловушки у меня уже есть и что я завтра объясню ему все, лишь бы идти сейчас спать. Он, наконец, успокоился.

VI. Трагедия в Вязах

На другой день я не отходил от Гамбертена и старался удерживать его дома, опасаясь действия солнечных лучей. Мы все время говорили об игуанодоне, но спокойно, и я начал постепенно убеждаться, что вспышка безумия у моего друга была случайной и бесследно прошла.

Прошло несколько дней. Игуанодон не то исчез, не то умер. Мне было жаль, что мы не воспользовались случаем рассмотреть поближе это чудовище, и я предложил Гамбертену отправиться на разведки в окрестности пещеры чудовищ. Но Гамбертен отговорил меня, и это убедило меня еще больше в том, что он совсем здоров.

— Подождите до осени, — говорил он. — Как только настанут холода, игуанодон умрет, и мы с вами примемся за дело.

В конце августа, когда мы, успокоенные и отдохнувшие, были уже вполне уверены в смерти животного, Гамбертен надумал пригласить к обеду сельского учителя.

— Теперь уже, наверное, нет никакой опасности проходить мимо леса, — сказал он. — Пойдем и пригласим его к обеду.

Обед прошел весело и оживленно. В одиннадцать часов вечера, когда мы провожали своего гостя, я вдруг заметил, что Гамбертен сразу переменился в лице.

Он открыл гостю дверь, и я заметил, что ночь была совсем черная. Собиралась гроза. Гамбертен уговаривал Риделя остаться, но тот не соглашался. Тогда Гамбертен вдруг разгорячился.

— Вы не уйдете, — заявил он решительно. — Я вас не отпущу. Вы переночуете в комнате для гостей, а завтра утром вернетесь к себе.

Учитель больше не отказывался, так как дождь хлынул, как из ведра, в то время, когда мы стояли около двери.

Гроза разразилась с ужасной силой. Никто из нас не мог спать. Каждую минуту молния освещала небо, дождь бешено хлестал в стекла. Когда весь этот грозный шум, наконец, утих, я вдруг услышал в тишине звук, заставивший меня содрогнуться.

— Ксс… Ксс…

Звук шел с лужайки. Я бросился к окну. На дворе было еще совсем темно, но при свете отдаленной молнии я увидал на лужайке игуанодона, ставшего теперь ростом с наш дом и пристально смотревшего в нашу сторону.

— Ксс… ксс…

Я открыл свое окно, стараясь шуметь как можно меньше, и шепотом стал уговаривать Гамбертена бросить шутки. Он высовывался из окна внизу.

— Чего вы боитесь? — ответил он. — Ведь эта тварь вроде коровы, жвачное, травоядное. Я много их видел в джунглях. К тому же я не могу… Эй, ты! Ксс… ксс…

В ту же минуту продолжительная молния осветила гиганта, и то, что я увидел, заставило меня застыть от ужаса. Руки чудовища не были руками игуанодона, на них не было когтей-кинжалов. Целый вихрь ужасных мыслей завертелся у меня в голове… пропавшие свиньи, неубедительные доводы Гамбертена о том, что чудовище могло быть только одно, самое отсутствие игуанодона, этого Авеля, ставшего, вероятно, жертвой Каина — мегалозавра…

— Берегитесь, Гамбертен. Это мегалозавр!

Я оторвался от окна и бросился на помощь к своему другу. Когда я выбегал из комнаты, я услышал снаружи какой-то короткий шум, точно ставень ударился об стену.

— Гамбертен, Гамбертен! — звал я его, стоя на пороге комнаты.

Но Гамбертен по-прежнему свешивался из окна и не желал слушать ни моих приказаний, ни просьб. — Не наклоняйтесь так, Гамбертен, — умолял я. Но Гамбертен не двигался.

Вдруг я попятился от раскрытой двери к другой стене коридора. Гигантская голова мегалозавра ощупывала несчастного, а он продолжал лежать неподвижно. Ударом своей зеленоватой морды чудовище опрокинуло Гамбертена на пол. Тогда я понял значение сухого треска — чудовище обезглавило его.

Голова мегалозавра, тупая голова громадной черепахи, заполняла окно и вдруг просунулась в комнату вся целиком. Опрокидывая мебель, чудовище катало труп во все стороны, пока ему не удалось ухватить полу куртки. Его роговые, негибкие губы с трудом справлялись с своей задачей, но когда они захватили одежду, чудовище быстрым движением поглотило бедное тело моего друга. Раздался слабый, но ужасный хруст переламываемых костей, звук страшного глотания… и комок опустился в дряблый зоб чудовища.

Назад Дальше