Кошка, шляпа и кусок веревки (сборник) - Джоанн Харрис 10 стр.


Год за годом я училась соответствовать его образу жизни. Деревья ведь живут очень медленно и долго. Год моей жизни ему казался всего лишь днем, и я приучала себя быть терпеливой, тратить на беседу с ним месяц, а не несколько минут, а на общение — годы, а не дни. Я всегда неплохо рисовала — хотя Стэн считал это напрасной тратой времени, — вот и стала рисовать мой бук (или даже так: Мой Бук, ведь со временем он стал мне необычайно дорог), я рисовала и рисовала его, зимой, летом и снова зимой, рисовала с любовью, с пристальным вниманием к мельчайшим деталям. Постепенно это увлечение стало напоминать одержимость — я восхищалась его формой, его упоительной красотой, медлительным и сложным языком его листьев и молодых побегов. Летом он разговаривал со мной с помощью своих ветвей, а зимой я сама нашептывала свои секреты его спящим корням.

Знаете, ведь именно деревьям более всех прочих живых существ свойственны покой и созерцательность. Впрочем, и мы, люди, изначально отнюдь не были предназначены для жизни с такой лихорадочной скоростью; мы словно вечно убегаем от преследования, словно вечно за чем-то гонимся, что-то хватаем и тут же бросаемся вдогонку за следующей вещью; мы бегаем, точно лабораторные крысы по лабиринту, стремясь к неизбежному и на ходу пожирая, судорожно заглатывая предложенные нам горькие угощения. Деревья совсем другие. Находясь среди деревьев, я замечаю, как мое дыхание становится ровнее, я начинаю чувствовать биение собственного сердца, сознавать, в какой гармонии движется окружающий меня мир, слышать голоса океанов, хотя никогда их не видела и, наверное, никогда уже не увижу. Мой Бук никогда не испытывал ненужного беспокойства, никогда не суетился и не приходил в ярость по пустякам и никогда не отговаривался тем, что слишком занят, — он всегда был готов посмотреть на тебя или выслушать. Другие деревья, может, и отличались более поверхностным отношением к жизни, а то и лживостью, жестокостью или даже несправедливостью — но только не Мой Бук. Мой Бук всегда занимал подобающее ему место и всегда оставался самим собой. И с течением лет я стала испытывать все большую зависимость от его спокойной безмятежности и все большее отвращение к людям, этим потным, розовым лабораторным крысам с их отвратительными привычками; меня все сильней тянуло к деревьям — тянуло медленно, но неотвратимо.

Но даже когда я стала это понимать, мне понадобилось немало времени, чтобы осознать, сколь сильно мое чувство. В те времена белой женщине нелегко было признаться даже в любви к чернокожему мужчине — или, того хуже, белого мужчины к чернокожей женщине! — но подобная аберрация любви… О таком даже в Библии ничего не сказано, и я готова была предположить, что я, может быть, единственная в своем роде? Единственная, кому свойственно подобное извращение. Ведь даже в библейском Второзаконии не упоминается о возможности любовных отношений между представителями столь различных видов, один из которых даже к не относится млекопитающим.

Итак, более десяти лет я обманывала себя, говоря, что никакая это не любовь. Но время шло, а моя одержимость все возрастала; теперь большую часть времени я проводила вне дома и рисовала; мой сын Дэниэл сделал первые шаги в тени Моего Бука; а я теплыми летними ночами тихонько прокрадывалась в сад — босиком, прямо в ночной рубашке, а Стэн тем временем наверху храпел так, что и мертвый бы, наверно, проснулся, — и обнимала твердое живое тело своего возлюбленного, крепко прижимаясь к нему под мерцающими звездами.

Но не всегда просто было сохранить эту тайну. Я уже говорила, что Стэн не обладал живым воображением, однако отличался подозрительностью и, должно быть, почуял какой-то обман. Ему и раньше не особенно нравились мои занятия рисованием, а теперь, похоже, мое маленькое хобби и вовсе стало его раздражать; казалось, он видит в моей увлеченности деревьями нечто такое, что заставляет его чувствовать себя не в своей тарелке. С годами характер Стэна отнюдь не улучшился. В ту пору, когда он за мной ухаживал, он казался застенчивым молодым человеком, не особенно умным и довольно неуклюжим, как это обычно бывает с теми, кто лучше всего себя чувствует, работая руками. Теперь он скис — постарел раньше времени — и по-настоящему оживал лишь у себя в мастерской. Мастер он был действительно прекрасный, много работал и делал великолепные вещи, но годы, что я провела рядом с Буком, заставили меня иначе смотреть на плотницкое мастерство; теперь я принимала подарки Стэна — плошки из древесины фруктовых деревьев, кофейные столики, изящные горки для посуды, отлично отполированные и вообще сделанные на славу, — едва скрывая нетерпение и все возраставшее отвращение.

А он — и это было самое страшное — стал поговаривать о том, чтобы переехать из нашего дома в новый, двухквартирный, очень хорошенький, с отдельным входом и собственным садом, а не «какой-то жалкой лужайкой, посреди которой торчит старое дерево». Он убеждал меня, что мы вполне можем себе это позволить; говорил, что там будет достаточно просторно для маленького Дэна; и хотя я, качая головой, отказывалась даже обсуждать этот переезд, в доме все же стали появляться рекламные проспекты, яркие, как весенние крокусы, и в них будущим жильцам обещали ванную при каждой спальне, и уютную гостиную с камином, и гараж в подвальном этаже, и центральное газовое отопление. Вынуждена признать: звучало это весьма соблазнительно. Но уехать, оставить Мой Бук? Нет, это было немыслимо! Я уже пребывала в полной от него зависимости. Я так хорошо теперь его знала и понимала; я была совершенно уверена, что и он отлично меня понимает; мало того, что он во мне нуждается, он любит меня, и такой любви еще никогда не знали его гордые и древние сородичи.

Возможно, моя тревога меня и выдала. А может, я просто недооценила Стэна, который все всегда воспринимал исключительно с практической точки зрения и который всегда так громко храпел, когда я прокрадывалась в сад. Я только помню, как это было ужасно, когда как-то раз ночью я вернулась в дом — возбужденная темнотой, звездами, шумом ветра в ветвях Моего Бука, с растрепанными волосами, босиком, с перепачканными зеленым мхом ногами, — и оказалось, что Стэн меня поджидает.

— У тебя что, дружок завелся? — спросил он.

Я не сделала ни малейшей попытки отрицать это; на самом деле я испытала почти облегчение, признавшись в этом самой себе. Люди нашего поколения воспринимали развод как нечто постыдное, как признание собственного поражения. Я понимала: будет суд, Стэнли будет непримирим, в эту мерзкую разборку втянут и Дэниэла, и, разумеется, все наши друзья примут сторону Стэнли и будут тщетно выяснять, кто же это такой, мой таинственный любовник. И все же я решилась — я приняла этот бой, и в сердце моем так громко пели птицы, что я лишь с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться мужу в лицо.

— Значит, все-таки завелся, да? — Лицо Стэна стало темным, как гнилое яблоко, но глаза так и сверкали, так и буравили меня. — Кто он?

— А вот этого ты никогда не узнаешь.

Остаток ночи я провела под Моим Буком, завернувшись в одеяло. Было ветрено, но не очень холодно, а когда я проснулась, ветер уже стих, и я лежала, укрытая пышным одеялом из пурпурно-зеленой листвы. Вернувшись в дом, я обнаружила, что Стэн ушел, прихватив с собой плотницкие инструменты и чемодан с одеждой. А к концу недели к нему перебрался и Дэниэл. Я понимала: мальчику двенадцать, а в таком возрасте особенно нужен отец, и потом, Дэн всегда был скорее сыном Стэна, чем моим. И все же я была счастлива. Я ни с кем не общалась, но одинокой себя не чувствовала. Напротив — я испытывала ощущение какой-то невероятной свободы. После ухода Стэна и Дэниэла все мои чувства странным образом обострились, и я большую часть времени проводила под Моим Буком, слушая, как в земле что-то все время движется — прорастает трава, неторопливо, дюйм за дюймом, растут под слоем темной почвы корни деревьев.

Впервые в жизни я чувствовала и понимала все, что происходит вокруг меня; я слышала птиц на вершине дерева, и насекомых, прогрызающих туннели в коре, и подземные источники на глубине полумили. Теперь я спала под Моим Буком каждую ночь. Я часто забывала поесть. Даже рисовать перестала. Я просто сутками напролет лежала под царственной кроной Моего Бука, и порой мне определенно начинало казаться, что я могла бы отрастить свои собственные корни, и они погружались бы в почву мягко и нежно все глубже и глубже, пока от меня самой не осталось бы никаких следов. Это было истинное блаженство. Время больше не имело для меня никакого значения; я забыла язык спешки и плоти. Дважды соседка окликала меня через забор, но голос ее показался мне настолько пронзительным и неприятным, что я решила не отвечать. Шли дожди, но холода я не чувствовала; напротив, повернув лицо навстречу дождевым струям, я ловила капли открытым ртом, чувствуя, что именно такое питание мне сейчас и необходимо. День за днем я все отчетливей понимала, что наконец-то соединяюсь с НИМ, что мы, точно двое супругов из старинной легенды — Филемон и Бавкида,[49] кажется, которые превратились в деревья, чтобы никогда не разлучаться. Я была совершенно счастлива; я сама натянула на себя землю, точно теплое стеганое одеяло, и погрузила в нее пальцы, понимая, что это случится очень скоро. Я чувствовала, что конечности мои уже пустили корни, ибо даже когда я пыталась хотя бы слегка пошевелить ими, то уже не могла этого сделать. Теперь, если меня кто-то и окликал из-за ограды, я еле слышала эти крики; я отвернула лицо к земле, я уткнулась в нее, как ребенок, засыпая, утыкается носом в подушку, и со всех сторон меня окружали звуки Моего Бука — утешающие, любящие, зовущие.

Но что-то все же происходило вокруг, что-то нас беспокоило, мы чувствовали это своими корнями. Какой-то пронзительный голос, слишком высокий, чтобы мы могли его понять, какие-то движения, слишком быстрые, чтобы мы могли их отследить. Крысы вернулись, ужасные розовые крысы, и пока мы спали и видели свои прохладные медлительные сны, они метались вокруг нас, суетились, визжали, грызли землю зубами, торопливо разрывали ее лапами. Я пыталась протестовать, но язык мой мне уже не повиновался. И розовые крысы с корнем вырвали меня из земли; их морды склонились надо мною, и по мере того, как в моем сознании «мы» вновь превратилось в «я», уши вновь стали отчетливо воспринимать их голоса — и в этом общем хоре впервые за все последнее время вдруг очень громко прозвучал голос Моего Бука, исполненный горя и печали, и голос этот заглушил все прочие звуки того, нижнего, мира.

«О, моя дорогая, милая моя…»

«Вызовите „Скорую“, она ведь совсем…»

«О, любовь моя…»

Я очнулась в кровати на чистых белых простынях с осознанием того, что время начало новый отсчет. Стэн, как мне сказали, просидел у моей постели четырнадцать ночей подряд; медсестры дружно восторгались его собачьей преданностью. Ведь, по их словам, я едва не умерла. Мне еще очень повезло, сказали они, у меня была запущенная пневмония, кроме того, мой организм очень ослабел из-за недостаточного питания и обезвоживания; еще несколько часов, и они бы меня потеряли. Стэн, сказали они, уже вернулся домой, и сейчас он тоже дома, но скоро снова придет; он действительно пришел и принялся что-то говорить мне, хоть я и очень старалась его не слушать, вскоре я поняла, что начисто утратила способность не слышать людские голоса.

— Прости меня, любимая, — говорил Стэн. — Мне бы следовало раньше заметить, что с тобой что-то не так.

Видимо, в его понимании все это вполне понятным образом складывалось в одну картинку: мои невротические реакции, отвращение к сексу, стремление к одиночеству, странная тяга, почти одержимость, к изучению деревьев… Собственно, имел место некий нервный срыв, сказал он, только и всего; ничего, скоро мне станет лучше, а потом я непременно совсем поправлюсь, он, мой добрый старый Стэн, мне это обещает, и, конечно же, он будет всегда обо мне заботиться. Та наша с ним глупая ссора осталась в прошлом; он понимает, что не было у меня никакого любовника. Ничего, скоро я снова буду в полном порядке. А вот, кстати, и очень хорошая новость: он нашел покупателя на наш дом. Первоклассного покупателя, без посредников. Так что не успею я и оглянуться, как мы будем жить в новом хорошеньком домике на две квартиры — мы ведь о таком всегда мечтали, правда? — с собственным симпатичным садиком, в котором уж точно не будет этих проклятых старых деревьев…

Я тщетно пыталась что-то сказать, прервать этот бесконечный поток, но так и не смогла произнести ни слова. Стэн ласково взял меня за руку и попытался успокоить:

— Не волнуйся, дорогая. Все уже устроено. Наш дом покупают очень милые люди, они будут хорошо за ним ухаживать. Конечно, то огромное старое дерево придется убрать…

Я изо всех сил шевелила губами, но Стэн на мой немой призыв не реагировал.

— Конечно, придется, любимая. Нельзя же его там оставить, ведь оно весь свет загораживает. И потом, я бы не хотел рисковать — уж больно удачные покупатели подвернулись. Ну все, теперь ты немного отдохни и ни о чем не беспокойся. Теперь я буду о тебе беспокоиться.

В наш старый дом я уже больше не вернулась. Вряд ли я смогла бы это вынести, зная то, что там произошло. И нового двухквартирного домика я так и не увидела; я просто отказалась туда переезжать и при первой же возможности сняла себе квартирку возле Ботанических Садов. Но и после этого Стэн не сдался. Почти целый год они с Дэниэлом каждое воскресенье навещали меня. Только нам нечего было сказать друг другу. Да, жизнь мне они тогда спасли, но лучшая часть меня так и осталась там, под Моим Буком; в общем, не могло быть и речи о возвращении к прежней жизни, да я бы и не смогла, даже если б захотела. А однажды, почти через год после того, как я выписалась из больницы, Стэн принес мне подарок, завернутый в креповую бумагу.

— Разверни, — сказал он, — я сам это сделал тебе в подарок.

Оказалось, что это деревянное блюдо — огромное, почти два фута в диаметре. Довольно грубо вырезанное в форме сердца, оно было выточено из цельного куска дерева — и на плашке, полученной в результате распила толстого древесного ствола, до сих пор явственно виднелись годичные кольца.

— Я подумал, тебе захочется иметь это на память, — сказал Стэн. — Я же видел, как ты любила это дерево, и все такое.

Все слова замерли у меня на устах, я молча коснулась кромки блюда. Она была гладкая, холодная, безупречно отполированная. Кончиком пальца я отыскала то местечко, что было в самой сердцевине дерева, и — возможно, тут виной мое воображение — на мгновение я вроде бы ощутила некий ответный трепет, словно палец мой невольно коснулся умирающего нерва.

— Оно прекрасно, — сказала я вполне искренне.

— Спасибо, любимая, — благодарно улыбнулся Стэн.

Теперь это блюдо стоит у меня на обеденном столе. Да, это она мне его оставила. И все свои блокноты с карандашными набросками, и все свои рисунки деревьев. Больше у нее, бедняжки, никого не было. Стэн ко времени нашего с ней знакомства уже десять лет как умер, а она после этого перебралась в дом престарелых. «Ивы» — так он назывался. Я пыталась отыскать Дэниэла, но в «Ивах» его контактного адреса не оказалось. Заведующая сказала, что он вроде бы живет в Новой Зеландии, но толком никто о нем ничего не знал.

В тихом уголке Ботанических Садов, между рядом старых деревьев и густо заросшей падубом оградой есть маленькая металлическая скамейка, выкрашенная зеленой краской. В густой зелени этой скамьи почти не видно, и на ней редко кто сидит, кроме меня. Люди вокруг слишком поглощены собственными заботами, им недосуг остановиться и поговорить, да мне, собственно, никто из них и не нужен. Ведь у меня, в конце концов, есть мои деревья.

Гарри Стоун и круглосуточно открытый храм Элвиса

Иногда люди дарят мне историю, даже не подозревая об этом. Этот рассказ, например, появился благодаря майке с забавным логотипом, присланной мне одним американским фаном; на майке было написано: «Круглосуточно открытый храм Элвиса». Очевидно, это и впрямь настоящий храм, и у этой «религии» есть немало искренних последователей. В наши дни, мне кажется, мы всюду пытаемся найти для себя что-то, во что можно искренне верить. В общем, я всего лишь переместила этот храм в один из йоркширских городков и уменьшила число верующих до одного, но принцип оставила прежним.


«Что сделал бы Элвис?»

Этот вопрос я часто задавал себе в трудную минуту, скажем, когда надо совершить непростой выбор или разрешить какую-нибудь моральную дилемму. Например, сижу я в битком набитом вагоне метро, вокруг, естественно, полно людей, и вот входит женщина, похоже, беременная, а может, и нет — трудно сказать, столько у нее спереди всего накручено. Она втискивается, как котлета в сэндвич, между парнишкой в бейсболке от «Берберри»[50] и какой-то пожилой дамой с пакетами из «Теско».[51] А я что? Во-первых, у меня довольно громоздкий футляр с гитарой, а во-вторых, я чувствую себя полной развалиной после вчерашнего вечера в «Лорде Нельсоне». Вот и спрашиваю себя: «А что на моем месте сделал бы Элвис?»

Ну, для начала он никогда бы не поехал в метро до Хаддерсфилда — это совершенно очевидно. Но, в общем, я встаю — ведь встаю же? — да еще и вежливо улыбаюсь и учтивым жестом (которому, правда, слегка помешал футляр с гитарой, который тут же стукнулся о перекладину для рук) предлагаю этой условно-беременной сесть. Парнишка у меня за спиной хихикает, пожилая дама, обремененная покупками, смотрит неприязненно, явно намекая, что место следовало бы уступить ей, а эта условно-беременная тут же плюхается на освободившееся место, не сказав мне ни слова благодарности, открывает пакет с хрустящим картофелем (с запахом копченого бекона) и начинает хрумкать. Корова невоспитанная!

Все это я рассказывал Лил примерно полчаса спустя в забегаловке «Кейп-Код», где кормят рыбой и жареной картошкой. У глуповатой Лил даже прозвище «Фишкейк».[52] Лил — самая большая моя поклонница, фан номер один, так сказать (и отличный агент, кстати), она видит и знает все, что происходит и в самом Молбри, и в Деревне,[53] а это чрезвычайно важно для человека моей профессии.

— Какой стыд, дорогой! Хочешь еще картошечки? Самая поджаристая осталась.

Элвис бы согласился — но я решил, что не стоит.

— Да нет, спасибо, Лил. Мне надо быть в форме.

Лил кивнула. Она у меня девушка крупная, у нее гладкое, сильно напудренное лицо и длинные каштановые волосы. Работает в этой забегаловке четыре дня в неделю, а по четвергам гадает на картах Таро в пабе и зовется там не как-нибудь, а Леди Лилит. Так что она вполне представляет себе, что такое шоу-бизнес, и для меня это огромное облегчение, потому что, сказать по совести, народ в основном и понятия не имеет, какого огромного напряжения требует действительно хорошее (может, даже лучшее!) исполнение роли Элвиса Пресли.

Назад Дальше