Луны Юпитера (сборник) - Элис Манро 8 стр.


Проведя в Торонто всего один день, Лидия попыталась вернуть себе Дункана по телефону, но, как оказалось, тот не терял времени даром. Он поменял и засекретил свой номер. И написал ей письмо на адрес издательства, сообщив, что упакует и перешлет все ее вещи.

Лидия завтракала с мистером Стэнли. Рабочие поели и еще до рассвета ушли на объект.

Она спросила у мистера Стэнли, как прошла встреча с женщиной, знавшей Уиллу Кэсер.

– Э, – начал мистер Стэнли, прожевав яйцо пашот, и вытер уголок рта. – У нее раньше был ресторанчик на пристани. По ее словам, она отменно готовила. Не сомневаюсь, что это правда, поскольку Уилла и Эдит заказывали ей ужины. А ее брат доставлял заказы на своей машине. Но иногда Уилла высказывала недовольство – когда она получала не совсем то, что хотела, или когда еда оказывалась приготовлена не на самом высоком уровне – и отсылала ужин обратно. В таких случаях она требовала замены всех блюд. – Он улыбнулся и продолжил заговорщическим тоном: – Уилла проявляла деспотизм. Да еще какой. Характер ее был далек от идеала. Люди незаурядных способностей зачастую бывают нетерпимы в бытовых вопросах.

«Глупости, – хотела сказать Лидия, – просто она, судя по всему, была порядочной стервой».

Иногда пробуждение оказывалось сносным, а иногда – невыносимым. Этим утром она проснулась с ледяной уверенностью, что совершила ошибку, причем глупую и непоправимую.

– А иной раз они с Эдит сами приходили в этот ресторанчик, – продолжал мистер Стэнли. – Если им хотелось побыть на людях, они ужинали прямо там. В один из таких вечеров Уилла и познакомилась с моей вчерашней собеседницей. Их разговор длился более часа. Та женщина подумывала о замужестве. Ей требовалось обмозговать возможность брака по расчету, своего рода деловое предложение, как она дала мне понять. Сугубо практические отношения. Ни о какой романтике речи не было – и она, и ее избранник уже миновали пору молодости и глупости. Уилла беседовала с нею больше часа. Конечно, никаких прямых указаний поступить так, а не иначе она не давала, но рассуждала общими категориями, очень разумно и по-доброму. Эта женщина до сих пор живо вспоминает тот случай. Меня это порадовало, но не удивило.

– Да что Уилла могла в этом понимать? – вырвалось у Лидии.

Оторвав взгляд от тарелки, мистер Стэнли посмотрел на нее со скорбным изумлением.

– Уилла Кэсер сама жила с женщиной, – объяснила Лидия.

Ответ мистера Стэнли прозвучал взволнованно и с некоторым укором.

– Их преданность друг другу была безраздельной, – произнес он.

– И тем не менее: она никогда не жила с мужчиной.

– Она знала жизнь, как знает ее художник. Не обязательно по собственному опыту.

– А вдруг не знала? – упорствовала Лидия. – Что, если не знала?

Мистер Стэнли вновь занялся яйцом пашот, будто ничего не слышал. В конце концов он сказал:

– Моя собеседница посчитала, что разговор с Уиллой оказался для нее чрезвычайно полезным.

Лидия фыркнула, выражая согласие, не лишенное сомнения. Она знала, что повела себя невежливо, а то и жестоко. Знала, что за такое положено извиняться. Подойдя к серванту, она налила себе еще кофе.

Из кухни появилась хозяйка:

– Не остыл? Я тоже, пожалуй, чашечку выпью. Неужели вам сегодня уезжать? Я тоже иногда подумываю: вот сяду на паром да уплыву. Здесь у нас хорошо, мне нравится, но сами знаете, как это бывает.

Они пили кофе, стоя у серванта. Лидии не хотелось возвращаться за стол, но она понимала, что этого не избежать. Мистер Стэнли, узкоплечий, с аккуратной лысой головой, выглядел уязвимым и одиноким; коричневый клетчатый пиджак спортивного покроя был ему великоват. Этот старичок потрудился выйти на люди чистым и опрятным, и это, по-видимому, в самом деле стоило ему немалых трудов – при таком слабом зрении. Он ничем не заслужил хамского отношения.

– Ой, чуть не забыла, – спохватилась хозяйка.

Она сходила на кухню и принесла большой бумажный пакет.

– Винсент просил передать. Сказал, что вам понравилось. Неужели правда?

Лидия заглянула в пакет и увидела длинные, темные, рваные полоски водорослей дульсе с маслянистым блеском даже в сухом виде.

– Так-так, – сказала она.

Хозяйка рассмеялась:

– Понимаю. Нужно родиться в здешних местах, чтоб оценить этот вкус.

– Нет, мне в самом деле понравилось, – запротестовала Лидия. – Я почти пристрастилась.

– Чем-то вы его зацепили.

Вернувшись к столу, Лидия продемонстрировала содержимое пакета мистеру Стэнли и сказала примирительно-шутливым тоном:

– Интересно, Уилла Кэсер пробовала дульсе?

– Дульсе, – задумчиво повторил мистер Стэнли. Он пошарил в пакете, достал несколько водорослей и стал изучать. Лидия знала: он смотрит на них глазами Уиллы Кэсер. – Она, безусловно, знала об этом растении. Знала.

Но знала ли она, что такое везенье, было ли ей хорошо с той женщиной? Как вообще она жила? Эти вопросы вертелись у Лидии на языке. Мог ли понять их мистер Стэнли? Спроси она, как жила Уилла Кэсер, он бы, вероятно, ответил, что ей, в отличие от других, не приходилось задумываться о хлебе насущном – не зря же она была Уиллой Кэсер.

Что за чудесный, прочный панцирь создал он для себя. Ходи в нем повсюду – и никто тебя не тронет. Быть может, настанет день, когда и Лидия сочтет для себя удачей создать нечто подобное. А пока будет жить ни шатко ни валко. «Ни шатко ни валко» – так отвечали в дни ее детства на вопрос о здоровье неизлечимо больного. «Эх. Ни шатко ни валко».

Но надо же, как этот подарок согрел ей душу, исподволь, с расстояния.

Сезон индейки

В четырнадцать лет я устроилась на небольшую птицефабрику «Индюшкин двор», чтобы подработать к Рождеству. Ни продавщицей, ни официанткой меня не брали по малолетству; к тому я же была слишком дерганой.

Поставили меня потрошить индейку. Потрошением занимались также Лили, Марджори и Глэдис; на ощипе работали Айрин и Генри; бригадир Герб Эббот держал под контролем весь процесс и в случае необходимости мог подменить любого. Владельцем и полновластным хозяином птицефабрики был Морган Эллиотт. Они с сыном по имени Морджи взяли на себя убой птицы.

Мы с Морджи учились в одной школе. В моих глазах он был мерзким, тупым мальчишкой, и поначалу я испытывала неловкость, видя его в новой и, можно сказать, заоблачной роли хозяйского сына. Но отец гонял его хуже, чем последнего работягу: орал, по-всякому обзывался. К слову сказать, Глэдис тоже состояла в родстве с хозяином – приходилась ему сестрой. Если кто и был на особом положении, так это она. Работала спустя рукава, могла, сказавшись больной, в любое время уйти, не церемонилась с Лили и Марджори, притом что меня еще как-то терпела. Жила она в семье Моргана: поселилась у него в доме, вернувшись из Торонто, где несколько лет служила в каком-то банке. Нынешняя работа ей претила. За ее спиной Лили и Марджори поговаривали, будто у нее случился нервный срыв. А на птицефабрику якобы ее привел Морган, чтобы отрабатывала свой хлеб. Болтали они (ничуть не смущаясь очевидным противоречием) еще и про то, что на эту работу привело ее желание оказаться поближе к одному мужчине, а именно к Гербу Эбботу.

В первые дни, ложась спать, я видела только тушки индеек – подвешенные за ноги, окоченелые, бледные и холодные, с болтающимися шеями и головами, с темными сгустками крови в глазах и ноздрях. Ждущие ощипа перья, тоже темные, окровавленные, топорщились наподобие короны. Это зрелище не вызывало у меня отвращения; оно лишь напоминало о работе, которой не видно конца и края.

Герб Эббот учил меня потрошить птицу. Кладешь индейку на рабочий стол, отсекаешь голову мясницким ножом. Потом берешься за дряблую кожу вокруг шеи, оттягиваешь вниз и обнажаешь зоб, который крепится в разветвлении между пищеводом и трахеей.

– Пощупай камешки, – советовал мне Герб.

Он заставил меня сомкнуть пальцы вокруг зоба. А потом объяснил, как тремя пальцами скользнуть позади зоба вниз, чтобы прежде удалить сам зоб, а потом также пищевод и трахею. Шейные позвонки Герб отсек большими ножницами.

– Хрусть-хрусть, – весело приговаривал он. – Запускай пятерню.

Я подчинилась. В темном индюшачьем чреве был смертельный холод.

– Не напорись на осколки костей.

С осторожностью шуруя внутри, я должна была отделить соединительные ткани.

– Опля! – Герб перевернул птицу и согнул индюшачьи ножки. – Выше коленки, пляши, мама Браун[11]. – Взяв тяжелый тесак, он примерился к коленным суставам и отрубил ножки с лапами и когтями.

– Гляди, червяки.

Перламутрово-белые жгуты, вытянутые из голяшки, извивались сами по себе.

– Это просто сухожилия сокращаются. А теперь самое интересное!

Он сделал треугольный надрез вокруг клоаки, выпуская наружу зловонные газы.

– Ты у нас образованная?

Я растерялась.

Он сделал треугольный надрез вокруг клоаки, выпуская наружу зловонные газы.

– Ты у нас образованная?

Я растерялась.

– Угадай: чем пахнет?

– Сернистым водородом.

– Образованная, – вздохнул Герб. – Ладно, захватывай кишки. Аккуратно, аккуратно. Пальцы не растопыривай. Ладонями внутрь. Тыльной стороной руки веди по ребрам. Кишечник сам в ладошку ляжет. Нащупала? Тяни к себе. Рви жилы – сколько получится. Давай дальше. Чувствуешь твердый ком? Это второй желудок. Чувствуешь мягкий ком? Это сердце. Нашла? Нашла. Пальцами обхватываешь желудок. Аккуратно. Начинай тянуть вот в таком направлении. Молодец. Молодец. Выдирай.

Работа требовала большой сноровки. У меня даже не было уверенности, что я захватила именно желудок, второй или еще какой. В руке оказалось холодное месиво.

– Тяни, – скомандовал он, и я вытащила поблескивающую, ливероподобную массу.

– Ну вот. Это потроха. Разбираешься? Легкие. А вот сердце. Вот пупок. Вот желчный пузырь. Смотри не повреди желчный пузырь, пока не вытащила, а то всю тушку на выброс. – Герб ненавязчиво извлек то, с чем я не справилась, – в частности, семенники, похожие на пару виноградин.

– Для милого дружка – и сережку из ушка, – сказал он.

Герб Эббот был рослым и плотным. Редкие темные волосы он зачесывал от мыска назад, отчего глаза становились немного раскосыми, так что смахивал он на белокожего китайца, а то и на дьявола, каким его изображают на картинках, только гладкого и добродушного. На фабрике он мог взяться за любую работу – хоть потрошение, вот как сейчас, хоть отгрузку продукции, хоть подвешивание тушек, – и все у него выходило споро, но без суеты, ловко и весело. «Обрати внимание, – говорила Марджори, – Герб двигается так, будто под ним лодка на плаву». Она смотрела в корень: летом Герб служил коком на озерных пароходах. К Моргану он нанимался только под Рождество. А в другое время был на подхвате в бильярдной: делал гамбургеры, подметал полы, разводил в разные стороны задиристых выпивох, чтобы не допустить мордобоя. Кстати, там он и жил – в каморке над бильярдной, на главной улице.

Казалось, не кто иной, как Герб, неусыпно следил за тем, чтобы в «Индюшкином дворе» все рабочие операции выполнялись с умом и на совесть. Завидишь его во дворе рядом с Морганом, краснолицым, крутого нрава коротышкой, – и непременно подумаешь, что хозяин тут Герб, а Морган у него наемный работник. Но нет.

Если бы не уроки Герба, я бы нипочем не научилась потрошению индейки. У меня были руки-крюки, я так часто получала выволочки за свою неуклюжесть, что малейшее раздражение со стороны любого наставника повергало меня в ступор. Я не выносила, когда за моей работой наблюдали посторонние, но Герб оказался исключением. А самыми зловредными показали себя Лили и Марджори, немолодые сестры, которые потрошили птицу ловко и тщательно, да притом наперегонки. За работой они пели и частенько разговаривали с индюшачьими тушками, не стесняясь в выражениях:

– Ишь, сучка драная, упирается!

– Ах ты, засранка!

Никогда мне не доводилось слышать такого от женщин.

Глэдис работала не быстро, но, по-видимому, добросовестно, иначе Герб не стал бы молчать. Она не пела и уж тем более не выражалась. Я считала ее очень пожилой – ну, не такой, конечно, как Лили и Марджори; ей, вероятно, было слегка за тридцать. Выглядела Глэдис так, словно обижена на весь белый свет, но делиться своими горькими раздумьями ни с кем не намерена. У меня и в мыслях не было с ней заговаривать, но как-то раз Глэдис сама обратилась ко мне в холодной, тесной помывочной возле нашего цеха. Она накладывала на лицо косметическую маску. Цвет маски настолько отличался от цвета лица Глэдис, что создавалось впечатление, словно бугристую побелку заляпали суриком.

Глэдис поинтересовалась, вьются ли у меня волосы от природы.

Я сказала, что да.

– И перманент не делаешь?

– Нет.

– Везет же некоторым. Я свои каждый вечер на бигуди накручиваю. У меня такой обмен веществ, что химия мне противопоказана.

Женщины по-разному говорят об уходе за своей внешностью. Одни намекают, что следят за собой ради успеха у мужчин, то есть ради секса. Другие, вроде Глэдис, создают впечатление, что занимаются своей внешностью, как домашним хозяйством: работа тяжелая, но результат того стоит. Глэдис была аристократкой. Мне не составляло труда представить, как она приходит на службу в банк, одетая в темно-синее форменное платье с белым пристежным воротничком, который положено ежедневно стирать и гладить. С клиентами, наверное, общалась поджав губки, но предупредительно.

В другой раз Глэдис заговорила со мной о своих месячных, обильных и болезненных. Она поинтересовалась, как это проходит у меня. На ее чопорном лице отразилось напряженное волнение. Мне на помощь пришла Айрин, которая откликнулась из туалетной кабинки: «Бери пример с меня – все проблемы как рукой снимет, хотя бы на девять месяцев». Считай, моя ровесница, на пару лет старше, Айрин недавно (с большим запозданием) вышла замуж и была уже на сносях.

Пропустив ее совет мимо ушей, Глэдис подставила руки под холодную струю. У всех у нас руки от работы стали красными и воспаленными.

– Даже не могу руки с мылом вымыть: от этого мыла у меня раздражение начинается, – посетовала Глэдис. – И свое принести не могу, потому как другие начнут пользоваться, а оно дорогое – я себе особое покупаю, антиаллергенное.

Если Марджори и Лили распускали слухи, что Глэдис имеет виды на Герба Эллиота, то, по-моему, делали это из убеждения, что одиночек нужно при каждом удобном случае подкалывать и вгонять в краску; кроме того, они сами заглядывались на Герба, а потому считали, что и другие должны иметь на него виды. Он не давал им покоя. Сестры недоумевали: как это у мужчины могут быть настолько скромные потребности? Ни жены, ни родных, ни дома. Их любопытство вызывали подробности его быта, мелкие пристрастия. Где он вырос? (Везде помаленьку.) До какого класса доучился в школе? (Ну, до какого-то.) Где его подруга? (Не скажу.) Что он больше любит: чай или кофе? (Кофе.)

Заговаривая с ним о Глэдис, они, вероятно, хотели прощупать вопрос о сексе: что ему нравится и что перепадает. Их просто снедало любопытство – и меня тоже. Он вызывал к себе интерес тем, что всегда изъяснялся уклончиво и, в отличие от других мужчин, не позволял себе скабрезных шуточек, но в то же время не строил из себя привередника или джентльмена. Некоторые парни, будь у них возможность продемонстрировать мне семенники индюка, вели бы себя так, будто само наличие семенников – уже непристойность, способная вогнать девчонку в краску. Другие могли бы сами испытать неловкость и сделать попытку защитить от неловкости меня. Мужчина, отличный от тех и других, был, наверное, в диковинку для женщин постарше, а уж для меня – определенно. Но то, что привлекало меня, могло насторожить Марджори и Лили. Им не терпелось его растормошить. Они даже согласились бы, чтобы его растормошила Глэдис, если у той хватит духу.

В конце сороковых такие городки, как Логан, что в провинции Онтарио, пребывали в убеждении, что гомосексуализм существует где-то далеко и обособленно. Женщины и вовсе считали это явление экзотикой, ограниченной известными пределами. Да, в Логане было несколько гомосексуалистов, причем всем известных: изящный, сладкоголосый, кудрявый обойщик, называвший себя дизайнером; раскормленный, избалованный сынок вдовы проповедника, не гнушавшийся даже участием в конкурсах пирогов и самолично связавший крючком скатерть; унылый церковный органист, он же учитель музыки, который держал в страхе учеников и хористов, закатывая визгливые истерики. Когда на такого мужчину был прочно навешен ярлык, все становились к нему весьма терпимы, а его способности к музыке, дизайну интерьеров, выпечке сдобы или вязанию крючком начинали цениться, особенно женщинами. «Бедняга, – говорили они. – Пусть себе, вреда от него нет». Они, похоже, искренне верили, что его ориентация определяется прежде всего интересом к выпечке или музыке, а не какими-то иными отклонениями, которые он проявляет или жаждет проявить. Желание пиликать на скрипке воспринималось как более серьезное отступление от мужественности, нежели отсутствие интереса к женщинам. Более того, в ту пору бытовало мнение, что мужественный мужчина и не должен выказывать интереса к женщинам, а если даст слабину, так его тут же захомутают, и на всю жизнь.

Не хочу мусолить вопрос, был ли Герб гомосексуалистом, – это определение для меня бессмысленно. Наверное, да, а может, и нет. (Даже в свете того, что случилось потом, я бы ответила точно так же.) Человек – не вопрос на смекалку, допускающий произвольный ответ.

Вместе с Айрин на ощипе трудился еще один работник, наш сосед Генри Стритс. Человек неприметный, он отличался лишь тем, что было ему восемьдесят шесть лет и, по его выражению, любая работа у него в руках горела. Он приносил на фабрику термос виски и прикладывался к нему не раз и не два на протяжении всей смены. Не кто иной, как Генри, сидя у нас на кухне, как-то сказал мне: «Приходи работать в „Индюшкин двор“. На потрошение как раз люди требуются». Тут вмешался мой отец: «Это не для нее, Генри. Она же у нас безрукая», а Генри воспринял это как высказанный в шутливой форме запрет: уж больно грязная работа. Но я сразу решила попытать счастья; мне не терпелось проявить себя хотя бы в таком деле. Я уже начала себя стыдиться, прямо как взрослый человек, не осиливший грамоту, – настолько остро я переживала свою неуклюжесть. Все, кого я знала, на работе применяли недоступные мне навыки; работа была также мерилом, показывающим, может ли человек собой гордиться и соперничать с другими. (Излишне говорить, что те занятия, в которых я преуспевала, например учеба, вызывали настороженность, а то и явное презрение.) Поэтому я радовалась и даже торжествовала, когда меня не выгнали и не отругали за медлительность в потрошении птицы. Производительность нашего цеха держалась на Гербе Эбботе, а он время от времени меня хвалил: «Вот умница» – или поглаживал по спине со словами: «Скоро лучшей работницей станешь… ты в этой жизни далеко пойдешь», а я, ощущая его прикосновение через толстый свитер и мокрую от пота рубашку, вспыхивала румянцем и готова была обернуться, чтобы прильнуть к его груди. Мне хотелось положить голову на его широкое, массивное плечо. Вечером, ложась спать, я терлась щекой о подушку и воображала, будто это плечо Герба.

Назад Дальше