Кесарево свечение - Аксенов Василий Павлович 4 стр.


— Save me regardless of whether you like me or not,[12] — неожиданно пропела сорокалетняя половая партизанка. Лёлик катанул по полу банку с калифорнийскими артишоками.

— Ложись, бомба!

Так им троим удалось в тот вечер спастись.

В келье, когда они вернулись, было тихо и пустынно, только связанное тело насвистывало, весьма близко к первоисточнику, песню Пахмутовой «Надежда, мой компас земной». Герасима и Марины в келье не было, однако их голоса были слышны поблизости, за проломом, в лунном с черемухой пространстве, в коем не последнюю роль играла струящаяся и будто не оскверненная комбинатом Вольжа.

— Avant tout dites-moi, mon cher, comment vous allez?[13] — нежным шепотом, разносящимся по округе, вопрошала княжна.

— Voila l'avantage d'etre bandit. Vous pouvez lever les yeux sur les bonnes dames de la noblesse,[14] — глуховато, но как-то гармонично, словно контрабас, отвечал ей ее друг.

— C'est bien beau се que vous venez de dire,[15] — смеялась Дикобразова.

Мстислав выглянул из пролома. Двое сидели, свесив ноги, на выступе стены. Они были похожи на влюбленных школьников. Он позавидовал другу, наш молодой герой. При всей фальши этой ситуации Герка все-таки счастлив в эти минуты. Гулящая аристократка подарила ему классный обман. За это можно отдать ей все лимоны из бандитского чемодана. Он любит ее сейчас, наверное, не меньше, чем я свою пропавшую.

— Кто она?! — вскричали одновременно автор и читатель.

Славка надменно повернул башку в нашу сторону.

«Mind your own business»,[16] — проговорил он, словно мы были иностранцы.

«Это век каких-то невероятных женщин, — продолжил он свои размышления. — Они сводят нас с ума. Вся перестройка, весь антисоветский подъем возникли под влиянием этих женщин. Вот почему мы не сбежали от танков — потому что эти женщины, эти странные существа были рядом. Они ободрили мужиков, доведенных уже, казалось, до полной импотенции. „Allez-y, mon cher“,[17] — казалось говорили они, и все в ответ вздымалось непримиримо и окончательно».

Он взял бутылку «Синебрюхова» и устроился в проломе, прислонившись спиной к монастырским вековым кирпичам. Луна смотрела теперь ему прямо в лицо, внимательно изучала. «Я перед тобой, — сказал он ей. — Да, мы связали человека и забрали у него награбленные деньги. Но не убьем, не беспокойся». В дальнем от него углу кельи в темноте копошились незаконный сын литгероя поколения наших родителей со сногсшибательной финкой того же поколения. Самозабвенно там клокотали «абсолюткой». И хохотали. Блаженство всегда приходит неожиданно. И иссыхает так же.

Мстислав за свои 27 лет, похоже, немало повидал. Уже промелькнула фраза насчет тюрьмы, но за что он сидел, когда и как долго, мы пока не знаем. Что говорить — нам пока неизвестна даже его фамилия. Таковы странности начальной фазы. Вдруг проскакивает упоминание пропавшей любви. Кто она, когда она, куда она? Может быть, ее похитили и продали за рубеж?

Пока что мы не можем этого типа расспросить подробно, мы почему-то чувствуем себя скованно с ним, нам не с руки «развивать» его именно здесь, в разрушенном монастыре, после совершенного акта захвата в келье, где двести лет назад сгорела романтическая княжна и где только что ее семижды отдаленная племянница рукояткой «блюмкина» смирила обработанного ею хахаля Налима, чтобы перейти уже в сферы французских чувств. Нам хочется лишь сказать, что пока еще этот Мстислав вовсе не такой, каким хочет казаться, не крутой, хотя и не всмятку, и что этой ночью он втянут в диалог со спутником нашей планеты.

«Ты, Луна, быть может, кажешься себе вечной, — обращается он к ночному светилу. — Ничто не ново под луной, так говорят здешние мудрецы, и из этого вроде бы вытекает, что ты была и будешь всегда. Последняя человеческая смерть, однако, может завершить и тебя. Луна. Со смертью последнего глаза пропадешь и ты, Луна. Что будет с тобой за пределами нашего зрения, безмолвная? Существует ли какой-нибудь твой знак в беззнаковом царстве? На какой URL ты отвечаешь? Не чванься, Луна, мы так с тобой малы даже и перед лицом объективных галактик! Что же говорить о тех обстоятельствах, в которых и галактики теряют свое молоко? Вдруг оказывается, что и они, необозримые, так же малы, как и велики — так же, как и мы с тобой, о Луна». Так обращается он к ней, и Луна как идеальный участник диалога отвечает молчанием.

Он вынимает из кармана мобильный телефончик, отобранный у Налима, и звонит в штаб ТНТ.

— Привет из «Баграма», комса! Завтра можете забрать своего вождя в Гусе под памятником Ленину. — После этого спрыгивает на пол и кричит: — Подъем! Завязывайте с вашим трахнутым сексом, ребята! Собирайте баксы! Первая глава окончена, действие продолжается!

Наутро две сестры-побирушки, тетя Гортензия и тетя Калерия, с удивлением увидели в центре города своего отдаленного племянника Федюшу Окоемова. Он был привязан к ноге Ильича и, кажется, чувствовал себя вполне сносно, учитывая тот факт, что памятник имел почти прямое отношение к его родословной.


Часть вторая. Кстати о человечестве

Я снял с принтера первую часть и, не перечитывая, сразу вошел во вторую, чтобы «фиксануть себе брекфест», говоря по-эмигрантски. Пока заваривал чай и подогревал краюху хлеба, смотрел в окно на поведение птиц и маленьких животных. Сущая свистопляска. С тех пор как подвесили кормушки, у дома стало порхать множество здешней крылатой братии: все эти финчи, роббины, ориолы и кардиналы; иной раз залетает мэгпай, а то вдруг из зеленых глубин близкого леса, словно воздушный разведчик, пожалует хупу. В данный момент на перилах дека сидит неизвестный принц: густо-оранжевый плюмаж, серебристое жабо, черный торчком хвост, ни дать ни взять елизаветинский вельможа. Вудпеккер, что ли?

Все они, кажется, уже обожрались моим зерном. Во всяком случае, не поднимают, как раньше, шухера, когда налетают белки. Просто сидят вокруг и смотрят, как те раскачиваются, чаще всего головенками вниз, на подвешенных птичьих кормушках, просто ждут, когда грызуны накушаются; полное спокойствие — всем, мол, хватит. Беличье раскачивание кормушек между тем способствует обильному высыпанию зерна, а внизу это благодатное явление природы приветствуют чипманки и разные прочие стремительные чаффинчи.

Так создается общество вэлфэра, идеальная утопия, невиданный коммунизм. Однако, что однако? Дурная профессия не позволяет и тут не спрогнозировать какую-нибудь сложную конфликтную ситуацию. В последнее время я стал замечать, что эти создания начали утрачивать свою подвижность, а ведь бесконечная стремительная подвижность как бы заложена в самом смысле их существования. То и дело можно увидеть, как отяжелевшая задней частью белка сидит без движения на столбике забора. Даже бурундучок, слывущий самым молниеносным животным в мире, а теперь опупевший от полной сытости, застывает на крышке вентилятора и подолгу там пребывает, создавая впечатление то ли перочинного ножика, то ли древнего философа. Беспрерывный поиск пищи составлял суть его существования, а теперь, набив себе брыла, он, видно, задумался о чем-то более фундаментальном.

Вот тут-то и слопает его плотоядная лисица. Тут-то и завяжется конфликт, способный нарушить всю экологию нашего края. Ведь мой дом не одинок в смысле птичьих кормушек. Весь поселок — а рядом десятки других таких же поселков — дает безобидным жителям леса возможность не заботиться о пропитании, а стало быть, открывает и новые перспективы хищникам. Представим себе, что лиса обожралась задумавшимися бурундуками, вот она и сама отяготилась лишними мыслями. Оленю теперь ничего не стоит забить ее своими копытами. Ворон, погуляв по лисе, перестает выполнять свои обязанности санитара леса. У ястреба стало слишком много доступной живинки. Задумавшись о постороннем, он может прекратить свой вечный парящий розыск, упадет и разобьется. Излишние количества трупного яда приведут в конце концов к какому-то патологическому сдвигу — скажем, к возникновению мутантного вида муравьев и к бессмысленному покорению ими всего леса. Вот муравьи-то и начнут осаду человеческих жилищ.

Попивая чай и откусывая понемногу от ломтя подсушенного хлеба, я навязывал себе эти глубокомысленные соображения в духе нашего Центра по анализу и решению конфликтных ситуаций. Мне нужно было отвлечься от первой главы и перестать думать о странной компании персонажей, которая там подбирается. Надо подольше покопошиться во второй, в этом пустом доме «старого иностранного профессора», как меня тут называют.

Снизу поднялся мой единственный сожитель, крупный кот Онегин, как всегда величественный; рыжий хвост трубой. Прыгнул на кухонный стол, презрительно понюхал чайник, после чего стал смотреть на копошение птиц и зверьков. Глаза его то расширялись, то суживались. Вот кто тут мог бы вмешаться в экоцепь, если бы не пристрастился к филе-миньонам. Впрочем, он мог бы завести роман с лисой, и тогда она бы спаслась от копыт оленя. В принципе этот кот, которому я полностью доверяю, мог бы появиться еще в первой главе. Он мог бы, скажем, оказаться хозяином заброшенного монастыря. Тогда бы там все повернулось другим боком, запахло бы паленой булгаковщиной. В специальном журнале написали б: «Стас Ваксино постоянно устраивает сомнительные переклички. Живя в чрезвычайно дальнем зарубежье, он назойливо тревожит контекст нашей литературы».

Нет-нет, Онегин и сам не пойдет в первую главу. Он отвык от могущественных запахов родины. Рожденный на Арбате, он в трехмесячном возрасте перелетел океан в кармане моего пальто, дважды туда написав. Из этой мокрой теплой норы он уже вылез американцем. Отпечатанный на принтере текст он считает окончательным и очень не любит, когда я начинаю чиркать там пером. Выпускает когти, дергает края бумаги. Фыркает, как фыркал когда-то мой первый сын Дельфин, глядя на папины творческие муки. «Что ты все пишешь, пишешь?» — спрашивал четырехлетний мальчик. «Деньги нужны, Дельфин, вот и пишу», — оправдывался я. «Так зачем же тогда зачеркиваешь?» — удивлялся малец.

Надо отвлечься от первой части. Просто забыть, что она существует. Делать вид, что роман не начат. Нет никакой уверенности, что именно с этими людьми надо начинать книгу — с этой говенной, ошалевшей от денег молодежью. В чем их достоинства? В том лишь, что они родились на тридцать лет позже нас? Джаггернаута все-таки развалили отцы, а эти лишь растаскивают остатки. Однако припомни первичные импульсы. Что тебя снова втянуло в многолетнюю авантюру, если не желание найти каких-то гипотетических героев девяностых годов? Вздор, вздор все эти временные деления, десятилетия и даже столетия — чистейшая условность. В литературе давно уже воцарилось клише выделять поколения и приписывать им всякие новые качества, между тем как род человеческий просто идет волна за волной.

Продумывая эту нигилистическую мысль, я застыл с недопитым чаем, а потом пришел к полной ее противоположности: нет, все-таки существует какая-то странная цельность и манящая ностальгия в этих наших временных отрывках и в завораживающих попытках очертить все эти так называемые поколения.

Ну хорошо, вспомни профессиональные навыки. Неделю не надо подходить к первой части. Не думай о вступлении в эпос-хвать-его-за-нос, позволь себе неправильное ударение. Лучший способ завалить роман — это развить в себе страсть к маранию. Этот жанр все-таки хорош своим несовершенством.

Ну хорошо, завтрак завершается, краюха баварского хлеба почти изглодана. Помню, приехав в Америку 18 лет назад, все наше семейство стало увлекаться этими пресловутыми hearty breakfast'a: огромный стакан свежевыжатого сока, стопка поджаренного бекона, тосты, яйца в разных видах, свиные сосисочки, ячменные блинчики с патокой, здоровенные кружки кофе со сливками. Годы прошли, семейство разбежалось, все меньше хочется жрать. Завтраки сведены к черствой булке и чашке чая — правда, крепкого такого, британского, бодрящего. Странное дело — от кофе воротит, чай возвращает в актив.

Кстати о человечестве. Чем оно занято поутрянке? Пора включать коммуникации. На 101,0 все еще идет «неделя биг-бэндов»: трубы, кларнеты и саксы трубят ритмы юности — «У меня есть девчонка в Каламазу». На 119,1 оперная ария «Ах, никогда я так не жаждал жизни» сменяется рекламой кладбища «Лучезарная память», которое только что обогатилось новыми, в готическом стиле воротами. 909,5 в духе нынешней ветреной и холодной весны с ее слабо зеленеющей прозрачностью отдаленных рощ передает клавесинный плеск Боккерини. Оставив этот концерт фоном, включаю CNN. Там, среди боснийских или косовских гор, неторопливо передвигается вооруженная молодежь, «поколение девяностых»: темные очки, флак-жилеты, татуированные конечности. Интересно, что никто не надевает касок. Надо, чтобы по телевизору были видны причесочки или повязки-банданы. Среди множества очевидных причин современных конфликтов есть одна подспудная: нарциссизм. Боевики влюблены в свой молодой пол с изрыгающими огонь стволами. У многих конфликтов есть сексуальный подтекст. Недаром в Чечне и в Сребренице отмечались нередкие случаи кастрации пленных.

В принципе тех ребят, что появились в первой части, нетрудно представить в отрядах повстанцев, в каких-то свободолюбивых и мстительных бандах. Все-таки нужно как-то отделить тех от этих, ведь они вроде бы не такие. Ну хотя бы эти, вдруг выпрыгнувшие ниоткуда прямо в первую главу Мстислав, Герасим, Марина, — у них все-таки глаза не пустые, в них читается грусть, как у всех человекоподобных — посмотрите на горилл. Главное, нужно разобраться в их прошлом, хотя бы упомянуть их семьи, отцов там всяких и матерей. Конечно, я и сам вроде как бы отец этим гомункулюсам, но все-таки они нуждаются в биографии. А еще главнее, надо о них забыть хотя бы на несколько дней. У меня ведь, между прочим, еще семестр не кончился. Курсовые работы нарастают на столе, как тещины блины. У меня была такая третья теща, русофобка Мэрилу. «Это ридикюльно, — кипятилась она, — почему русские приписывают блины себе?! Блин — это древнейшая пища всех народов!» Она затевала блины и пекла их до полного отпада, чтобы посрамить Россию. «Ридикьюлоус, ридикьюлоус», — шипела она, как сковородка, а гора все росла и росла.

Одинокий Стас Ваксино

Я включаю автоответчик и сразу же слышу голос Эйба Шумейкера, своего коллеги по Центру изучения и решения конфликтных ситуаций. «Давай встретимся на ланч перед Вибиге, идет? Мне нужно с тобой говорить. Позвони мне обратно. 0'кей?» Эйб предпочитает говорить со мной по-русски. У него почти нет акцента. Десять лет назад его, конечно, принимали за эстонца, но он всегда стремился там сойти за своего еврея. Очень часто так и получалось, пока он вдруг не употреблял какой-нибудь совершенно несусветный прямой перевод. Однажды весь московский бар в изумлении повернулся к нему, когда он заказал «одно стекло вина».

Гош, получается довольно забитый день! Утренний класс, обсуждение двенадцати курсовых работ плюс слайды супрематизма. Проверка e-mail, телефоны, заказ книг на осень. Потом ланч с Шумейкером. Догадываюсь о теме срочной конфиденциальной беседы. О чем бы мы ни говорили, будь это Босния, Кавказ, Восточный Тимор или раннее христианство, — все сводится в конечном счете к одному: как жить ему, одинокому ипохондрику? Засим последует традиционная четверговая дискуссия у нашей директрисы Вибиге Олссон. И здесь все мировые конфликты приводят к самому животрепещущему — к выборам нового провоста. Завершается день в аэропорту, встреча сестер Остроуховых. Значит, до этого надо будет заехать на шопинг в «Свежие Поля»: прокормить трех прожорливых дам не так-то просто.

Разгорается понемногу весна — она, кажется, опять принесет конец моему одиночеству. Не исключено, что вслед за прилетом сестер начнется новое нашествие соотечественников. Десять лет назад, после смерти моей любимой Кимберли, я остался один в этом большущем доме, что задними окнами смотрит в дремучий лес, а фасадом обращен в сторону стеклянных террас «коридора высокой технологии». Ненадолго здесь появилась вздорная Марджи со своей мамочкой, русофобкой Мэрилу, но потом они отправились погостить в Орегон и не вернулись. Я снова остался один, если не считать редких и всегда неожиданных промельков Прозрачного. Я впал тогда в элегическое настроение и утешал себя строчками Анненского про «одиночества прекрасные плоды». Плодов действительно собралось немало — чем еще заняться старику под шум титанических деревьев, если не плодоношением, — однако некому было оценить их прекрасность.

Между тем в Советском Союзе начали приоткрываться шлюзы, и вскоре хлынуло. Друзья звонили день-деньской и извещали о прибытии. Нет, они не напрашивались в гости, они другого и не представляли. Для каждого советского тогда поездка в Америку казалась всемирно-историческим событием. «Вообрази! Я! Еду! В Америку! Ведь меня же никогда никуда! Не пускали (или не посылали, ухмыльнется тут какой-нибудь Фома-невера)! И представь, у кого я остановлюсь, — у Стасика! (Фома-невера делает вид, что не понимает, о ком идет речь, — у Власика?) У Стаса Ваксино, кричит счастливец, того самого, ведь мы с ним когда-то немало ведь водки-то! (Да много ли, думает Фома-невера, но потом сдается: слишком неподделен энтузиазм)».

В апогее этого открытия Америки дом был заполнен под крышу. Народ располагался не только в спальнях, но и в гостиной, и в столовой, где у американцев в общем-то не принято располагаться. В какой-то момент даже в гараже пришлось поставить две койки. Подвал вообще стал шумным общежитием. Каждый раз, возвращаясь из университета, я гадал, сколько персон соберется к ужину, и каждый раз ошибался. Иногда было меньше: кто-то неожиданно отлучался, но чаще больше, потому что гости приглашали своих гостей: ведь Стас не откажет, он будет только в восторге, ведь он здесь истосковался без московского-то духа — ну без этой нашей своеобычинки.

Как-то раз я подъехал около двух ночи, когда все огни были погашены. Перешагнув порог, я увидел, что в anteroom, ну, как это по-нашему — в прихожей, что ли, — кто-то сопит на двух сдвинутых креслах. С удивленьем я опознал чету Славостелькиных, они мирно спали валетом.

Из подвала доносился плач ребенка — это, кажется, внучка Марата Абдулова. Наверху, в одной из ванных комнат, что-то ритмично поскрипывало; не обращайте вниманья, маэстро. В гостиной, открыв большую пасть, напевал какой-то вокализ во сне скульптор, который привез в дар Вашингтону бронзовую скульптуру «Пушкин в возрасте Державина». Все диваны здесь были заняты: Марк, Руслан, Ася Дмитриевна, Изя Незабудкин, двое десятилетних детей, Збышек Ржевич (проездом из Варшавы в Мельбурн)… Все четыре спальни, разумеется, были заняты. Меня давно уже оттеснили в кабинет, то есть туда, где я, собственно говоря, и проводил все время, когда был в одиночестве. Двигаясь осторожно, чтобы ненароком на кого-нибудь не наступить, я поднимался по лестнице. В кабинете ждал меня сюрприз. На моем ложе тявкал во сне «поющий и рисующий поэт» Леон Межумышлин. Вчера у соседей Мак-Маевских он всех достал своим псевдопостмодернистским кваканьем с русопятскими завываниями. В завершение «акции» он преподнес хозяевам, людям исключительного благородства, портреты каких-то волосисто-слизистых ублюдков и объяснил, что это их метафизические сути. Затем собрал со всех по двадцатке и испарился. И вот, оказывается, приземлился на моем единственном ложе…

Назад Дальше