Человеку жить долго - Поповский Александр Данилович 4 стр.


Лукавый друг, он чему-то усмехается, вопрос задан неспроста. Свиридов знает эти повадки, Арону не удастся его провести.

— Я, кажется, припоминаю, — заговаривает Каминский с той наивной интонацией, которая с наивностью ничего общего не имеет. — Ты как будто в самом деле рассказывал мне… да, да, рассказывал и не раз… Куда девалась моя намять? Вот старость — ничего не бережет, только теряет. Ты уверял, что спасешь человечество от голода, всех накормишь этой хлореллой… Я даже тогда еще посмеялся и рассердил тебя…

Веселая улыбка Каминского говорит: «Это только начало, самое интересное впереди».

Анна Ильинична давно уже догадалась, что он хитрит. Ох уж этот Арон, он обязательно выкинет какой-нибудь фокус. Ничего, ничего, ее обмануть ему не удастся, пусть так и запомнит.

— Ты все такой же, — грозит она пальцем гостю, — солгал и не подумал, что это нехорошо. Ну как теперь верить тебе?

Ее улыбка говорит, что ложь эта нравится ей и не так уж плохо, что он «все такой же».

Благодарный судьбе, вернувшей ему память, Каминский движением руки дает ей понять, что ему некогда вступать в объяснения.

— Ты тогда говорил, — продолжает вспоминать Каминский, — что к концу века население земли достигнет четырех миллиардов. Такую ораву прокормить будет трудно. Понадобятся монбланы жиров и углеводов, не хватит белков, их и сейчас немного. Кстати, и Мальтус говорил то же самое.

Эти слова всерьез задевают сына, Каминский позволил себе неудачную параллель.

— Извините, Арон Вульфович, отец решительно расходится с возражениями Мальтуса и вовсе не считает, что следует ограничивать размножение людей. Пищи всегда будет более чем достаточно. Не прокормит нас земля, прокормят реки и пруды, моря и океаны. — Он бросает нежный взгляд на отца и с некоторой торжественностью в голосе добавляет. — Профессор Свиридов говорит: «Пока великое светило будет сиять, люди не перестанут искать средств, как обращать его энергию в пищу».

И на этот раз Каминский не спешит с ответом, он не все еще сказал из того, что вспомнил. Дайте срок, он ответит и матери и сыну. Сейчас его занимает вопрос: все ли еще хлорелла безвкусна? Самсон говорил, что она не слишком аппетитная штука.

— Да, невкусна! — вопрос этот, видимо, ему надоел, и он с раздражением отвечает. — А картофель, запрещенный к употреблению решением парламента во Франш-Конте в 1630 году, был хорош? Кто бы в этом вязком и безвкусном корнеплоде узнал современный картофель? Что значат природные свойства растения, если человек решил их переделать? Сухой порошок из хлореллы напоминает своим ароматом растертый чай или красную морскую водоросль — любимое блюдо японцев. Некоторые сравнивают этот аромат с запахом бобов или сырой тыквы. Не отказываться же из-за этого от хлореллы…

Свиридов недоволен своим другом — и напрасно.

Каминский не без оснований хитрит, он сделал вид, что перезабыл все на свете, для того чтобы лучше узнать, что разделяет отца с сыном. Расхождений этих, видимо, нет, и он на радостях решил подурачиться, вспомнить то, чего на самом деле не забывал.

— Ты неправильно меня понял, — как во время давно минувшей юности, когда надо было рассмешить чрезмерно серьезного Самсона, шаловливо подмигивая и надувая щеки, говорит Каминский. — Твоя водоросль мне так же близка, как и тебе. Ты разве не почувствовал, какой общей идеей она связывает нас? Ты хочешь утолить нужды человечества микроскопическим растением, а я тридцать лет утоляю страдания людей частицами лекарственных веществ, порой не большими, чем молекула. Ты стал вроде гомеопата в ботанике, вот наши пути и сошлись. Наконец-то мы на одной дорожке с тобой, — после некоторого раздумья добавил он, — ты более, а я менее счастлив, я одинок в своих исканиях, а тебя поддерживают двое — жена И сын…

Наступило молчание. Петр поднялся из-за стола и остановился перед дубовым резным буфетом, некогда украшавшим квартиру бежавшего за границу фабриканта. Он достался отцу в первые годы революции и с тех пор следовал за семьей из города в город. Петр смотрел через стекло на давно знакомую посуду, памятную ему с детства, и думал о том, что его ждут деловые и неделовые свидания, пора уходить. Он остался, уступив настояниям матери, теперь надо извиниться перед гостем и уйти.

Анна Ильинична вспомнила, как много лет назад, примерно в одно и то же время, она познакомилась со Свиридовым и Каминским. Понравились ей оба, но полюбила она одного. С Ароном Вульфовичем они оставались друзьями, и только однажды он с грустью сказал ей: «Скорей бы вы поженились… не на что будет надеяться, и мне станет легче…» Каминский вскоре женился на другой, был счастлив, а ей почему-то казалось, что ему легче не стало. Взгляд его, порой устремленный на нее, был мучительным и тревожным. Нежное ли чувство все еще теплилось в нем или он подавлял в себе желание ей что-то сказать, — кто знает.

Свиридов глядел на погрузившуюся в воспоминания жену и думал о том, как долговечны людские заблуждения и как трудно сквозь них пробиться. Есть ли что-нибудь проще его идеи? Рассказать о ней ребенку, и тот поймет. В воду вносят незначительную толику минеральных солей, которых в почве сколько угодно, и взамен получают белки, углеводы и жиры. Никаких реформ для этого не надо: ни сокращения посевных площадей, ни изменений в севообороте. Наоборот, площади, непригодные для обработки, найдут себе применение, они станут прудами для размножения хлореллы. Таких земель на свете великое множество… Хлорелла нужна густо населенной Европе, не менее важна для Азии, где питаются рисом, в котором ничтожно мало белков и еще меньше витаминов. Кажется, просто и ясно, а вот сын и его друзья этого не понимают. У этих людей своя, особая логика и своеобразное отношение к науке. Не хватит у них аргументов, они свою точку зрения дубинкой поддержат. Послушал бы их Арон, вот уж была бы потеха! Можно ему, впрочем, это удовольствие доставить. Он давно собирался поговорить с сыном. Прекрасный случай для Арона весело посмеяться.

— Говорят, Петр, — начинает отец, — что речь твоя в ботаническом обществе имела такой же успех, как и предыдущая у гидробиологов. Ты бы рассказал нам, что там происходило.

Вопрос застает сына врасплох. Он устремляет на мать умоляющий взгляд — она должна его избавить от ответа. Взгляд матери выражает досаду: время ли сейчас, в присутствии гостя, затевать такой разговор? Молчание продолжается, сын все еще надеется, что мать ответит вместо него.

— Я должен был выступить. Все хотят знать, что мы делаем, — неохотно отвечает он, умоляюще сложив руки и покорно согнувшись. Сам он не терпит этой позы у других, но не осуждает у себя, считая ее выражением учтивости. — Мы слишком много наобещали, теперь уже нельзя молчать. За границей серьезно занялись хлореллой, в Соединенных Штатах Америки много пишут о ней. Я объяснил членам общества, что мы разрабатываем способы кормления этой водорослью рыб. Страна нуждается в кормах, и мы исполним наш долг.

— Ты сказал им неправду, — со страдальческой усмешкой проговорил отец, — ведь я не этим занимаюсь. Страна не только нуждается в корме для рыб. Мы — ученая держава и должны развивать общие идеи в науке… Мы не можем отставать от Соединенных Штатов, Голландии, Японии, где проблема изучена полнее, чем у нас. Отставать — значит терять независимость… Никто по дал тебе права за меня говорить.

— Я знаю, отец, — приложив руку к сердцу в знак сожаления, что прервал его, защищался молодой человек. — Но если… если станет известно, что мы занимаемся чем-то другим, твои враги тебя не пожалеют. Я не могу этого нм позволить, ты большой человек, им не понять тебя.

— Я но нуждаюсь в твоей защите, никто не дал тебе права…

И снова сын не дает ему договорить. Он, конечно, с отцом согласен, отцу не нужна его защита. И все же продолжает:

— Мне больно и стыдно, когда тебя называют фантазером. Двадцать лет они отвергали твою идею о хлорелле, не верили, что эта водоросль чего-нибудь стоит. Ты победил, тебе разрешили ее изучать. Почему же не уступить и не помочь рыбоводам? Они будут тебе благодарны. Сделай это ради науки, ради других и себя.

То ли, что ученый слышит это не впервые, или обида на сына, который дважды не дал ему договорить, расстроили его, он холодно и строго отвечает:

— Я никому не запрещаю пользоваться хлореллой, как угодно: кормить скот, отдавать рыбам, извлекать из нее витамины. Моя цель — другая, и единственное, чего я прошу, это чтобы мне не мешали. Я думаю о судьбах человечества. Скажи мне по совести, Арон: имею я право не спрашивать совета, чем мне заниматься, во что верить и не верить? Я постоянно твержу это моему сыну и жене, по напрасно.

Есть в человеческом сердце запретные зоны, прикосновение к которым смертельно. Хирурга их знают и умеют осторожно обходить. Сейчас, когда сын отводил жалобы отца, казавшиеся ему опасными для старого сердца, он действовал, как заботливый врач:

Есть в человеческом сердце запретные зоны, прикосновение к которым смертельно. Хирурга их знают и умеют осторожно обходить. Сейчас, когда сын отводил жалобы отца, казавшиеся ему опасными для старого сердца, он действовал, как заботливый врач:

— Ты не можешь, отец, решать без нас, — все еще ласково, но уже с ноткой сознания собственного достоинства убеждает он его. — В своих новых исследованиях ты будешь душой, а кем будем мы — я и мать? Неужели только руками? Тот, кто истинно любит науку, на это не пойдет…

Мать решительным жестом останавливает сына.

— Ты слишком много берешь на себя, — гневно бросает она, и слова ее, словно дробь, стучат, рассыпаются. — Я никого не просила защищать меня. Не можешь с нами работать — уходи.

Это суровое предупреждение не обескураживает сына. Он умоляюще складывает руки то ли затем, чтобы умилостивить ее, то ли с целью показать, что ему не чужда покорность.

— Меньше всего я думаю о себе, вы напрасно против меня ополчились, — он делает шаг к отцу, касается его плеча и продолжает. — Ты должен мне позволить тебя защищать, у меня больше сил и времени. Это — мой долг, ведь ты — мой учитель и друг.

Слова эти не смягчают, а еще больше раздражают отца. Он холодно отодвигается, и рука сына повисает. Хмурое лицо предвещает мало хорошего, но молодой человек не трогается с моста. Так стоят они молча друг против друга, оба невысокие, с узкими плечами, черноволосые. Один чуть согнулся и поседел под бременем лет, другой — стройный и сильный с шапкой иссиня-черных волос. У сына полные губы, такими же они были когда-то у отца. У того и у другого нос крупный, с горбинкой и раздвоенный широкий подбородок. Это все, что у них общего, а думают и чувствуют они разно, один очевидное примет за кажущееся, неправду предпочтет правде, только бы угодить кому следует и добрую славу сохранить. Для другого своя мысль — выше всяких заветов, своя вера — высший судья. Оба чтут науку, верят в нее, но цели ее видят по-разному.

— Ты какой-то бескрылый, — сказал как-то сыну отец, — в кого ты пошел?

— Я — в маму, — учтиво ответил он, — она трезвая и рассудительная.

Тогда профессор промолчал, теперь ему захотелось дать этому язычнику понять, что, кроме его убогой морали, есть и другая, выстраданная человечеством в жестокой и долгой борьбе. В этой морали уважение к человеку не ограничивается любезностью, она повелевает чтить науку, как святыню, оставаться ей верным до конца.

— Поговорим откровенно, — с горькой усмешкой предлагает профессор, — тебе вовсе не жаль ни отца, ни семьи. Ты не меня, а себя защищаешь. Отец — твое знамя, славу которого ты не прочь разделить. Я понимаю твое рвение, по сейчас, когда моему имени грозит испытание, лучше бы мне умереть. С мертвыми счеты коротки — им все прощают.

Анна Ильинична сочла, что пришло время вмешаться, и, мягко подталкивая сына к дверям, сказала:

— Ты кажется торопился, тебя ждут дела и свидания, можешь отправляться. Устала я сегодня от вас. В доме гость, а они, как волки, грызутся.

Он но дал себя увести и, осторожно освободившись от рук матери, остановился, спокойно сказал:

— Я принял предложение занять должность директора филиала рыбного института. Мы будем строить новый, совершенствовать старый рыбный завод и изучать хлореллу как корм для рыб… Так, пожалуй, будет лучше для нас. Пусть каждый пользуется хлореллой, как может… Еще одно такое столкновение, и мы, чего доброго, поссоримся… Зачем это нам?

Жена испытующе взглянула на мужа и, опустив глаза, коротко спросила сына:

— И научную работу бросишь?

Он, видимо, был подготовлен к вопросу и, иронически улыбаясь, сказал:

— Одни ученые спешат обосновывать теории, чтобы практикой потом их подтверждать. Я поступлю наоборот.

Когда друзья остались одни, Свиридов сказал:

— Будь добр, Арон, послушай мое сердце, мне кажется, что оно стало сдавать.

Каминский взглянул на друга и молча прильнул ухом к его груди. Некоторое время он напряженно вслушивался, отрывался и снова слушал.

— Сердце надо беречь… — начал было он говорить, но Свиридов жестом попросил его замолчать.

— Я все знаю… Насос пришел в упадок, и ничто уже не восстановит его. Тяжелый атеросклероз, того и жди, что меня хватит инсульт.

Каминский, казалось, не слушал своего друга. Бледное сухощавое лицо врача выражало плохо скрываемую тревогу. Он гладил свою львиную гриву и напряженно о чем-то размышлял.

— Рано отчаиваться, — не слишком уверенно проговорил он, — я тебя полечу. Я знаю, что гомеопатия не в чести у тебя. Ничего не поделаешь, иначе лечить не умею.

Из соседней комнаты послышались шаги Анны Ильиничны. Свиридов вздрогнул от внезапно мелькнувшей мысли и умоляюще прошептал:

— Молчи! Анна ничего не знает.


* * *

Она не должна была этого знать, но что-либо скрыть от нее было невозможно. Анна Ильинична знала, что сердце мужа уязвлено, пережитое не прошло для него бесследно. Он мог тешиться мыслью, что состояние его здоровья известно ему одному, по то, что он считал своей тайной, не было тайной для других, а многого из того что было бы ему интересно, он так и не знал. Время от времени профессору казалось, что от него что-то скрывают, и жене нелегко было рассеять его подозрения. Всеми средствами ограждала она мужа от ошибок и испытаний. Уступив ему в одном, отказывала в другой, вновь и вновь возвращалась к тому, что считалось решенным, и добивалась своего.

Так длится уже тридцать пять лет, чуть ли не с того осеннего дня тысяча девятьсот двадцатого года, когда они впервые встретились. Это было давно, словно целая вечность прошла, а Анна Ильинична запомнила то октябрьское воскресенье, как если бы это было лишь вчера.

В тот день, столь много изменивший в ее жизни, она и ее друг Арон Вульфович условились перебраться на правый берег Волги, на лодке доплыть до одного из островков и провести там весь день.

С утра было тепло, даже жарко. Белый песчаный берег, еще более чистый и ослепительный под яркими лучами солнца, искрящаяся река и синий безоблачный небосвод сулили добрую погоду, а верх взял недобрый октябрь. Неожиданно повеяло прохладой, ветер принес сизо-бурые тучи, и начал накрапывать дождь.

Непогода застала друзей в нескольких километрах от города. Они шли вдоль берега и, занятые разговором, не сразу заметили на одном из песчаных холмов нетвердо шагающего человека. Он не то хромал, не то плохо держался на ногах, время от времени останавливался и жестами как бы просил его подождать.

Прошло немного времени, и к ним приблизился молодой человек лет двадцати двух, в изношенных до дыр, покрытых грязью сапогах и в смятых, испачканных брюках галифе неопределенного цвета. На истертом френче офицерского покроя свисали порванные карманы. Только фуражка со студенческим околышем, ловко надетая набекрень, выглядела чистенькой. Он был невысокого роста, слабого сложения, и темный вихор, задорно выбивавшийся из-под фуражки, невольно вызывал улыбку.

— Не скажете ли вы мне, где тут поблизости амбулатория? — прикрывая рукой оборванный карман, спросил он. — Я натер себе ногу…

У него был измученный вид, давно небритое лицо выражало усталость и страдание. Трудно было поверить, что натертая нога, а не что-нибудь другое, более серьезное, беспокоит его, и девушка не удержалась, спросила:

— Только ногу натерли? — Она с любопытством оглядела молодого человека и добавила: — Говорите прямо, не стесняйтесь.

Он почему-то сильно смутился, подозрительно оглядел девушку и спутника и промолчал.

— Не сердитесь, — попросила она его, — это я так… Не подумав, сказала.

Она повела его в свой дом, перевязала рану на ноге и из этого дома вскоре ушла с ним, чтобы всю жизнь сдерживать его горячее сердце, восхищаться этим сердцем и унимать его.

Свиридов рассказал ей, что в боях на Украине его красноармейская часть была разбита и он попал в окружение белых. Десять дней и ночей скитался по селам и на какой-то станции вскочил в проходящий товарный состав, который довез его до Волги. Нелегко было пробираться через фронт, за ним дважды гнались и вот он наконец здесь.

Молодой человек был скуп на слова и сдержан. О себе говорил мало: всякое случалось, приходилось бывать в трудных боях, попадать во всевозможные переделки — не без этого, революцию иначе не сделаешь…

Девушке понравилась скромность и растрогала беспомощность молодого человека. В ней пробудилось сочувствие к нему и любопытство, которое вскоре переросло в уверенность, что без ее поддержки он погибнет. В этом странном решении были свои основания. В течение своей жизни девушка слишком часто служила опорой для окружающих — для больного отца, который умер у нее на руках, для парализованной матери, вот уже несколько лет прикованной к постели, для младших братьев и сестер и даже для соседей. Она привыкла жить мыслями о других, поступаться собственными Удобствами и радостями, всем, чем так легко жертвует мать. Знакомые ласково называли ее наседкой, друзья — милосердной сестрой, она сжилась с готовностью быть «наседкой» и «сестрой», как свыкается солдат с долгом выручать из беды собрата но оружию.

Назад Дальше