Его высокопреосвященству уже за пятьдесят, он ссохся, сгорбился, из-под скуфьи давно не пышные пряди спадают, а поредевшие серые волоски свисают, чело избороздили морщины, на висках проступили старческие пятна. Констанции стало стыдно и жалко старика: все эти годы она как должное принимала его безотказные заботы о княжестве, а власть – хоть и сладкий кусок, но жует-то его Эмери не ради себя, а ради нее и ее потомков. Наконец перестал ходить вокруг да около, спросил напрямую:
– Дочь моя, так каков же будет ваш ответ Жану Рожеру Соррентскому?
Не может она, святой отец. Греческий жених ненамного моложе самого Эмери, и даже сватавшие его послы не решались воспевать его внешность. Патриарх, впрочем, радовался кандидатуре ненавистного Константинополя не больше самой Констанции. Но этот тошнотворный, как касторка, Жан Рожер, хоть и норманн по происхождению, а один из знатнейших вельмож Ромейской империи, цезарь и адмирал византийского флота. До недавнего времени был женат на любимейшей сестре василевса, и после ее кончины Мануил предложил его руку Констанции. Отказать такому претенденту, не испортив отношения с единственной защитой от Нуреддина, ни пастырь, ни Констанция не отваживались.
– Скоро у нас не останется власти воришку с рынка без разрешения Иерусалима или Константинополя плетьми поучить, – посетовал иерарх. Пожевал губами: – Единственный способ избавиться от греческого сватовства – не мешкая обручиться с достойным претендентом, верным сыном Церкви. Еще Сократ заметил, что брак есть необходимое зло, – повертел патриарший перстень, уточнил: – Для молодых владелиц феода, по крайней мере.
Констанции жар в щеки плеснул:
– С кем же мне обручиться?
Эмери взглянул с укором:
– Дочь моя, я вас много лет знаю, из любви к вам говорю: заигрались вы в эти куртуазные игры поганые. Жизнь не похожа на паскудные стишата Овидия и несуразные истории про Тристана и Изольду. В действительности люди не ведут себя мечтательными идиотами из труверских кансон. – Стукнул посохом, добавил назидательно: – Герцогу Аквитанскому его упражнения в галантном стихосложении не помешали двух жен в монастырь заточить.
Что может клирик в этом понимать?! Из-за того, что пастырю пустой куртуазной игрой представляется, она вся извелась, волосы лезут пучками, щеки провалились, скулы торчат, глаза запали, под ними страшные круги вычернились, все платья на ней висят. «Заклинаю я вас, дочери Иерушалаима, газелями или полевыми ланями – не будите и не пробуждайте любовь, доколе не пожелает она».
Хитрый старик схватился за сердце, заохал, зашептал, словно из последних сил:
– Пока Господь не призовет, буду защищать порядок, устои и добродетели. Этот Шатильон, попомните мое слово, беспощадный, самоуверенный и отчаянный авантюрист. Забудьте вы его, Бога ради. Дочь моя, вы сможете выйти замуж по собственной прихоти не раньше, чем монахи станут многоженцами. Король требует, чтобы вы прибыли в Триполи и обручились с Ральфом де Мерлем, и я больше не могу выручать вас. Раз мы отказываем Византии, нам необходимо заручиться поддержкой Иерусалима.
Констанция надеялась в просвете между Византией и Иерусалимом вольно дышать, Алиенор уподобиться, а их глыбы так над ее головой сошлись, что ей вовсе воздуха не осталось.
Вызвала Шатильона, сухо сообщила, что собирается выехать в Триполи, поручает ему обеспечить охрану в пути. Он не уходил, наверное, слухи о сватовстве византийца все же тревожили его. Но она про это молчала, хочет знать – пусть спросит. Стоял, расставив длинные ноги, заложив руки за спину, распрямив широкие плечи, желанный, красивый, молодой, ненаглядный. «Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами». Окончился дождь, из-за туч вышло солнце и пахло прибитой дождем пылью. Он оказался в столпе света, словно сам светился. «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви». Констанция пальцы сцепила, чтобы невольно не обнять его. Наконец сказал:
– Мадам, наверное, стоит, чтобы вы это от меня услышали. – Она еще смотрела на него, не ожидая плохого, но несчастья обрушиваются внезапно. – Я посватался к Эмергарде, дочери Огюста де Вье-Понта.
Стеклянный кубок покатился по плитам, она с ужасом уставилась на осколки, будто ценнее этого кубка ничего не разбилось. Казалось, тяжкий груз, который она из последних сил удерживала Бог знает сколько времени, выскользнул из онемевших рук и грохнулся ей на голову. Боль растеклась по телу, дошла до сердца и растерзала его жгучей обидой и гневом.
– Что же в этом такого, мадам? Эта девушка мне ровня и пара, и я могу жениться на ней, не стыдясь себя. Иметь дом, хозяйку у своего стола, женщину в своей постели, мать для своих детей.
Боже, да разве я не хочу дать тебе все это? Неужели, Рейнальд, ты предпочитаешь в постели скукоту вялую, девицу, которая никогда не будет любить тебя до того, что руки трясутся и горло перехватывает? Но вслух спросила неожиданно севшим, срывающимся голосом:
– Может, до вас дошли слухи о сватовстве Жана Соррентского? Я намереваюсь отказать ему.
– Как вам угодно, мадам. Каждый в таких делах может решать только сам за себя.
В смертельной тоске призналась:
– Я вот не могу.
– Очень сожалею это слышать, ваша светлость. Чего же стоит княжеская власть, если дозволено решать только за других?
Руки спокойно сложил за спиной, а сам ими неумолимо захлопывал перед ней врата рая. Ноги подгибались рухнуть на колени и рвались наружу рыданья, чтобы он пожалел ее, но она уже пробовала это с Пуатье и знала, что унижения напрасны. Наверное, есть в ней что-то ужасное, если те, кого она любит, предпочитают ей других женщин. Пуатье хотя бы сменил Констанцию на королеву Франции, на несравненную красавицу, а Шатильон на невзрачную серую мышку, дочь простого рыцаря променял. «Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его». Достало сил выдавить:
– Рейнальд Шатильонский, я буду рада наградить вас за верную службу. Желаю вам счастья… с Эмергардой.
Постриг ей в дальний монастырь она желала, а ему – многие годы терзаться так, как терзалась сейчас сама.
На всем Латинском Востоке лишь один человек мог сравниться с Годиэрной де Ретель, графиней Триполийской, необузданным и гневливым характером – Раймунд Сен-Жиль, граф Триполийский. И на их общее несчастье именно они оказались мужем и женой. Дочь Бодуэна II была столь свободолюбивой и непокорной, что многие полагали ревность Сен-Жиля полностью обоснованной. Не найдя лучшего средства обеспечить в семье сердечную любовь и прочный мир, граф держал супругу в домашнем заточении, но графиня призвала на помощь родственников, и теперь со всех концов Утремера спешили в Триполи Бодуэн, Мелисенда и Констанция – восстанавливать марьяжное согласие.
Княгиня двинулась в путь под охраной вооруженного отряда, которым командовал Шатильон. Свыше ее сил было оставить его любезничать в Антиохии с этим мотыльком Эмергардой.
Горе, унижение и разочарование уже приобрели знакомый, привычный, утешительный вкус слез и крови. Упрямство и застенчивость боролись в ней и совершенно измучили ее. От ночных рыданий саднило щеки и закладывало распухший нос.
Миновали город Жибле, Джебайл в устах неверных, его знаменитую церковь святого Иоанна Крестителя с огромным баптистерием. Городом правило семейство Эмбриако, родом с Апеннинского полуострова, отчизны ростовщиков, корсаров и торговцев. Эмбриако, простым морякам, смельчакам и ловцам удачи, наподобие Антонио, повезло больше: в награду за доблесть, проявленную ими при взятии Триполи, они получили Жибле. С тех пор в многочисленных боях бароны Эмбриако так часто доказывали свою отвагу и преданность, что постепенно стали для франкской знати почти своими.
За Жибле громоздились на высоком холме темные, круглые базальтовые башни Маргата, антиохийского форпоста, которым владел до своей гибели супруг дамы Филомены. Узнав об обручении Шатильона, она попыталась утешить Констанцию на свой беспощадный лад:
– Мадам, ничего не поделаешь, когда дело касается женщин, самые благородные рыцари – подлецы и мерзавцы.
Грандиозная крепость запирала собой узкое ущелье, ведущее в земли ассасинов, подвалы ее могли вместить сотни человек, в гигантской цистерне хранился безграничный запас воды, а припасов хватило бы на пять лет осады для гарнизона в тысячу человек. Одна лишь дама Филомена не нашла себе в места в Маргате.
Отряд растянулся цепочкой по кромке узкого берега в тени отвесных скал, копыта чавкали в мокром песке, высокие волны с шумом разбивались о рифы, вздымая облака холодных брызг. Рейнальд вел колонну, мрачный, собранный, на княгиню даже не оглядывался. Постепенно берег расширился, выехали к дельте ручья, стекавшего к морю из широкого ущелья. Констанция оттерла влажное лицо, скинула набухший, облепивший тело плащ. В лучах солнца потеплело. Навстречу, сверкая металлом, мчался высланный вперед вестовой: приходилось быть настороже, по всей Палестине шатались бродячие отряды сарацин. Шатильон подскакал к Констанции:
– Ваша светлость, – он теперь только так к ней обращался, – к нам навстречу скачут тюрки!
Констанции, если честно, было все равно. Наоборот, она обрадовалась происшествию. Все лучше, чем ехать рядом с ним и знать, что он для нее потерян. Шевалье огляделся:
– Их намного больше, чем нас, на открытом пространстве нам туго придется. – У нее дух перехватило оттого, что Рено все же заботился о ней. Он поглядел из-под руки, как далеко позади остался узкий берег:
– Как только они нас завидят, разворачиваемся и несемся обратно.
Раздал приказания воинам. Латники немедленно сдвинулись на флангах, княгиню и прочих неспособных сражаться оттеснили в защищенную сердцевину построения. Констанция была уверена, что Рейнальд хоть краем глаза, но следит за своей повелительницей, поэтому беспрекословно, трясущимися руками, напялила хауберк на дорожное платье и нахлобучила шлем, пытаясь рассмотреть происходящее сквозь прорези для глаз. Оболтус Вивьен, нет чтобы помогать своей госпоже, заныл:
– О, как я бы хотел оказаться сейчас в родном Орлеане! Ничего мне не надо, ни славы, ни добычи, ни рыцарства, только быть бы сейчас дома, хоть последним нищим, но живым…
Бартоломео треснул труса по уху:
– Приди в себя, щенок! Может, тебе вот-вот с Господом объясняться!
От оплеухи негодник чуть из седла не вылетел, но продолжал подвывать. Констанция за себя вовсе не боялась, только жутко колотилось сердце. Д’Огиль благочестиво перекрестился:
– Клянусь во имя Богоматери ни единую обрезанную собаку не пощадить!
Вдали показалось и стало стремительно увеличиваться скачущее по берегу облако неверных. Завидев франков, тюрки заулюлюкали, рассыпались широкой линией, уже можно было различить вырвавшиеся вперед отдельные белые пушинки в развевающихся кафтанах. Антиохийцы развернули коней, перекинули щиты за спины и сломя голову понеслись назад, в спасительную щель узкого побережья. Небо покрылось свистящими стрелами, но преследователи были еще далеко, и наконечники на излете не пробивали крепкой франкской кольчуги, рыцари так и мчались, утыканные дрожащими стрелами.
Сразу за крутым поворотом по приказу Шатильона остановились, развернулись, растянулись на всю ширину берега, щиты сдвинули, копья выставили. Справа море гневно рушило на песок одну сердитую волну за другой, слева вздымались крутые уступы, взобраться на которые не смог бы и горный козел. Кони трясли головами в железных шанфронах. Уже слышался топот приближающихся коней и дикий визг: «Аллаху ахбар!» Рейнальд закричал: «К оружию! К оружию!»
Руки Констанции дрожали, дыхание прерывалось, во рту пересохло, но такое воодушевление овладело ей, что она сама была готова броситься на врага с мечом. Только никто не пустил ее в бой, наоборот, оттеснили за плотную ограду из рыцарских тел и лошадиных крупов. Каприза волновалась, Констанция гладила ее гриву, не замечая тяжести кольчуги, поднималась в стременах и пыталась сквозь заливающий глаза пот разглядеть происходящее. Из-под забрал воинов доносилось гулкое бормотание «Патер Ностер» и «Аве Мария», ратники осеняли себя крестным знамением. Срывающимся голосом княгиня принялась громко молиться за всех них, не сводя взгляда с трепещущего над Баярдом сине-красно-белого баннера Шатильона. «Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною – любовь». Дева Мария, если оба они останутся невредимыми, она клянется…
Не успела поклясться, как из-за прибрежной гряды на узкую кромку песка вылетел первый вражеский всадник. Он несся в ореоле брызг, ветер парусом надувал его белые одежды, ослепительно светлые в тени. Тюрки верили, что туго натянутый шелк способен погасить полет стрелы, но против арбалетной стрелы и меча из закаленной стали даже кованое железо бессильно. Ослепленный внезапной тьмой сельджук успел выстрелить наугад. За ним мчалась толпа его пособников, все они метились поверх головных всадников, и стрелы, пущенные круто вверх, то проносились над франками, то ложились в воду, не нанося латинянам вреда. Первый тюрок, подгоняемый сзади своими соратниками, обреченно гнал лошадь прямо на ощетинившуюся копьями стальную стену рыцарей, заполнившую пространство меж пучиной и горным уступом. Его жеребец отчаянно заржал, пытаясь остановиться, но сзади на него напирали другие кони, и, как волна на скалу, маленький, низкорослый арабский скакун напоролся на железный частокол, нанизался на острия копий, как перепел на вертел, дико заржал в предсмертной муке и рухнул, придавив седока. Грузные дестриэ, сплошь в броне, даже не дрогнули. Сарацина тут же прикончили. А за ним с улюлюканьем и воплями уже неслись его приспешники.
Рыцари закалывали врагов копьями, спрыгнувших с седел затаптывали копытами, оттесняли в воду, сбивали топориками-францисками. Одного за другим отправляли неверных на тот свет, словно те явились на Страшный Суд. Кони бешено ржали, звенел металл, то и дело слышался боевой клич франков: «Deus de vult!» В просвете между воинами Констанция разглядела, как меч Шатильона с размаху, свистя, опустился на тюрка, с чавканьем прошел сквозь человеческое тело. Верхняя часть перерубленного туловища свалилась на землю, а ноги все еще судорожно сжимали бока коня. Казалось, настал Апокалипсис. Констанция закричала, не слыша собственного голоса.
Когда между латинянами и сарацинами воздвиглась стена трупов и бьющихся, хрипящих лошадей, сельджуки потеряли присутствие духа. Многие пытались повернуть обратно, но их отбрасывали вылетавшие из-за поворота сотоварищи. Обезумев от ужаса, тюрки направляли коней прямо в прибой, от берега их тут же оттесняли новые беглецы, высокие волны захлестывали всадников вместе с жалобно ржавшими лошадьми. Вскоре вода заполнилась телами, покрасневший прибой уносил людей и животных в открытое море. Ряды врагов дрогнули, отчаянно стремящиеся назад наконец-то подмяли и опрокинули тех, кто только выезжал на кромку берега, тюрки повернули и, давя и опрокидывая друг друга, пустились наутек.
Зычный приказ Рейнальда: «Стоять насмерть, хранить ряды, защищать княгиню!» приковал к месту рыцарей, не позволил увлечься погоней. Констанция закусила нижнюю губу до крови, но даже не заметила боли. Сорвала тяжелый, неудобный шлем, золотые волосы разметал ветер. Сердце ее ликовало, рвалось ввысь, словно победный стяг. «Шестьдесят храбрецов вокруг него из храбрецов Исраэлевых. Все они держат меч, опытны в бою; у каждого меч на бедре его ради страха ночного».
Эти храбрецы, эти сквернословы, грубияны, от которых разило потом, кровью и спертым дыханием, которые только что бились за нее, обороняли ее, стали родными и близкими братьями. Рейнальд, этот насмешливый, недоступный, невозмутимый гордец, хоть и отказался от ее любви, но все же сражался с ее именем на устах, защищал ее, Констанцию, не щадил ради нее своей жизни! Она не замечала, что у нее текут слезы и кровоточат губы. До гробовой доски она не забудет его голос, приказывающий защищать ее. Тут, так близко от смерти, она поняла, что не отдаст его никакой Эмергарде. Рейнальд нужен ей, Констанции, и нет за него непомерной цены. Возбуждение боя продолжало пениться в крови и кружить голову. Он достоин любви ее, возлюбленный ее, ибо отважен, силен и прекрасен, как Рено де Монтобан.
Среди латинян ни убитых, ни тяжко раненых не оказалось, только трех дестриэ потеряли. Констанция была так взволнована и горда своим решением, что не замечала мертвых врагов. Промыла царапину Бартоломео и тщательно перевязала, посмеиваясь над выражением удовольствия и восторга на физиономии рыцаря, клявшегося, что ради такого ухода он был бы рад и головы лишиться. Помня, как делал Ибрагим, протерла алкоголем все мелкие порезы остальных раненых и замотала чистыми льняными тряпицами. Воины наперебой хвалили свою княгиню, и даже Рено одобрительно кивнул. Констанция отмахивалась, но у нее слезы наворачивались от восторга победы, от того, что все они живы и непременно будут счастливы, и оттого, что все эти рыцари, и главное – Шатильон, видели, как достойно их повелительница вела себя в бою.
Вивьен обыскивал вражеские трупы, срывал украшения, потрошил седельные сумки. Остальные тем временем оттаскивали в море дохлых сарацин, освобождая проход и торопясь покинуть опасный берег. Следовало засветло достичь стен Тортосы. За поворотом пустой берег был истоптан конскими следами, ведущими в глубь ущелья, прочь от моря. Такие разбойничьи, внезапные налеты тюркских шаек были обычным делом – потеряв надежду на легкую победу, сельджуки теряли интерес и уносились в поисках другой, менее воинственной добычи. Весь оставшийся путь Вивьен взахлеб описывал поседевшим в боях воинам, как он направо и налево рубил несметную тьму напавших на него басурман. При каждом пересказе уничтоженных им врагов становилось все больше и карманы бахвала от каждого движения звенели все громче.