Тут она услышала, как он запер дверь.
Франсес, как всегда, увидела два облика, причем в одно мгновение – как только Тед появился на пороге лаборантской и тут же притворил дверь, почти перекрыв доступ свету. Прежде всего она увидела его таким, как год назад, когда они еще были совсем чужими. Тед Маккавала, учитель естествознания, освобожденный от военного призыва, хоть и моложе сорока; женат, трое детей; наверное, шумы в сердце или что-то в этом роде; вид усталый. Высокий смуглый брюнет, чуть сутулый, на лице вечная насмешка, в глазах одновременно изможденность и огонек. А Тед, возможно, так же оценивающе смотрел на нее: стоит нерешительная, настороженная, в руках пальто и сапожки, которые она не решилась оставить в учительском гардеробе. Существовала ничтожная вероятность, что они оба не смогут перестроиться, посмотреть друг на друга иначе; что внутри не щелкнет какой-то переключатель, что им не выпадет этот дар; но в таком случае, что их сюда привело?
Когда он притворял дверь, она увидела и другой облик: щеки, очертания скул, великолепный, изящный, чуть азиатский разрез глаз; в ее представлении, дверь закрылась исподтишка, беспощадно, и Франсес поняла, что переключатель не мог не щелкнуть – он уже щелкнул.
Потом – как обычно. Лизнуть, стиснуть; два языка, два тела; раздразнить, сделать больно, утешить. Побудить, прислушаться. Раньше, когда она еще была с Полом, ее не покидали сомнения: а вдруг это все обман, как новый наряд короля, вдруг это притворство – они-то с Полом точно притворялись. У них все получалось донельзя виновато, смущенно, неловко; а хуже всего были натужные стоны, нежности и заверения. Но нет, теперь это не обман, это взаправду, это выше всего остального, и признаки того, что это случится, – глаза в глаза, мурашки по спине, всякие первобытные глупости – тоже взаправду.
– Многие про такое знают? – спросила она у Теда.
– Да нет, человек, наверное, десять.
– Думаю, это не привьется.
– Пожалуй. В массы не пойдет.
Между стеллажами было не повернуться. Того и гляди смахнешь что-нибудь бьющееся. Почему она не догадалась хотя бы положить сапожки и пальто? Если честно – потому, что не ожидала таких страстных, таких целенаправленных объятий. Она думала, он хочет ей что-то сказать.
Тед немного приоткрыл дверь, чтобы впустить в каморку свет. Принял у нее сапожки и выставил за порог. Потом взял ее пальто. Но не стал вешать снаружи, а расстелил на голых половицах. Прошлой весной он впервые у нее на глазах сделал нечто подобное. В стылом, еще не зазеленевшем лесу он снял флисовую куртку и неловко разложил ее на земле. Франсес тронула эта простая забота: то, как он расправил и примял куртку, безо всяких вопросов, сомнений и суеты. До того момента Франсес не могла с уверенностью сказать, что будет дальше. Уж очень у него был нежный, стойкий и обреченный вид. На нее нахлынули эти воспоминания, когда он, стоя на коленях в этой тесноте, расстилал пальто. Но в то же время ей подумалось: если он хочет заняться этим сейчас, значит не сможет прийти в среду? В среду вечером они регулярно встречались в церкви, когда Франсес заканчивала репетиции с хором. Она продолжала упражняться на органе, дожидаясь, когда все разойдутся. А около одиннадцати спускалась по лестнице, выключала свет и поджидала его у черного хода, откуда можно было попасть в воскресную школу. Они придумали такую схему, когда стало холодать. Что он говорил жене, она не имела представления.
– Снимай все.
– Тут нельзя, – сказала Франсес, хотя уже знала, что этого не миновать. Они всегда раздевались полностью, даже в тот первый раз в лесу; могла ли она подумать, что окажется столь нечувствительной к холоду?
Здесь, в школе, это было у них только один раз – в этой же комнатушке, во время летних каникул, когда стемнело. Тогда все деревянные поверхности в кабинете естествознания оказались свежевыкрашенными, но повесить предупредительные надписи никто не подумал – да и зачем, никаких заходов туда не планировалось. Запах шибал в нос, но они учуяли его не сразу. Им удалось кое-как примоститься в лаборантской, высунув ноги за порог; оба они перепачкались о дверной косяк. К счастью, в тот вечер Тед надел шорты (редкое по тем временам зрелище у них в городке) и дома сказал Грете правду: что запачкался, когда по делам зашел в кабинет; по крайней мере, ему не пришлось объяснять, почему он оказался там с голыми ногами. Франсес не пришлось объяснять вообще ничего, потому что ее мать уже мало что замечала. Не смывая пятно в форме полумесяца (которое было чуть выше лодыжки), Франсес дала ему потускнеть и в конце концов исчезнуть, но до той поры ей нравилось его разглядывать и знать, что оно там есть, – точно так же, как ей нравились темные гематомы и засосы на предплечьях и плечах, которые она могла прикрыть рукавами, но не всегда это делала. И когда ее спрашивали: «Откуда такой ужасный синяк?» – она отвечала: «Ой, даже не знаю! У меня они постоянно. Как на себя ни посмотрю, вечно синяк найду!»
Невестка Франсес, Аделаида, жена брата, единственная понимала, что это за синяки, и не упускала возможности ее поддеть.
– Ого, опять гуляла со своим котом. Гуляла, да? Гуляла, скажи? – смеялась она и порой дотрагивалась до следа пальцем.
Франсес поделилась только с Аделаидой. Тед клялся, что держит язык за зубами, и она ему верила. О том, что она открылась Аделаиде, он не знал. Франсес и сама пожалела. Не так уж она была близка с Аделаидой, чтобы доверять ей свои тайны. Причины были низменными, постыдными; ей просто хотелось перед кем-нибудь похвалиться. Когда Аделаида резко, ядовито, возбужденно и с неосознанной завистью произносила «кот», Франсес испытывала удовлетворение, радость, но, конечно, и стыд. Узнай она, что Тед точно так же поделился с кем-то из своих, ее злости не было бы границ.
В тот вечер, когда они перепачкались краской, стояла такая жара, что весь город захандрил и поник в ожидании дождя, который пришел за полночь, с грозой. Вспоминая ту встречу, Франсес всегда представляла себе молнию – безумную, сокрушительную, мучительную похоть. Каждое их свидание она вспоминала по отдельности, мысленно переживая заново все подробности. С каждым был связан отдельный код, особый настрой. Знаками первого свидания в лаборантской стали молния и невысохшая краска. Свидание в машине под дневным дождем было томным, размеренным, да и сами они погрузились в такую блаженную истому, что, казалось, даже не найдут в себе сил продолжать. С тем свиданием связано ощущение мягких изгибов; его навеяли потоки дождевой воды, струившиеся по лобовому стеклу, как волнистые занавески.
Когда они начали постоянно встречаться в церкви, схема особо не менялась – каждый раз все совершалось примерно одинаково.
– Все, – уверенно повторил Тед. – Давай.
– А уборщик?
– Не волнуйся. Он больше не появится.
– Откуда ты знаешь?
– Я попросил его закончить пораньше, чтобы я мог поработать.
– Поработать, – хихикнула она, сражаясь в этой тесноте с блузкой и бюстгальтером: Тед расстегнул пуговицы у нее на груди, но оставалось еще по шесть на манжетах.
Ей приятно было думать, что он все спланировал заранее, нравилось представлять, как нарастало в нем это неукротимое желание, пока он вел уроки. А с другой стороны, все это ей совсем не нравилось; и хихикала она лишь для того, чтобы заглушить смятение или расстройство, которое не хотела слышать. Она целовала прямую линию волос, которая, как стебель, поднималась у него по животу, от грядки лобка до пышных, симметричных зарослей на груди. С его телом, несмотря ни на что, Франсес крепко сдружилась. Полюбила темную плоскую родинку в форме слезы, наверное лучше знакомую ей (и Грете?), чем ему самому. Аккуратный пупок, длинный шрам после язвы желудка, шрам после аппендицита. Жесткие лобковые завитки и бодрый, румяный пенис, прямостоячий, неутомимый трудяга. Короткие упрямые волоски у нее во рту.
И тут раздался стук в дверь.
– Тс-с-с. Все нормально. Сейчас уйдут.
– Мистер Маккавала!
Секретарша.
– Тс-с-с. Она уйдет.
Женщина топталась в коридоре, не понимая, как быть. Она не сомневалась, что Тед у себя в кабинете и Франсес с ним. Как и почти весь городок, она знала о них не первый день. (Среди тех немногих, кто, похоже, оставался в неведении, были жена Теда и мать Франсес. Грета вела себя настолько нелюдимо, что ей так никто и не насплетничал. Многие разными способами пытались просветить старую миссис Райт, но та не реагировала.)
– Мистер Маккавала!
На глазах у Франсес неутомимый трудяга побледнел, обмяк и приобрел совсем жалкий одинокий вид.
– Мистер Маккавала! Беда! Ваш сын погиб!
Бобби, двенадцатилетний сын Теда, не погиб, но секретарша этого не знала. Ей сообщили, что у почты произошла авария, жуткая катастрофа, в которой погибли двое мальчиков: О’Хэйр и Маккавала.
В действительности Бобби получил серьезные травмы, и его тотчас же отправили в Лондон[19] на машине «скорой помощи». Из-за снежных заносов транспортировка заняла почти четыре часа. Тед и Грета следовали за «скорой» на своем автомобиле.
Бобби, двенадцатилетний сын Теда, не погиб, но секретарша этого не знала. Ей сообщили, что у почты произошла авария, жуткая катастрофа, в которой погибли двое мальчиков: О’Хэйр и Маккавала.
В действительности Бобби получил серьезные травмы, и его тотчас же отправили в Лондон[19] на машине «скорой помощи». Из-за снежных заносов транспортировка заняла почти четыре часа. Тед и Грета следовали за «скорой» на своем автомобиле.
Они сидели в приемной больницы Королевы Виктории. Старую королеву, ворчливую вдову, Тед узнал в мозаичном витраже. Как святая – но весьма сомнительная. Может составить конкуренцию, подумал он, гипсовому Иосифу, который стоял, раскинув руки, в другой больнице и разве что на тебя не падал. Оба хороши. Тед решил непременно поделиться этими наблюдениями с Франсес. Когда его что-то веселило или злило – зачастую одновременно, – он думал, что надо рассказать Франсес. Наверное, ему требовалось излить душу, как другие изливают душу, строча письма в редакцию.
Он подумывал ей позвонить – не сейчас и не для того, чтобы обсудить королеву Викторию, а чтобы рассказать о катастрофе и сообщить, что он в Лондоне. Кстати, он ее не предупредил, что не сможет прийти в среду. Отложил на потом. На потом. Сейчас это потеряло смысл. Все изменилось. Да и позвонить отсюда он не мог: телефоны стояли у всех на виду.
Грета сказала, что видела кафетерий, точнее, указатель. Шел десятый час, а они еще не ужинали.
– Нужно есть, – сказала Грета, но не обращаясь к Теду, а просто извлекая на свет один из своих жизненных принципов.
Наверное, в этот миг ей было бы легче перейти на финский. Но с Тедом она по-фински не разговаривала. Он знал всего лишь несколько слов, потому что его родители настаивали на английском. А родители Греты – наоборот. В Ханратти ей не с кем было говорить по-фински; для нее это стало серьезной преградой. Их счета за телефон переходили границы разумного, но Тед, по собственному убеждению, не мог запрещать жене долгие, унылые, но вроде бы ободряющие ее разговоры с матерью и сестрами.
Они взяли кофе и сэндвичи с ветчиной и сыром. Грета захотела еще кусок пирога с изюмом. Рука ее зависла над подносом: видимо, Грета не могла выбрать, с какой начинкой. А может, просто стеснялась есть пирог в такой момент, да еще и на глазах у мужа. Когда они садились за столик, Тед подумал, что сейчас самое время извиниться, дойти до телефона, позвонить Франсес.
Грета ела истово и, вероятно, с надеждой, а он смотрел на ее тяжеловесное белое лицо с блеклыми глазами. Она ела, чтобы унять панику; Тед с этой же целью размышлял о святом Иосифе и королеве Виктории. Он совсем уже было собрался извиниться и встать, но тут из ниоткуда возникла мысль, что в его отсутствие их сын умрет. А если не звонить Франсес и даже не думать о ней, если вычеркнуть ее из своей жизни, то можно повысить шансы Бобби, отогнать от него смерть. Какие потоки бредовых фантазий, какие предрассудки обрушились на него, когда он меньше всего этого ожидал. Но прекратить их, выбросить из головы не было никакой возможности. Что еще его осенит – какой-нибудь бессмысленный торг? Уверуй в Бога, в лютеранского Бога, поклянись вернуться в лоно церкви, прямо сейчас, немедленно, – и Бобби не умрет. Откажись от Франсес, откажись навсегда – и Бобби не умрет.
Откажись от Франсес.
До чего же это было глупо и несправедливо, но зато как просто: на одной чаше весов – развратная Франсес, на другой – его страдающий сын, бедный, израненный ребенок, чьи глаза, открывшиеся только единожды, выражали его замутненный вопрос, его желание продолжить свою двенадцатилетнюю жизнь. Невинность и порок; Бобби; Франсес; какое упрощение; какой бред. Какой чудовищный бред.
Бобби умер. Сломанные ребра проткнули ему легкое. Для врачей самой большой загадкой было, почему он не умер раньше. Но еще до полуночи его не стало.
Намного позже Тед рассказал Франсес не только об идиотской королеве, но и об ужине в кафетерии, о том, как он порывался сбегать к телефону и почему этого не сделал; поделился своими мыслями о торге; обо всем. Это была не исповедь, а, скорее, серия интересных наблюдений, иллюстрация того, как даже самый рациональный ум может дать сбой и начать пресмыкаться. Ему и в голову не пришло, что рассказ этот может стать для нее потрясением, – ведь в конечном итоге он же выбрал ее.
Франсес постояла несколько секунд одна, одетая, застегнутая, в пальто и сапожках. Она ни о чем не думала. Просто смотрела на скелеты. Человеческий выглядел меньше человека, а кошачий – больше, длиннее, чем кошка.
Из школы она вышла, никого не встретив. Села в машину. Зачем она забрала из гардероба пальто и сапожки, якобы ушла домой, если все видели, что ее машина стоит, где всегда?
Машина у Франсес была старенькая – «плимут» 1936 года. После того как она уехала, у многих в голове остался образ того, как она сидит за рулем замерзшей машины, дергает разные ручки (она уже куда-то опаздывала), а машина кашляет, дребезжит и отказывается работать. Или же – более свежая картинка – как «плимут» пробуксовывает в сугробе, а Франсес из окна высунула под падающий снег непокрытую голову, словно давая понять, что не ожидала от автомобиля ничего другого, кроме разочарований и расстройства, но все равно будет бороться с ним до последнего вздоха.
В итоге она все же выбралась и поехала вниз по склону в сторону главной улицы. Она не знала, что случилось с Бобби, что это была за авария. Не слышала, о чем все говорили после того, как Тед ее оставил. На главной улице все магазины светились теплыми огнями. Можно было увидеть не только машины, но и лошадей (в то время дороги еще не расчищались); они выдыхали облачка пара, и это успокаивало. Франсес показалось, что больше, чем обычно, людей стоят и разговаривают – ну или не разговаривают, а просто не хотят расставаться. Некоторые владельцы магазинов вышли на улицу и стояли под снегом без пиджаков. Перекресток у почты, кажется, заблокировали, но все смотрели именно туда.
Она припарковалась у хозяйственного магазина, пробежала по длинному крыльцу, которое утром сама очистила от снега и льда и которое придется чистить снова. Ей казалось, что она бежит в укрытие. Но это было не так; там ее ждала Аделаида.
– Франсес, это ты?
В коридоре Франсес сняла пальто, проверила пуговицы блузки. Поставила сапожки на резиновый коврик.
– А я как раз говорила бабушке. Она ничего и не знала. Даже не слышала, как «скорая» примчалась.
На кухонном столе стояла корзина с выстиранным бельем, накрытая от снега наволочкой. Франсес вошла на кухню, готовая оборвать Аделаиду, но, как только увидела белье, поняла, что не сможет. В те моменты, когда у Франсес было больше всего дел, в рождественские недели или весной, Аделаида приходила к ним, забирала грязные вещи и возвращалась с корзиной поглаженного, белоснежного и накрахмаленного белья. У нее было четверо детей, но она всегда помогала другим – пекла, ходила по магазинам, приглядывала за чужими детьми, бегала туда-сюда, когда у кого-то возникали проблемы. Чистая щедрость. Чистый шантаж.
– Машина Фреда Бичера вся в крови, – сказала Аделаида, поворачиваясь к Франсес. – Багажник был открыт, в нем стояла коляска, которую он вез невестке, – и весь кузов в крови. Весь в крови.
– Это Фред Бичер сделал? – спросила Франсес, потому что теперь это было неизбежно, ей обязательно нужно знать. – Фред Бичер сбил… сына Маккавалы?
Она, конечно, знала, как зовут Бобби, – она знала всех детей Теда по именам и в лицо, но научилась говорить о них – как и о Теде – с напускной неопределенностью; поэтому даже сейчас ей пришлось сказать «сына Маккавалы».
– Ты тоже ничего не знаешь? – сказала Аделаида. – Где ты была? В школе, где же еще? Туда ведь, наверное, за ним и пришли?
– Я слышала, что пришли, – ответила Франсес. Она увидела, что Аделаида заварила чай. Ей очень хотелось чашечку, но у нее так тряслись руки, что она побоялась прикасаться к посуде. – Я слышала, что его сын умер.
– Умер не он, а другой мальчик. О’Хэйр. Их было двое. О’Хэйр погиб на месте. Это было ужасно. Маккавала тоже не жилец. Его на «скорой» увезли в Лондон. Он не выживет.
– Ох, ох, – запричитала мама Франсес, сидевшая за столом с открытой книгой. – Ох, ох. Подумайте об их бедной матери. – У нее в голове все смешалось.
– Но Фред Бичер их не сбил, вовсе нет, – сказала или даже провозгласила Аделаида. – Мальчики привязали к заднему бамперу санки. Фред и не заметил. Наверное, они прицепились, когда он остановился у школы, а потом на склоне ехавшая сзади машина не успела затормозить и врезалась в их санки. В итоге они улетели прямо под машину Фреда.
Старая миссис Райт понимающе застонала.
– Их наверняка предупреждали. Детей предупреждали, а им хоть бы что – когда-то это должно было произойти. Ужас, – сказала Аделаида, всматриваясь в лицо Франсес и будто пытаясь выжать из нее какой-нибудь более активный отклик. – Очевидцы говорят, что никогда этого не забудут. Фреда Бичера стошнило в снег. Прямо перед почтой. Ох, а крови-то, крови…