Камера наезжает! (сборник) - Дина Рубина 11 стр.


Верочка с блеском прошла сквозь горнило «прослушивания», и тут какой-то педагог заметил, что старшая девочка тоже «музыкальна», и предложил маме «показать» меня фортепианному отделу.

В горячечном возбуждении, на ходу заплетая мои патлы в приличную косу, мама поволокла меня на четвертый этаж, где фортепианный отдел представляла царственно-холодная дама с шопеновским профилем. Мне велено было играть. Я заиграла Шестую сонату Бетховена, которую весной благополучно сдала на экзаменах в своей уютной районной школке, и, по-видимому, от страха сыграла ее неплохо. Дама с шопеновским профилем подтвердила, что «девочка музыкальна», и участь моя, несчастная моя участь, была решена.

Угодив в восьмой класс элитарной школы, я сильно заробела. Все здесь было особенным – расположение музыкальных классов с двойными дверьми (звукоизоляция!), желтый вощеный паркет, по которому серьезные ученики скользили в тапочках, ин-ди-ви-ду-альные занятия... Дети тоже были особенными, даже фамилии у них были необыкновенными. Вундеркинд Кранджево-Джевский ходил по желтым паркетам, загребая ногами, таская за собой болтающиеся кисти талантливых рук. Где-то в заоблачных высотах одиннадцатого класса блистал скрипач Врангель – восхитительно уродливый, с нечеловечески длинным носом. Ему пророчили блестящую музыкальную будущность. А девочки, девочки специальной школы, будущие консерваторки – эти надменные шейки, серьезные разговоры, прилежные нахмуренные бровки... И я, обычный ребенок, здоровое дитя, попала во все это великолепие как куренок в ощип...

Меня подавляла всеобщая талантливость вокруг, и тут надо вернуться к роковой «музыкальности», под знаком которой я просуществовала школьные и консерваторские годы. Это, в общем, приятное, несколько неопределенное определение моих способностей висело тяжким распятием над моим самолюбием. Многие из соучеников были просто талантливы, многие проходили под вывеской способных. Я же неизменно оставалась «музыкальной девочкой». Эта проклятая «музыкальность» шлейфом волочилась за мной от экзамена к экзамену. Всегда было одно и то же: председатель комиссии зачитывает лист с отметками, такая-то – да, техника хромает, да, необходимо тренировать память, но – да, налицо безусловная музыкальность. Четверка с минусом. Я была подвешена на крючок «музыкальности» и болталась на нем, как потрепанный пиджак. Я была простолюдином на светском балу...

Все-таки не удержусь и скажу еще вот о чем: когда в моем присутствии с ухмылкой говорят о чьем-то больном самолюбии, я еле сдерживаюсь, чтобы не воскликнуть: да что вы знаете о больном самолюбии, как смеете ухмыляться над этой тяжкой неизлечимой болезнью!

Больное самолюбие... Здоровье самоощущения, подорванное, как правило, в детстве или юности... В детстве надо обязательно что-нибудь делать лучше всех – выше всех прыгать или дальше всех плеваться, быстрее всех решать задачку, иметь лучший почерк в классе или самые аккуратные книги и тетради – да мало ли что! Мир в детстве так огромен, и столько достоинств искрится в каждом его проявлении... Это позже, гораздо позже мы вычленяем из всей россыпи три-четыре человеческих достоинства и поклоняемся им.

Вот какое несчастье стряслось со мной в детстве: я неожиданно попала в сферу, где мир был сужен до клавиатуры или грифа смычкового инструмента, а достоинства считаны и строго проименованы, и мне в этой сфере досталось едва ли не самое захудалое, сомнительное достоинство, каким, подразумевалось, может обладать чуть ли не каждый обычный ребенок... Помнится, в то время (восьмой, девятый класс?) я писала очередную повесть о сильной личности Сашке Котловой, жил во мне такой персонаж. Но кому из одноклассников было до этого дело, если на уроках гармонии мне ставили обморочную троечку, а на каждый экзамен я шла как на пытку – с дрожащими руками и расширенными от ужаса зрачками?..

Школьные годы, музыкальное отрочество – солнечные полосы на желтом паркете, – торжественная, одухотворенная, надраенная до блеска моя детская тоска...

Но довольно об этом. Ведь рано или поздно я все равно напишу грустную и смешную повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. А сейчас я рассказываю совсем о другом.

Итак, меня пригласили на тридцатилетний юбилей моей школы. Перед началом торжества я еще должна была успеть позаниматься с Кариной. Времени оставалось в обрез, поэтому пришла я к Карине пораньше.

Она открыла дверь распаренная, в косынке, сдвинутой на затылок, с мокрыми до локтей рукавами.

– Ой, – растерянно пробормотала она, оглядывая мой костюм, – а я еще не достирала... – И спохватилась: – Я сейчас! Мне только прополоскать!

Она бросилась в ванную, и через приоткрытую дверь я увидела склоненную над бельем худенькую спину и острые, энергично движущиеся локти. Она полоскала что-то тяжелое.

Я сняла пиджак, закатала рукава блузки и молча отстранила Карину от ванны.

– Ой, зачем вы! – расстроилась она. – Вы такая... такая... нарядная!

Я отжала воду из тяжелого пододеяльника и, не разгибаясь, поверх локтя посмотрела на Карину.

– Переоденься, – сказала я. – Что-нибудь красивое надень. На концерт пойдем.

Эта мысль пришла мне только сейчас, в тот момент, когда я глянула поверх локтя на ее бледное лицо. Увести ее, хоть на вечер выпрячь из тяжелого воза.

– На какой концерт? – испуганно спросила она. – А папа? Папа с работы придет, его кормить надо.

– Ничего, сам поест, – спокойно сказала я. – Мы ему записку оставим. Иди оденься, пока я тут полощу. Времени мало...

И она, больше ни о чем не спрашивая, поверив сразу, что я зашла специально за ней, бросилась в комнату.

Полоща белье, я прислушивалась: она командным тоном давала брату указания, прикрикнула на деда, что-то грозно велела сестре. И наконец появилась в двери ванной – в синем, длинноватом ей платье с большим белым воротником. Она переминалась от нетерпения.

– Прекрасно, – сказала я. – Тащи синий бант, завяжем тебе хвост.

– Лариса, бант! – пронзительно крикнула она сестре. – Синий!

Та крикнула откуда-то из глубины квартиры:

– Синий нет! Есть желтый!

– Синего нет! – несчастным голосом повторила Карина. – Только желтый! – Она смотрела на меня с мольбой, словно боясь, что теперь я откажусь взять ее с собой.

– Давай желтый...

Я собрала на затылке ее тонкие и пышные каштановые волосы, перевязала лентой, чуть отстранила ее, оценивая:

– Замечательно, мадмуазель... Ты какой язык учишь?

– Немецкий! – сказала она, сияя.

– В таком случае – замечательно, фрейлейн... Я впервые видела эту девочку счастливой, и сейчас она была поразительно схожа с младшей, которая кружила возле нас и льнула то к сестре, то ко мне...

В записке я написала: «Уважаемый такой-то! Я повела Карину на концерт классической музыки. Это необходимо для ее развития». Потом перечитала записку, перед словом «развития» всадила глубокий клин и приписала в нем сверху «эстетического».

...Трамвай подъехал к остановке, мы вышли, и я увидела свою школу – она стояла торцом к дороге. Как и прежде, сюда, на остановку, долетали сумбурные наплывы звуков.

– Десять лет...

– Что? – спросила Карина.

– Говорю, десять лет не была в своей школе, – сказала я. – Ну, пойдем...

Торжество начиналось очень торжественно, и в огромном вестибюле, медленно продираясь через объятия, рукопожатия, приветствия, улыбки, обещания встретиться, натыкаясь на расставленные повсюду корзины цветов, я крепко сжимала ладошку Карины.

В зале мы сели на моем любимом месте – в амфитеатре, с краю. Высокие, отполированные сотнями детских рук перила закрывали нас от входящих в зал. Карина вертелась в кресле, вскакивала, всему удивлялась и громко задавала вопросы:

– А тот седой дядька с палкой – кто? А вон та лохматая женщина?

Меня увидела зав. фортепианным отделом, узнала, закивала издали постаревшим шопеновским профилем. Я поднялась и пошла ей навстречу.

– Рада, очень рада, что ты пришла, – с одышкой проговорила она. – Давно тебя не видела... Говорят, ты пишешь? Печатаешься?.. Музыку совсем забросила? Жаль, ты была музыкальной девочкой...

Я вернулась на место и сказала Карине:

– Потерпи. Сейчас начнется торжественная часть, вручат грамоты, а потом будет концерт учеников.

И тут в зал вошел мой одноклассник и приятель Сережка, с которым мы не однажды сбегали с уроков. Сережка несколько оплыл и приобрел солидную осанку. Я не видела его лет семь, но слышала, что он с успехом преподает в школе.

– Серега! – окликнула я его. – Сергей Федорович. Он обернулся, сделал радостно-изумленные глаза и вскинул обе руки. Я показала на свободное место рядом со мной, и он стал пробираться к нам. Мы бегло расцеловались, Серега опустился в кресло и сказал восхищенно:

– Сволочь! Куда ты запропастилась?

Но тут в президиум стали подниматься люди из Министерства культуры, представители от консерватории, наши учителя, и в зале громко захлопали... Мы с Сережкой тоже захлопали, а Карина даже привстала с места, стараясь разглядеть всех.

– Серега! – окликнула я его. – Сергей Федорович. Он обернулся, сделал радостно-изумленные глаза и вскинул обе руки. Я показала на свободное место рядом со мной, и он стал пробираться к нам. Мы бегло расцеловались, Серега опустился в кресло и сказал восхищенно:

– Сволочь! Куда ты запропастилась?

Но тут в президиум стали подниматься люди из Министерства культуры, представители от консерватории, наши учителя, и в зале громко захлопали... Мы с Сережкой тоже захлопали, а Карина даже привстала с места, стараясь разглядеть всех.

– Хорошо выглядишь, – шепнул мне Сережка.

– Ты тоже, маэстро, – ответила я, понимая, что объективно Сережка и вправду выглядит хорошо – респектабельно. Я покосилась на него: вместо тощей кадыкастой шеи девятиклассника увидела литую, заплывшую жирком выю и, вздохнув, перевела глаза на сцену.

– Сегодня один мой мальчик играет, – сказал Сережка. – Очень продвинутый мальчик. Но вещь сыровата. Как бы не сорвался в пассаже на терциях...

В антракте перед концертом учащихся Сережка бросился за кулисы давать последние указания своему мальчику, а мы с Кариной пошли смотреть школу – ходили по этажам, рассматривали портреты композиторов. Карина с любопытством, я – с грустью. Мне вообще очень грустно было в тот день.

Здесь мало что изменилось – по-прежнему в каждом закутке, в тупиках коридоров, в спортивном зале, в столовой стояли под чехлами рояли. В надраенных желтых паркетах отражались их черные ножки.

Портреты композиторов перевесили местами. Кудрявый полнощекий Бизе теперь благодушно смотрел сквозь круглые очки на противоположную стену, где висел стальной щиток освещения. Я улыбнулась, вспомнив давний анекдот из десятого класса: Сережка, тощий взъерошенный вундеркинд, уже уходя с классного собрания, возмущенно сказал:

– Товарищи! Пора привести в порядок коридоры. Портреты композиторов развесить, что ли! Вон у нас напротив класса уже лет десять висит какая-то железяка с идиотской надписью: «ЩО»!

– Ну, пора в зал, – сказала я Карине. – А то там без нас начнут.

...Сережка вернулся на свое место, когда концерт уже начался. На сцене кнопка в белом передничке резво бегала пальчиками по клавишам под умильными взглядами сидящих в зале. Сережка был озабочен.

– Мой шестым играет, – сказал он. – Пассаж все-таки не выходит...

Наконец объявили его мальчика, фамилия какая-то обыкновенная, я не запомнила: то ли Орлов, то ли Петров, то ли Кузнецов... Сутулый, долговязый, сумрачный мальчик. Брюки висят, рубашка на спине пузырится – нелепый мальчик.

– Какой класс? – спросила я Сережку.

– Восьмой, – ломая пальцы и нервно прищелкивая ими, ответил тот. Вытянув шею, он неотрывно смотрел на мальчика.

– Ну не тяни! – сквозь зубы тихо процедил он, и мальчик, словно услышав Сергея Федоровича, оглянулся на концертмейстера, маленькую седенькую Марью Филипповну, которая еще Сережке аккомпанировала; она дала «ля» для настройки, мальчик подкрутил колки и, достав носовой платок, расстелил его на подбороднике, где скрипка соприкасается с шеей... Тишина – секунды перед музыкой, что леденят и покалывают, и наконец бурное вступление фортепиано.

Едва вступила скрипка, я поняла, что это – настоящее, по той бессильно ревнивой тоске, которую я испытываю всегда, когда музыка проникает в душу без спросу, потому что вроде бы имеет право, как человек, недавно еще любимый, имеющий ключ от твоей квартиры и возможность войти туда когда вздумается.

Сначала скрипка только пробовала голос – невинный и хрупкий. Она спрашивала себя и отвечала себе, и была правдива и открыта до конца, как светлая девочка. Было и кокетство там, но – грациозное, почти детское кокетство. Вот она запела полным голосом, раскатилась протяжным контральто, но скоро стала взбираться вверх на цыпочках, замирая, заманивая кого-то, и по тревожному холодку коротко обрывающихся шажков становилось ясно, что это рискованная игра.

Потом наступила жуткая короткая пауза, и скрипка вдруг заголосила, заголосила истошными воплями, и на самом мучительном, хриплом стоне ее оборвало фортепиано бурливым пассажем, катящимся вниз, в басы, и там, в басах, долго топталась молва, перемалывала чужое несчастье... Пока звучало фортепиано, мальчик достал из кармана сурдинку, надел ее на струны, и, когда скрипка вступила вновь, она уже была интриганкой, и голос ее звучал вкрадчиво и коварно, и все она лгала, все лгала – о, то была опасная игра!

Я опустила голову и прикрылась ладонью, чтобы Сережка не видел моего лица. Но он видел только своего сутулого мальчика, его костлявые руки, взмывающий смычок. Даже вечные Сережкины желваки окаменели на скулах. Капля пота бежала по виску...

...Кончилось наконец... Мучение кончилось, затянулась петля на последнем хрипящем аккорде, в зале переждали похоронную паузу и сильно захлопали. Сережка откинулся на спинку кресла, достал платок и окунул в него лицо, отдуваясь...

Громко хлопали в зале, ведь там сидело много наших, и они понимали толк в настоящем. Я наклонилась к Сережке и сказала:

– Поздравляю тебя. Прекрасный мальчик!

– Все-таки сорвался в пассаже, на терциях! – воскликнул Сережка счастливым голосом. – Ну он у меня получит!

– Плевать на терции, – возразила я. – Этот мальчик умеет душу выворачивать, а такое кое-что значит.

– Ты всегда дилетантски судила о музыке! – отмахнулся Сережка.

Карина не хлопала. Она сидела – пряменькая, серьезная, быстро-быстро разглаживая на коленях подол платья. Я взяла ее потную ладошку и прихлопнула своей рукой.

– Понравилось? – спросила я.

Она молча кивнула, забрала свою руку и напряженно вытянулась: на сцене ведущая объявляла выступление следующего ученика.

...После концерта Сережка проводил нас до трамвайной остановки. Он был счастлив сегодняшним успехом своего мальчика и говорил неумолкая.

– Надо встречаться! – говорил он. – Нельзя терять друг друга. Надо отметить десятилетие нашего выпуска.

Подошел старый, пустой по позднему времени трамвай, расхлябил двери, мы с Кариной взобрались на замусоренную абонементами площадку. Сережка стоял, облокотясь на турникет, и смотрел на меня. Он был в светлом модном плаще, в низко надвинутой шляпе. «Интересный мужик»... – подумала я.

– Позвони! Надо встречаться! Надо вместе держаться! – еще раз крикнул он. Я сказала с подножки трамвая:

– Кроме того, надо снять наконец со стены железяку с идиотской надписью «ЩО»...

Сережка заржал смехом шестнадцатилетнего оболтуса, трамвай дернулся, дверь небольно хлопнула меня по руке, и светлый плащ уплыл в густую темень... Карина сидела в середине пустого вагона, отвернувшись к окну. Хватаясь за поручни, я плюхнулась рядом и приобняла ее за плечо. Она вдруг обернулась, и я обомлела: столько безнадежного, взрослого отчаяния было в ее глазах, зеркальных от слез.

– Я такая несчастная! – сказала она.

– Ты что? – Я испуганно наклонилась к ней, крепко сжав ее плечо.

– Я несчастная, и все, – убежденно повторила она.

– Дурочка! – весело воскликнула я, чувствуя, как задыхается от тоски сердце: зачем, зачем я потащила ее на этот концерт! – Вот так дурочка! Здравствуйте! Да разве несчастные такие бывают? Разве у несчастных бывает такое роскошное синее платье, такой замечательный хвост с желтым бантом! – Я несла веселую ахинею и мысленно кляла себя последними словами. – Разве у несчастных бывает такой замечательный отец, который ничего для детей не жалеет! А какие у тебя брат с сестрой! А какая кошка!

Она улыбнулась моей болтовне, сморгнула слезинку и спросила:

– А что он играл?

– Кто?

– Ну, этот скрипач – красивый такой, высокий? Я сделала вид, что не могу вспомнить.

– Ну, ученик вашего Сергея Федоровича.

– А, ученик! Тоже мне красивый – да ты видела, как он ходит? Как верблюд. Шею вытянет, ноги волочит – шмяк, шмяк, шлеп, шлеп! – Я, не вставая, показала, как ходит мальчик. Она улыбнулась, покачала головой:

– Как он играл!

– Хорошо играл, – согласилась я. – Но если хочешь знать, меня сегодня все спрашивали – что это за девочка с вами? Какая красивая девочка!

Она подняла на меня недоверчивые глаза.

– Правда, правда! Видела, я подходила к пожилой такой даме с длинным носом? Она заведующая фортепианным отделом. Вот она как раз и спрашивала: «Что это за дивная девочка с тобой? Издали видно, какая чудная, музыкальная девочка! Надо, говорит, ее в нашу школу забрать»...

Карина глядела на меня жадно, серьезно, чуть приоткрыв рот.

– Нет, – с сожалением вздохнула она. – Нет, не получится... Слишком далеко ездить...

– Я так и сказала: трудно добираться из нашего района. Двумя трамваями... И потом, – я наклонилась к ней и добавила серьезно: – Ты же культмассовый сектор! Нельзя же бросать общественную работу...

Она кивнула и отвернулась опять к своему отражению, колеблющемуся в черном окне трамвая...

Назад Дальше