— У вас с ней проект. Она спонсор. А вы! То это вам нужно снимать, то другое! У вас свои цели, Вика, но ей неприятно. Представьте себя в ее шкуре…
Виктория так и взвилась:
— Что представить! У нас шкуры разные, Любочка, вот что! Да, я не скрываю: пусть даже Авдеев! Поеду к Авдееву и не унижусь! Мне надо всю группу кормить, вы не знали? Не будет работы, мы ножки протянем! У всех, Люба, семьи, у всех, Люба, дети, и нам не до жиру! Мы в шкурах-то разных!
— И что теперь будет? — задумалась Люба.
— Откуда я знаю? — Виктория вся стала серой и старой. — Начальство, конечно, налупит по шее, отменят поездки… Еще что — не знаю…
— А может, пойти к ней?
— Для чего я пойду? Мы ведь с ней незнакомы! Так, только для виду: «Ах, Вика! Ах, Деби!» Откуда я знаю, что в ней там, в потемках? Другая ментальность, другие привычки… Нет, я не пойду…
Лицо ее, серое, старое, вдруг изменилось. Судорога прошла по нему, и когда она снова взглянула на Любу, то Люба ее не узнала: Виктория стала совсем молодой, сияющей, сильной, взволнованной, вечной. Телефонная трубка в ее руке казалась микрофоном, в который вот-вот хлынет громкая песня.
— Петяня! — сиреною пела Виктория. — Слушай, Петяня! Ты должен спасти нас!
— Пошла бы ты, Вика…
— Нет, я не пошла бы! Пойдем мы все вместе! И скоро, Петяня! Билеты на завтра. Сейчас же звони ей и сам все исправишь!
— Нельзя же так, слушай! — Но голос его был совсем не уверенный.
— Нельзя по-другому, — обрубила Виктория. — Ты знаешь, Петяня, в какой мы все жопе?
И бросила трубку. Как будто гранату.
* * *За завтраком все встретились как ни в чем не бывало. О буре вчерашней никто и не вспомнил. Снимали в Нью-Йорке, удачно и много, все время смеялись. Наткнулись случайно на двух африканцев. Один был разболтанным, как на шарнирах, в большом колпаке на лиловых косицах.
— Иисус был с Гаити! — кричал он гортанно. — Они все наврали! Он был гаитянином, мы это знаем!
— Вот это монтаж! — с трудом перекрикивала его Виктория. — Вот это находка! Берем мы его, а навстречу — церквушку! И в ней — чтоб икона! Христа вместе с Мамой! Простую церквушку с Двины или с Волги! И мысль такая: все люди едины!
— Ну, Вика, ты гений! — захохотал Петр, обхватив Деби за плечо правой рукой, прижавшись к ней дружески-крепко и нежно. — Конечно, едины! На то мы и люди!
В четверг, уже перед отьездом в Бостон, Деби вдруг обратила внимание, что у молоденьких ассистенток Виктории, Наташи и Леночки, зубы… не очень…
— И как они замуж? — спросила она у Виктории. — Им всо так вот важно.
— Да, Господи, зубы! — вздохнула Виктория. — В зубах нет проблем, есть проблемы другие!
— Но нада лычит их, — решила Деби. — У доктора Мая.
Зеленовато-смуглый доктор Май, у которого китайский акцент был почти незаметным, а пальцы, как змейки, во ртах пациентов творили свое волшебство и искусство, увидевши зубы Наташи и Лены, был очень расстроен.
— Большая работа, — сказал доктор Май озабоченной Деби. — И деньги большие. И я сожалею.
— Что? Очень большие?
— Да, тысяч так восемь…
— За каждую?
— Нет, ну зачем? За обеих.
Виктория, почти каждую ночь звонившая в Москву близнецу Изабелле, позвонила и после визита их к доктору Маю.
— Не спрашивай, Белла! Опять новый ужас. Зубной! Лечит зубы. Наталье и Ленке. За темные тыщи.
— Зачем?
— Я не знаю. От придури вечной. Сказала китайцу: «Заплатим. Лечите». И все. Теперь лечат!
— Она что, больная?
— Не знаю.
— Послушай! А как у них с этим?
— Прошу тебя и заклинаю, — ледяным тоном произнесла Виктория. — Об этом не надо. Здесь речь о страданьях. О муках здесь речь. И о смерти. Да, смерти.
Беда в том, что, увлекшись разговором с сестрой, пылкая Виктория почему-то вспомнила о смерти, хотя ничего ее не предвещало и солнце в Бостоне светило, как летом. Последняя неделя (и то дополнительная, из-за лечения!) уже подходила к концу. Конечно же, Деби ждала, что он скажет: «Когда мы увидимся?»
Петр молчал. Тогда, отчаявшись, Деби обратилась к невозмутимому Ричарду:
— Ты так знаешь русских! Ты их разгадал! Спроси у него, что он думает делать.
При всем своем уме Ричард был падок на похвалу, особенно если касалось России. Перед последними съемками он подошел к Петру, похлопал его по плечу и сказал:
— А вот, может быть, вечерком и дэрабнэм?
— А что? И дерябнем! — сказал ему Петр.
Дерябнули. Съели по скользкой маслинке.
— Старик! Тебе сколько? Полтинник-то стукнул?
— Полтинник и пьять, — сознался польщенный Ричард. — И даже вот шест будет скоро.
— И как? Старость чуешь?
— Пока ешо нет, — испугался Ричард. — А ты разве чуэшь?
— А хрен его знает! Тоска, что ли, тут. — И Петр ткнул в грудь и в живот ниже сердца. — А может, кишки… Я и не разберу. А ночью, бывает, проснусь: тянет, тянет…
— И всо-таки жутко?
— Ага. — Лицо у Петра стало темным, сердитым. — А ну как помру? И к червям, на закуску?
С одной стороны, то, что разговор сразу принял такой вот карамазовский поворот, Ричарду, специалисту по русской литературе, весьма даже льстило. Это доказывало правоту того утверждения, что он — русским друг и ему доверяют. С другой стороны, он все-таки не ожидал подобного поворота и привык думать, что на такие темы можно разговаривать исключительно в рамках культуры. О смерти успели подумать другие. Такие, как Данте, Шекспир, скажем, Фолкнер. Из русских, конечно, Толстой, Достоевский. Но так вот сидеть и вдвоем о ней думать? За рюмкой и в баре? Да стоит ли, право?
— Зачем же к чэрвьям? — погрустнел Ричард. — И к тому же так скоро? А лучше вот так, как вот у самураев.
— А что самураи?
— А вот самураи! Они утром встанут и вспомнят про смерти. И так каждый день. Это вот как зарьядка. И вот: им не страшно.
— А, умные черти! — согласился Петр. — Глазенки косые, а все понимают…
Про Деби не вспомнили, не получилось.
* * *В пятницу останкинская команда улетела в Москву. Дожди зарядили, как будто дорвавшись — до леса, до луга, до крыш и до окон. Они так стучали, шумели, так темен стал мир под дождями, что птицы замолкли. Остались лишь чайки и стали метаться: где рыба? Где рыба? О, голодно! Страшно!
Деби чувствовала, что ей среди чаек, одной, с этим небом, уютней всего. Она стала подолгу бродить по берегу в тяжелом матросском плаще с капюшоном, большими шагами, и думала, думала. Сейчас нужно было дождаться звонка. Понять: ждут ее там, в Москве? Когда ждут? Или лучше не ехать? Оставить как есть? При одной этой мысли кровь закипала, и все дурное, мстительное, все, что она пыталась подавить в себе, вырастало из нее так, как из спокойного океана вдруг — р-р-раз, вы глядите! — волна за волною.
Виктория ей не звонила. Ричард зарылся в свои дела, собирал материалы к новой книге «Такой тихий Троцкий», к телефону не подходил. Люба Баранович была занята на работе, к тому же еще двое детей, муж и мама. Но именно Любе-то и позвонила наконец жалкая, убитая горем Виктория Львовна.
— Ой, Любочка! Ужас! Петяня в больнице. Как гром среди ясного. Не ожидали. Сидел себе дома, смотрел телевизор. Вдруг дикие боли с заходом в лопатку. Доставили в «Скорую». Изя поехал немедленно, сам, все устроил. Мы глаз не смыкаем. Все хуже и хуже. Как Деби-то скажем? Что делать-то, Люба?
— Вы, Вика, о съемках?
— Не только о съемках! Ведь если, — не дай нам! — ведь если он, Люба…
— Так я расскажу ей. Сама пусть решает.
Услышав, что Петр в больнице и плохо, конечно же, Деби сказала, что едет. Летит на Swiss Air. Немедленно, завтра.
— А я бы не стала, — заметила Люба.
— Что значит: не стала? А что же мне делать?
— Тебе? Только ждать. Что еще можно сделать? Там Ольга, наверное, в больнице, неловко…
— Ах, Ольга! — Она заскрипела зубами. — Конечно же, Ольга! А я кто? Приеду. Жена из Таиланда? Зачем я нужна? Там законная! Ольга!
Такая ненависть была в ее лице, столько гнева, сквозь который пыталось наружу пробиться несчастье, к которому Деби была не готова, что Люба решила молчать: пусть, как хочет.
* * *В Москве было скверно. Дождь, снег, грязь и темень. Когда же Петра сквозь огни с чернотою помчали в больницу, и он, весь в поту, задыхался от боли, и парень, медбрат, от которого пахло то йодом, то спиртом, а то сигаретой, сказал тихо Ольге: «Садитесь в кабину», и Ольга, в халате, в накинутой шубе, белее, чем снег, села рядом с шофером, — одна только мысль уколола, успела: «Не зря я тогда про стакан-то с водой…»
В пять часов вечера Ольга подловила в больничном коридоре врача. Он только закончил обход.
— У мужа всегда были камни.
— Где камни?
— Он мне говорил: камни в почках.
— При чем здесь, что в почках?
— А это другое?
— Боюсь, что другое. Пока мы не знаем.
— Другое? — осипшим шепотом переспросила она.
— Другое? — осипшим шепотом переспросила она.
— Ведь я же сказал: мы пока что не знаем!
И доктор, раздраженно возвысивший голос, хотел захлопнуть за собой дверь ординаторской. Ольга ухватила его за рукав зеленого халата:
— Послушайте! Что это?
— Рак, вот что это, — буркнул доктор. — По первым анализам и по симптомам.
— О, Господи! Рак! Да откуда же? Разве… — Она вдруг заплакала и пошатнулась.
— Вот плакать не стоит, — угрюмо пробормотал доктор. — Вам сил так не хватит. А силы нужны. Для него. Нужны силы.
Через неделю Петра собрались выписывать.
— Спасибо болей нет, — сказал тот же доктор. — Ремиссия. Будут! Тогда только морфий. Но это недолго.
— Но он же так верит, что с ним все в порядке, что эти уколы…
Доктор потрепал ее по руке:
— Они все так верят, такая защита. Родные-то есть? Кроме вас? Мать там, дети?
— Нет, мать умерла. И детей тоже нет.
— Вы, значит, одна? Ну, держитесь.
Накануне выписки в больницу приехала Виктория, внесла с собой облако снежного воздуха и начала доставать из большой своей сумки кульки и пакеты.
— Теперь тебе надо разумно питаться. Теперь не до шуток. Ведь что мы едим? Мы едим тихий ужас! Что яйца, что куры — одни химикаты! А эта свинина, баранина эта! Их в рот нельзя взять. Лучше б просто гуляли! Паслись бы себе на приволье, чем есть их! Травиться, и все! Ни уму и ни сердцу! Сегодня пошла я на рынок. Со списком. И вот принесла. Понемножку, но прелесть! Разумно, спокойно, без гонки. Со списком. Смотри: вот яичко. Какое яичко? Ты думаешь: просто? Яичко, и все тут? А это: ЯИЧКО! Свежей не бывает! Берешь его в руки и внутренность видишь. И есть его можно — тебя не обманут. А это вот творог. Крупинка к крупинке! Смотрю, продает его женщина. Руки! Буквально Джоконда! Все чисто, все с мылом! А то вот на днях покупаю картошку. Смотрю: она писает! Баба-то эта! Картошку мне взвесила и пис-пис-пис! Дает, значит, сдачу, сама: пис-пис-пис! Ну как же так можно? В рабочее место!
Петр криво улыбнулся. Виктория выразительно посмотрела на Ольгу.
— А фрукты, конечно, обдать кипяточком, — пропела она, приподнимая над кроватью кисть прозрачного, словно стеклянного, винограда. — Пойдем с тобой, Олечка, и обдадим.
В коридоре она остановилась и всплеснула руками:
— Ой, Олечка! Ой-ой-ой, Оля! Его не узнать! Ведь это не он же, не он это, Оля! Ведь надо спасать! Ведь спасать его надо! Чего же мы ждем-то! Ведь чуда не будет!
— И как же спасать? — прошептала Ольга, не поднимая глаз.
— А как? Есть два плана. И оба прекрасных! Я все просчитала. Во-первых, народ. То есть их медицина, народная, древняя, вечная, Оля! У нас тут, в Сокольниках, рядом, — целитель! Его разыскали буквально случайно. Был найден в лохмотьях, в коробке, без пищи! И лечит людей, чудеса вытворяет. А денег не нужно. Поесть, ну, одежду. И все! Не берет ни копейки. Вот план. Это — первый.
— Какой же второй?
Виктория чуть покраснела, запнулась:
— Второй: заграница. Америка, в общем.
— С какой это стати?
— Ну, как же? Там Деби. С деньгами. И, в общем…
— Любовница, в общем, — перебила ее Ольга. — Еще предложения есть? Или хватит?
Виктория вспыхнула так сильно, что слезы выступили на глазах.
— Ты глупая, Оля. Сейчас не до жиру…
Вернулись в палату. Петр неподвижно лежал на спине и, не обращая внимания на громко работающий телевизор, смотрел в одну точку.
— Петяня, — преувеличенно бодро спросила Виктория, — поедешь в Америку? Я все устрою.
Петр мутно и безжизненно посмотрел на нее.
— Опять, что ли, зубы лечить? — И тихо, через силу, засмеялся.
С зубами действительно вышла нелепость. Добросовестный доктор Май, поставив временные пломбы Наташе и Лене, объяснил Деби, что теперь должен увидеть их не позже, чем через двадцать дней, и с тем они обе покинули Бостон. Будучи чуткими и застенчивыми девушками, Наташа и Лена не звонили Деби и не напоминали ей о словах терпеливого доктора Мая. А Деби, конечно (в горячке, в тревоге!), об этих зубах — ей чужих — позабыла. И выпали пломбы, и все развалилось. В последний месяц Наташа и Лена питались одной манной кашей, и то с дикой болью. Наконец не выдержали и побежали в стоматологическую поликлиннику неподалеку от метро «Проспект Вернадского». Услышав, что их полечили в Бостоне, большая, с пушистыми, как персики, щеками врачиха потеряла ненадолго дар речи, выскочила из кабинета и вернулась не одна. Пришли два хирурга и все протезисты.
— Ну, вот, — с наслаждением залезая крючком в чернее, чем сажа, дупло бедной Лены, сказала врачиха. — Вот как их там лечат! А мы разбирайся! На нас все их шишки! А что мы здесь можем?
Петр, вспомнив про эту историю, просто шутил. Однако Виктория разгорячилась:
— Не надо принцесс из себя было строить! А надо спокойненько взять, позвонить: вот так, мол, и так. Мы вам напоминаем, что был уговор, чтоб вернуться к вам в город. Нам доктор, который лечил, он китаец, велел, чтоб не позже конца ноября. Поэтому просим сказать ваши планы. Питаемся жидкостью, спим очень плохо. И все! И порядок! Никто не в обиде!
В субботу днем на квартиру к Петру привезли народного целителя. Окажись там, в этой квартире, Деби или Ричард, они без сомнения узнали бы в этом крепком, разрумянившемся от холода старике того самого, заросшего седыми кудрями бомжа, которого встретили летом у Белого дома. Бомж, однако же, неузнаваемо переменился. Высокий, чистый, с аккуратно подстриженной серебряной бородой и слезящимися после улицы глазами, в новом добротном ватнике и пегой ушанке, он, войдя в столовую, первым же делом перекрестился на приобретенную Петром и только что отреставрированную икону. Петр, слабый, на странно тонких, словно бы вытянувшихся ногах, со своим обтянутым сухой кожей лицом, вышел ему навстречу. Старик низко поклонился ему.
— Что мне-то вдруг кланяться? — усмехнулся Петр. — Я что, государь-император?
— А я не тебе, — спокойно возразил целитель. — Болезни твоей. Испытанию Божью. Ступай ляжь на койку.
— Пижаму снимать?
— Да какую пижаму? У доктора сымешь. А я сквозь пижаму гляжу. Ляжь спокойно. — И несколько раз провел медленными, немного дрожащими руками над телом Петра. — Тягают кишки-то?
— Тягают, — испуганно повторил Петр и закашлялся.
— Ну, так, — подождав, пока он утихнет, сказал старик. — Гнили много. Она и тягает тебя, гниль-то эта.
Петр почувствовал, что тепло, идущее от стариковых рук, проникает как-то слишком глубоко, прожигает его, так что голова начинает кружиться и все, что есть перед глазами, приподнимается и повисает в воздухе.
— Давай вспоминай, — сурово сказал старик. И опять повторил: — Гнили много.
— А чего вспоминать?
— Как чего? Жил ведь ты? И сам, и с людями. Работал, ходил. Кого обижал? Кому врал с пьяных глаз? Скольки деток соскреб?
— Каких еще деток соскреб? — испугался Петр.
— Таких, — спокойно сказал целитель. — У тебя по молодому делу два мальчишечки были. А ты не желал. Покрутил да убег. Молодуха пошла к докторам, да — ножом! Так вот дело. Еще. От другой. Там-то дочка была. Тоже, значит, ножом. Потом мать. Ну, что мать? Хворь на хвори. Одна. Ты все тут, она там. Терпит-терпит. А ждет: может, свидимся? Нет. Больно занят. Куда! Так не свиделись. Ну! Мать в гробу выносить — тут и ты! Я, мол, раньше не мог! Самолет не летел! А наврал. Ух, наврал! Много, парень, ты врал.
Петр опять закашлялся. Старик пожевал губами.
— Продышись, — сказал он негромко. — Продышись и лежи. Я молитву скажу.
Он медленно перекрестился и вытер свои слезящиеся глаза рукавом.
— Боже духов и всякия плоти, смерть поправый и диавола упразднивый, и живот миру Твоему даровавый, отнюдуже отбеже болезнь, печаль, воздыхание, всякое согрешение, содеянное им, словом или делом или помышлением, яко благий человеколюбец Бог прости, яко несть человек иже жив будет и не согрешит: Ты бо един кроме греха, правда Твоя, правда вовеки и Слово Твое истина. Яко Ты еси воскресение и живот.
Петр со страхом смотрел на него, серое лицо его мелко дрожало.
— Говори за мной, — приказал старик. — Проси Его. Божья воля на нас. Господи Исусе Христе Боже наш, мир Твой подавый человеком и Пресвятого Духа…
— Господи Исусе, — вдруг в голос зарыдал Петр. — Ты прости меня, Господи!
Рыдание сорвалось, и тяжелый, переходящий в свист кашель опять затряс все его худое, сжавшееся тело.
— Поплачь, — мягко и нежно сказал старик, словно Петр чем-то растрогал его. — И страх твой слезьми выйдет, парень, поплачь.
— Помираю я, дед? — прошептал Петр.
— На все Его воля, — торжественно сказал старик и перекрестился. — Сказано в Писании: «Где сокровище твое, там и душа твоя будет». На все Его воля.
Он сел рядом с Петром, крепко обхватил его за плечи и изо всех сил прижал к себе. Лицо его стало восторженным и кротким: