— А что, Бульонский дома остался? — спросил Ваксино. Бульонский тут же вышел из пальмовой тени. Со свойственным ему тактом он никогда не подходил сам, не быв зван.
— Друг мой, Бульонский! — сказал ему Ваксино. Пес подошел и сел рядом. Протянул лапу человеку, о котором так часто говорили в семье и нередко в раздраженных тонах. Имя этого человека чем-то напоминает ежегодный укол в ляжку, однако это именно он прибежал спасать маму Бульонского. Он лег рядом с Ваксино. Собаки на самом деле помнят все до последних мелочей из окружающей жизни, не говоря уже о носках. Едва приблизившись, собака отмечает: этот человек был прошлый раз в других носках, но пятки пахнут тем же. Мореным дубом, ледис.
* * *В переполненном «Бельмонде» все-таки было одно помещение, где можно было уединиться. Стены его от пола до потолка были закрыты полками красного дерева, на которых корешком к корешку стояли дорогие книги оксфордского издания. К верхним полкам можно было добраться по передвижным лестницам, что катались вдоль закрепленного на потолке рельса. Добравшись, там можно было и усесться с раскрытым томом, ибо каждую лесенку венчало удобное сиденье с подлокотниками. Внизу глубокие кожаные кресла приглашали в них утонуть, чтобы подремать над каким-нибудь просветителем и пробудиться, чтобы переворошить гору периодических изданий со всего света.
Словом, это помещение напоминало Стасу Аполлинариевичу библиотеку лондонского клуба Atheneum, членом которого он состоял в восьмидесятые годы. Всякий раз, заходя сюда, он вспоминал, как его рекомендатель лорд Лоуренс однажды остановился на торжественной лестнице, ведущей в библиотеку.
«Вот именно на этой ступеньке, мой дорогой Ваксино, Чарльз Хаффэм Диккенс помирился с Уильямом Мэйкписом Теккереем. До этого они двадцать лет не разговаривали друг с другом. „Ну, Теккерей, перестаньте дуться!“ — сказал он ему и протянул руку. Рукопожатие было принято. После этого они вместе проследовали в библиотеку и углубились в чтение».
В «Бельмонде», который все дни месячника гудел неумолчной болтовней, а иной раз и взрывался дикими криками враждующих группировок, библиотека была сущим оазисом тишины. Публика чуралась этого стильного помещения, и мы, кажется, знаем почему. Дело в том, что здесь запрещалось подавать напитки, а употребление оных за счет какого-то неведомого покровителя стало уже навязчивой потребностью большинства постояльцев. Стас Аполлинариевич обычно забирался под потолок по одной из лестниц-каталок с томиком Диккенса, а потом, держась за продольный брусок, перекатывался в секцию «Т», к Теккерею. На самом деле он просто жаждал умерить внутреннюю дрожь, что накапливалась по мере прибытия персонажей.
Вот и сейчас, все еще переживая столь неожиданную встречу с друзьями, он вошел в библиотеку и стал подниматься по лесенке мимо Габриэля Д'Аннунцио, Данте Алигьери, Чарльза Дарвина, Альфонса Додэ, Даниэля Дефо, Томаса Де Куинси (Confessions of an English Opium Eater,[104] чтоб было понятно), Рене Декарта, Чарльза Диккенса, Эмили Диккинсон, Джона Донна, Ф.М.Достоевского, Александра Дюма, Влад. Даля, Гаврилы Державина, Джамбула Джабаева («Песни о Сталине», чтоб было понятно), Джеймса Джойса (врём, потому что в оригинале он не на «Д»), Т.Драйзера (члена КПА), В.Дудинцева (сотрясателя КП СССР), Фр. Дюрренматта.
Забравшись и утвердившись, Ваксино заметил, что находится здесь сегодня не в полном одиночестве. Внизу в кресле сидел и с несколько рассеянным выражением лица следил за его подъемом не кто иной, как его сын Дельфин. «Вот это да, он уже немного лысеет», — такова была первая мысль отца. «Этот папаша, он такой же костлявый, как я», — думал сын.
Теперь, кажется, появилась возможность представить читателю этого незаурядного молодого человека — так дальше развивалась подсказка сочинителя, — оказавшегося в роли персонажа. Дельфин вполне заслужил достойное место на этих страницах. Великолепный тип современного ученого, таков этот наш сын от первого брака. Простое умное лицо. Простая одежда: темный свитерок, брючата хаки, неизменно стоптанные кроссовки. Большие руки, большие ноги, крепкий торс, ваксаковская волжская косточка. Почему-то Стас не спускался вниз, словно жалел покидать уже занятую вершину. Видя это, Дельфин вылез из кресла, подкатил по рельсе другую лесенку и сам поднялся к вершинам секции «Д»; там они обнялись.
— Тебе, наверное, кажется, Дельфин, что я тебя избегаю? — спросил отец. Сын рассмеялся:
— Да я ведь понимаю, Стас: ты в процессе. Прекрасно помню, как еще в те времена ты начинал свой новый романешти и впадал в полусомнамбулическое состояние. Тебя тогда… — он хотел сказать «тебя тогда мать», но поправился: — Все домашние называли Стас Лунатиков.
Они оба рассмеялись. Отец с удовольствием потрепал слегка лысеющую шевелюру сына.
— А вот этого ты можешь и не помнить. Тебе четыре года. Мне тридцать. Я сижу за осточертевшим столом и строчу осточертевший литсценарий. Ты суешь свою мордаху мне под руку. Ну что ты все пишешь да пишешь, Стас? Я злюсь. Деньги нужны, вот и пишу. А зачем же тогда вычеркиваешь, спрашиваешь ты, и тут уж я отшвыриваю перо и мы начинаем нашу любимую игру «Подвиг борца Ивана-Огурца».
— Прекрасно помню. Мне и сейчас хочется тебя спросить о том же, — тихо сказал Дельфин.
— Почему же не спрашиваешь? Может быть, это ты меня избегаешь?
— Послушай, ты же сам написал в «Судорогах байронизма»…
Ваксино перебил сына:
— Неужели ты читал? Довольно вздорная штучка для моего возраста, не правда ли? Вот уж не думал, что за такой чепухой следят в кругах современных генетиков.
Дельфин похлопал старика по плечу так, как когда-то дерзновенный писатель Стас похлопывал по плечу бэби Дельфина.
— Не прибедняйся, там были зернистые мысли. Например, ты сказал, что литература, по определению, не может развиваться без байронита. Даже Достоевский, которого считают разрушителем русского байронизма, не состоялся бы без игрока Алеши, без Раскольникова, без Свидригайлова, без Ставрогина, наконец, то есть без всех этих вырожденцев все того же Онегина-Печорина. Теперь я тебе скажу, как мне представляется твой нынешний спонтан, или, скажем по-русски, выплеск. Для романа о конце века тебе был нужен новый байронит, верно? Я на эту роль не гожусь, во-первых, потому, что близкий родственник, во-вторых, потому, что вот я-то как раз не имею никакого отношения к байронизму, а значит, и к развитию литературы. Тогда ты присвоил себе чужое детище. Славку Горелика. Этот-то как раз и является типичным представителем недобитых. Ну, я правильно тебя расшифровал?
Ваксино смотрел на его длинное лицо, едва ли не повтор его собственного лица, на наметки морщин, обещающих развиться в его собственные вожжи у глаз и брыла у подбородка.
— Куда меня тянет? — подумалось с тоской. — Вечно все запутываю от оргии до похмелья, от носатых масок до раззявых рож. Написал бы лучше, как Даниил Гранин, вразумительно, социалистично, с человеческим лицом, книгу о молодых ученых, генетиках; «Иду на ДНК» — с восклицательным или без оного?
— Нет, только не это, — сказал Дельфин.
Лет с четырнадцати он начал нередко угадывать то, что отец не произносил вслух. Вообще. С тем же успехом он мог стать сочинителем. С тем же или с другим? Вообще-то он должен благодарить отца за то, что не стал сочинителем. С детства наблюдал эти унизительные нравы. Естественно в нем проявилось желание не повторять отца. Именно отсюда вырастает его гармония, отрешенность от ярмарки тщеславия, углубленность в науку.
— Ты здесь со всей мешпухой? — спросил Ваксино, имея в виду всех тех, с кем Дельфин обычно выезжал на курорт, — то есть жену Сигурни, деток — своих внучат Пола и Кэтти, — тестя Малкольма Тейт-Слюссари.
Дельфин как-то странно замялся, промямлил не очень-то вразумительно:
— Да нет, ну, в общем, я здесь проездом. Куда? Ну, на Галапагоссовы острова, конечно. Ты же знаешь, там все просто засрано необычными хромосомами. Там варится странная биокаша. Любая муха оттуда — это клад. Понимаешь, три года назад мы поставили там некоторые тесты, а сейчас надо проверить результаты.
— Эва, — задумчиво произнес Ваксино, — от Кукушкиных-то до Галапагоссовых путь немалый.
— Да ведь я же сказал, что проездом, — вконец смутился ясноглазый Дельфин.
— Скажи, а чем ты сейчас занимаешься? — спросил отец. — Ну, я имею в виду главное направление.
Сын явно был благодарен отцу за перемену темы.
— Весь институт сейчас работает над геномом человека. Знаешь, мы близки к ошеломляющим открытиям, причем с перспективой почти немедленного практического применения. Фармацевтические концерны и медицинские корпорации просто сидят на нас, ждут только сигнала, чтобы начать новую эру безумных прибылей, полного переворота всех концепций лечения и излечения. И не без оснований, Стас, не без оснований. Если бы не мой вечный скепсис… — он на минуту запнулся, как бы давая отцу возможность проглотить его «вечный скепсис», о котором тот раньше не имел ни малейшего понятия, — да-да, мой вечный скепсис, унаследованный, должно быть — нет, не бойся, не от тебя, а от дедушки-троцкиста, — я бы сказал, что мы приближаемся то ли к золотому веку, то ли к Апокалипсису. Ей-ей, разбираясь с генами, я иногда думаю, что работаю даже не для людей, а для какого-то пока еще непостижимого демиургического процесса, в котором будет главенствовать некое высшее биодуховное начало. Не исключено, что мы приближаемся к такому моменту, когда современный ублюдочный человек будет сменен новой расой; почти по Ницше. Видишь, я заговорил с тобой на твоем языке художественного косноязычия. — Он замолчал, словно дал себе команду остановиться, не упоминать чего-то всуе, не разглашать. Отец с трудом скрывал волнение.
— Скажи, Дельфин, скажи по чести, пусть это даже еще не ясно, что ты думаешь: ДНК — умирает?
Они смотрели теперь друг на друга одинаковыми прозрачными глазами: как сказал бы исламский фанатик, «глазами дьявола».
— Вообще-то долго не умирает, — осторожно ответил сын.
— А вообще, когда-нибудь умрет? — спросил отец.
— Это зависит, — произнес Дельфин без многоточий, то есть в прямом переводе с американского. — Ведь это все же кислота, понимаешь ли, все же кислота ведь.
— Я понимаю, — кивнул Ваксино. — Она может начать умирать от воздействия чего-то внешнего. Но если умирает, умирает до конца?
— Кажется, нет, — тихо сказал Дельфин и повернулся в сторону двери. Посмотрел туда и отец.
В дверях стояла бывшая жена Дельфина Мирка, старшая из сестер Остроуховых.
В этот момент в библиотеке так распределились тени и свет, что она не сразу заметила Ваксино и быстро пошла к Дельфину, серьезная и как будто на что-то решившаяся и в то же время какая-то трепещущая; ну прямо из какого-то кинофильма эпохи «послесталинского пробуждения» — ну, скажем, «Девять дней одного года» — в этом роде. Какой-то штрих в этом проходе даже поразил Стаса Аполлинариевича; ага, вот в чем дело — вместо привычного мятого жакета на ней было темно-бежевое платье с глубоким вырезом! Уже почти дойдя до смущенного Дельфина, она увидела сочинителя. И запнулась, но как! Без всякого неуклюжества, без чертыханья, даже с некоторой грацией, почти как младшая сестренка иной раз спотыкается.
— Ах, Стас!
Все трое рассмеялись, и все трое по-разному.
— Генетики, я вас оставляю. Вам есть о чем поговорить.
На прощанье Ваксино сказал сыну:
— Дельф, ты все-таки лезешь в «большой роман», но не в роли положительного героя.
* * *В этом хаотическом кружении персонажей читатель может подумать, что забыты некоторые основные движители кукушкинского сюжета — в частности, «канальи», что внесли в атмосферу триумфального месячника вихри тревоги и раскола. О расколе речь пойдет позже, пока предлагаем просто вернуться к нашей молодой бизнес-компании.
На закате одного из ослепительных дней того сезона ребята сидели и лежали на маленьком пирсе: Славка, Герка, Маринка, Лёлик, Юлью, Димка и Юрка Эссесер. Не хватало только «милой Никитиной» и Розы Мухаметшиной. Девушки отпросились на своего рода «традиционный сбор», если можно так сказать о совершенно случайной встрече бывшего актива бывшего клуба «Наш компас земной», давно уже превращенного в Fitness Center.
Весь день они в свое удовольствие рубились в теннис на кортах «Бельмонда». Дима Дулин расставил под пальмами своих бойцов, так что можно было ни о чем постороннем — в смысле пуль — не беспокоиться. Потрепали на славу (никаких каламбуров!) некоторых заезжих знаменитостей: комсомольца Кафельникова, пионерку Курникову, досталось и вездесущему буржую Агасси.
— В юности я торчал на закатах, — говорил сейчас Горелик. — Всегда пытался расшифровать закатные послания, словно какие-то призывы свободы.
— А сейчас за закатом лежит совок, — тут же саркастически вставил Мумуев.
— Маленькая вставка по поводу совка, — сказал Эссесер. — Тебе оттуда интересный e-mail только что пришел, Славка. — Он тут же пустил в ход портативный принтер и вытащил страничку с текстом. — Читаю вслух, потому что всех касается. «Славочка, родной ты мой и сладкий человек! Твой пароход гудит тебе сквозь все сибирские недра: гу-гу! Решила тебе в честь нашей швейцарской встречи сделать подарок, 70 000 тонн чистого металла почти задаром. Твоя Аврора».
— Не слабо, — промолвил немногословный Дулин.
— Ах, Славочка, тебя, кажется, за бедного приняли! — посетовала княжна Дикобразова.
— Еще бы, он ее так затрахал! Богатые так не трахаются, — срезонировал Мумуев.
Юрка потряхивал электронограммой:
— Ну, братва, где сейчас рулит такая свобода, как на родине тоталитаризма? Мне как гражданину Эссесеру ясно — нигде! — И он в экстазе даже проплясал на досках пирса некую джигу.
— Нгкдм, — резюмировал Телескопов-Незаконный.
— Перестаньте этот ваш противный звук, Олег Владимирович! — как всегда прикрикнула на друга Юлью Ласканен. Под сгущающимся закатным освещением она была похожа на эндиуорхоловское воплощение блондинки.
— Эх, иностранка, не знаешь ты нашего фольклора, потому и без понятия, — привычно парировал Лёлик. — А я чего, братва: а почему бы не искупаться, а? Почему бы не устроить заплыв до Зуба Мудрости?
Примерно в километре от пирса из плавящегося блеска воды торчала скала, действительно похожая на зуб корнями вверх. Ребята переглянулись: интересная идея, не правда ли? Дима Дулин встал и сильно скрестил пальцы на животе, очевидно, для того, чтобы под последними лучами солнца еще лучше обрисовалась его мускулатура.
— Говоря о свободе, парни, лучше все-таки дождаться темноты. — Он отошел в сторону, чтобы отдать по телефону своим бойцам соответствующие команды.
Через четверть часа все попрыгали в воду, что вызвало веселый переполох среди поджидавших компанию дельфинов. По пути к Зубу Мудрости болтали о том, что на ум взбредет. В частности, о том, как отучить русскую интеллигенцию от любви к литературе. Тут, конечно, витийствовал Герка Мумуев.
— Пора изгнать этих сладкозвучных сирен, залепить себе воском уши! — кричал он, плывя вальяжным брассом. — Поколение наших родителей приучило нас жить внутри литературного пространства. Мне, например, было нелегко выйти во внешний мир. Литература в этой стране к черту вытеснила и историю, и экономику. Возьмите Питер. Городу всего двести пятьдесят лет, а литературных символов в нем натыкано столько, что хватит и на Рим. Здесь «первый бал Наташи», там «Лизина канавка», а вот, извольте, «подвал старухи процентщицы»! Недаром пишут, что литература девятнадцатого века заменила нам настоящий девятнадцатый век. Этому, правда, придается высокое артистическое значение. Дескать, руслит обогащает историю. А я сомневаюсь! Сомневаюсь!
«Аюсь! Аюсь!»— неслось над затихшим, совсем уже ночным морем, и это, конечно, можно было принять за лишенное первого звука слово «каюсь».
— Что ты так орешь? — одернула мужа плывущая рядом Маринка.
— Пусть орет! — крикнул замыкающий Вертолетчик-Пулеметчик.
— Литература должна существовать автономно! — продолжал усердствовать Герасим. — Музыка ведь не вмешивается, правда? Славка, я прав?
— Великий кормчий всегда прав, — ответствовал плывущий в середине группы президент корпорации.
Герка поднырнул и выпустил фонтан: это был его коронный номер.
— У нас налепили литературных фетишей на пятьсот лет вперед! Тургенев! Чехов! Эти бесконечные интерпретации меня заколебали! Да я скорее сдохну, чем пойду смотреть этот недавний фильм «Муму»! — Хохот тут грянул такой, что прянули вбок дельфины. Ниспровергатель сообразил, что сам сделал из себя плывущий каламбур, и наконец замолчал.
— Месье Мумуев, пес убогий, — в довершение всего прошипела благоверная.
Пловцы уже начали огибать Зуб Мудрости. Вблизи он представлял собой скалу со скользким, в водорослях, отвесом. Вода сильно закручивалась вокруг, но с морской стороны возле скалы стояло небольшое спокойное озерцо, где все и собрались.
— Ну, Незаконный, теперь говори, в чем дело, — проговорил президент.
Все тихо шевелили руками и ногами под молодой луной, уже начинавшей свой привычный на море серебристый перепляс. Лёлик воздвигся над водой, опираясь на какой-то невидимый камешек.
— Славк, Герк, Маринк, Димк, Юрк и вы, госпожа Ласканен, вот клянусь своей родиной, русской Стрёмой, опознал я сегодня нашего главного врага — Артемия Артемьевича Горизонтова. Спокойно, мальчики и девочки, не тонуть! Наш он, гусятинский, не кто иной, как Федор Окоемов по кличке Налим. Вот именно тот самый, которого в самом начале на «Шолохове» брали, — зуб даю!
Зуб Мудрости мрачной громадой взирал на исказившиеся под луною лица друзей. А не поехала ли крыша у нашего Лёлика? Тот самый? Которого тогда вниз башкой в «Ниву» затолкали? Тот самый комсомольский жлоб, что тогда всю келью в монастыре обрыгал? Которого тогда к ленинской ноге привязали? Да может ли быть такое?
— Послушайте, Телескопов. — Княжна Дикобразова вдруг перешла на «вы». — У этого воплощенного олигарха нет ничего общего с тем бандитом!
— А ей лучше знать! — крикнул ужаленный старой ревностью Герасим.
— Лёлик, ты, может быть, не в курсе дела, — сказал Славка, — Налима-то еще в девяносто третьем объявили в розыск. Кроме того, у нас есть достоверная информация, что его своя же братва из правления ТНТ заказала, после чего он и исчез. Боюсь, приятель, это у тебя папино халигалийское воображение разгулялось.
— Ээтотт пратец Льёлик слишком много смотритт пуржуазных мувис, — насмешливо высказалась Юлью.