Кошка, шляпа и кусок веревки (сборник) - Джоанн Харрис 9 стр.


А на Манхэттене радуги танцевали вокруг нас, точно безумные дервиши.

— С ума сойти! — смеясь, воскликнула Санни. — Никогда раньше не видела ничего подобного!

Я кивнул, улыбаясь. Вряд ли хоть один человек в Нью-Йорке когда-либо видел нечто подобное.

Должно быть, наши воплощения существуют в любом уголке земного шара. Старые боги, забытые и полузабытые, ставшие смертными и еле перебивающиеся заработками в кабаре или бродячих цирках тех стран, которыми некогда повелевали. Забыть себя совсем нетрудно; забыть себя и свое прошлое — и существовать в формате обычной жизни людей, переезжая с места на место, самыми различными способами скрывая те навыки, которые еще, возможно, сохранились, и лишь иногда позволяя себе кого-нибудь, скажем, исцелить; лишь иногда испытывая неожиданные вспышки чудесного вдохновения, похожие на те грозовые тучи, что сперва собираются у горизонта в голубом августовском небе, а потом закрывают весь небосклон, нависая над истомившейся, пышущей жаром землей.

Я подумал, а знает ли она — подозревает ли хотя бы в мечтах, — кто она в действительности такая? Обломки божественной сущности, разбросанные и развеянные над вечно расширяющейся Вселенной. Атум,[44] проклевывающийся из солярного яйца; Тейя,[45] супруга Гипериона;[46] японская богиня Аматэрасу;[47] мексиканский Тескатлипока;[48] а может, просто Светлая Соль или милая простодушная Санни со своим голубым зонтиком в ромашках под сверкающим дождем.

Вообще-то я подозревал, что ничего такого она не знает. Уж слишком сиюминутным существом она мне казалась; то вся в слезах, а уже через секунду смеется от радости. И все же таких, как она, больше нет — она уникальна. Уж богов-то я видел немало — в самых различных обличьях и воплощениях. Исполняя свои обязанности, я просто вынужден был порой с ними встречаться. Впрочем, большинство этих богов выглядели сломленными стариками, вечно стенающими по поводу былого величия и страшно недовольными малым количеством посвященных им храмов и неподобающим поведением нынешних последователей их культа.

Санни была ни капли на них не похожа. Даже в Нью-Йорке, где никто никогда ничего не замечает, ее замечали всегда. Мельком, на ходу, краем глаза, но замечали; и лица светлели при виде этой девочки, и согнутые спины распрямлялись, словно по волшебству; даже полицейские на перекрестках с физиономиями, похожими на сырое тесто, как-то неуловимо расслаблялись, когда она проходила мимо; очень часто люди просто останавливались и начинали смотреть в небо, или принюхиваться к запахам, приносимым ветром, или без всякой видимой причины улыбаться друг другу.

Ну, а как же я? Сказать по правде, это затянувшееся притворство меня просто убивало. Кишки у меня сводило от боли; голова раскалывалась; пальцы на руках и на ногах сводило, потому что я без конца дергал и шевелил ими, разгоняя облака. И, естественно, невольно творил по всему свету разные неприятные вещи: на Мехико, например, обрушился ливень из живых рыб; в Илинге, близ Лондона, возник небольшой смерч; а над одной французской деревушкой, что на берегу реки Бэз, менее чем за десять минут выпало целых двенадцать сантиметров осадков в виде дождя. А вместе с дождем на землю сыпались живые лягушки. Зеленые.

Зато Санни была счастлива. Собственно, только это и имело для меня значение. Вокруг нее плясали радуги, пел дождь, сияло солнце, проглядывая меж пурпурными облаками. Меня же эта вынужденная сухость убивала, но я по-прежнему мечтал, чтобы так продолжалось вечно. Чтобы мы с ней — дождь и солнце — все шли и шли рука об руку по шумной улице Манхэттена…

Ее сандалии совершенно промокли, и я купил ей резиновые сапожки — желтые с утятами, — в которых она и продолжала шлепать по лужам; а еще я купил ей голубой дождевик с пуговицами в виде маленьких цветочков. Мы ели мороженое, прячась под голубым зонтиком с ромашками, и болтали — она рассказывала о своем детстве в солнечной Швеции или где-то там еще, где, как ей казалось, она когда-то жила, я же поведал ей о своих приключениях в городке Дьютерономия в штате Канзас. И радуги по-прежнему танцевали вокруг нас, и прохожие по-прежнему шли с каким-то растерянно-радостным выражением на лице; порой кое-кто замечал вслух, что погода сегодня какая-то совсем уж необычная, но гораздо чаще встречавшиеся нам люди хранили молчание.

Я держался изо всех сил. Я так долго держался исключительно ради нее. Но даже я не мог сдерживаться вечно. Голова болела невыносимо; пальцы буквально зудели, так не терпелось им дать знак облакам, чтобы те напакостили здесь от души. И в конце концов это все-таки произошло: тучи затмили солнце, радуги погасли, веселое хлопанье детских ладошек превратилось в тяжелое хлюпанье, а потом и в мощный, точно удары тяжелых арбалетных стрел, грохот дождевых струй по легкому голубому зонтику с ромашками. И, разумеется, ее солнечная улыбка сразу погасла.

— Артур, пожалуйста, простите, но мне пора.

Я посмотрел на нее. Честно говоря, я и не переставал на нее смотреть.

— Наступают дождливые дни, да?

— Простите, но я…

— Ничего, все нормально. Вы ни в чем не виноваты.

— Но я хочу, чтобы вы знали: я действительно прекрасно провела время! — И она улыбнулась мне еще раз застенчивой улыбкой маленькой девочки, которая благодарит «взрослого дядю» за чудесный праздник. Она уже повернулась, чтобы уйти, но вдруг стрелой метнулась назад и быстро поцеловала меня в щеку — будто клюнула. — А мы сможем еще раз так погулять? — спросила она. — Когда-нибудь, когда дождя не будет?

— Конечно, сможем, — солгал я. — В любое время.

Разумеется, я уже тогда прекрасно понимал, что это невозможно. Не успев еще выпутаться из окутавшей меня розовой пелены, я заставил себя думать о переезде — о том, чтобы поскорее упаковать пожитки и бежать из этого города как можно дальше, возможно даже, на другой континент. На самом деле мне вовсе не пришлось уезжать так далеко. Я всего лишь покинул свою прежнюю маленькую квартирку, забрав с собой коллекцию зонтов, и в итоге нашел себе вполне сносное жилье в Бруклине, где с тех пор дожди стали выпадать гораздо чаще, чем, скажем, на Манхэттене.

Не могу сказать, что мне не хотелось снова ее увидеть — великие боги, этого я хотел больше всего на свете! — но я же должен был считаться со своими непосредственными обязанностями, верно? К тому же мне приходилось постоянно учитывать происки тех богов и различных их воплощений, которые считались нашими врагами; нельзя было сбрасывать со счетов и последствия тех потрясений, которые наша с ней встреча способна вызвать на земном шаре. Ураганы, смерчи, цунами — даже самый отъявленный романтик понимает, что на одних радугах настоящей любви не построишь.

Вот почему я тогда позволил ей уйти; а сам неотрывно смотрел ей вслед — как она идет по улице в своем желтом платьице, держа в руке зонтик с ромашками. А когда она добралась до поворота, я отчетливо видел, как солнечный луч, пронзив тучи, ярко высветил ее маленькую веселую фигурку. И Санни навсегда ушла из моей жизни.

— Я люблю тебя, — сказал я ей вслед, стоя под проливным дождем. Вода стекала по моему лицу холодными маленькими ручейками, но головная боль совершенно прошла. Зато в сердце моем зародилась новая боль, которой еще мгновение назад там не было.

Как я и сказал, лето обещало быть дождливым.

Дриада

Любовь приходит к нам в самых неожиданных местах. Эта странная маленькая история — возможно, единственная история любви между представителями не просто очень разных биологических видов; дело в том, что один из них не имел ни малейшего отношения к млекопитающим.


В тихом уголке Ботанических Садов, между рядом старых деревьев и густо увитой падубом изгородью есть маленькая зеленая металлическая скамья. Стена зелени почти полностью скрывает ее, так что туда редко кто забирается, и потом, скамья эта всегда в тени, да и вид с нее на лужайки и аллеи не так уж хорош. К скамье прикреплена табличка: «В память о Жозефине Морган Кларк, 1912–1989». Это я знаю совершенно точно, поскольку сама ее туда и прикрепила. Впрочем, с этой дамой мы были едва знакомы; мало того, я ее вообще почти не замечала, и лишь однажды дождливым весенним днем пути наши случайно пересеклись, и после этого мы на короткое время стали почти друзьями.

Мне было двадцать пять лет, я ждала ребенка и собиралась разводиться. Каких-то пять лет назад жизнь казалась мне бесконечным светлым коридором с распахнутыми настежь дверьми, но теперь я прямо-таки отчетливо слышала, как эти двери одна за другой с грохотом захлопываются у меня перед носом — замужество; работа; мечты. Моей единственной радостью стали прогулки по Ботаническим Садам с их заросшими мохом, извилистыми, пересекающими друг друга тропинками, с их тихими дубовыми и липовыми аллеями. Сады стали моим убежищем, и, пока Дэвид был на работе (то есть почти все время), я гуляла там, наслаждаясь ароматом скошенной травы и игрой солнечных лучей, пробивавшихся сквозь густую листву. Здесь было удивительно тихо и спокойно; и людей я встречала очень мало, чему была только рада. Среди немногочисленных посетителей Садов было, правда, одно исключение: пожилая дама в темном пальто, которая всегда сидела на одной и той же скамейке под деревьями и что-то рисовала карандашом в блокноте. В дождливую погоду она брала с собой зонт; в солнечные дни — соломенную шляпу. Даму звали Жозефина Кларк; и даже через двадцать пять лет, когда одна моя дочь уже вышла замуж, а вторая заканчивала школу, я не могла ее забыть, как не могла забыть и ту историю, которую она поведала мне о своей первой и единственной любви.

То утро у меня выдалось на редкость неудачное. Дэвид ушел, в очередной раз со мной поругавшись; он молча выпил кофе и под проливным дождем отправился в свой офис. Я чувствовала себя ужасно тяжеловесной и тупоумной в своем балахоне для беременных; кухню пора было мыть; по телевизору ничего интересного не показывали, и всё в мире казалось каким-то пожухлым, точно края старой газеты, которую читали и перечитывали, пока строчки не стерлись. К середине дня я поняла, что с меня хватит. К тому же дождь вроде бы прекратился, и я решила пойти в Сады. Но стоило мне туда добраться и войти в огромные кованые ворота, как дождь полил с новой силой — на землю обрушилась прямо-таки ревущая стена дождя! — и я поспешила укрыться под ближайшим деревом, где, как оказалось, уже приютилась миссис Кларк.

Мы сидели рядышком на скамейке, и она что-то тихонько рисовала в своем блокноте, а я следила за бесконечным дождем, испытывая легкое раздражение, какое часто возникает в случае вынужденной близости к незнакомому человеку. Сидя с ней рядом, я невольно заглядывала в ее альбом — естественно, украдкой, как это бывает, например, в метро, когда пытаешься читать газету сидящего рядом с тобой пассажира. Страницы в ее блокноте были испещрены всякими зарисовками деревьев. Точнее, одного дерева — это я поняла, когда пригляделась повнимательнее. Это было наше дерево — тот самый бук, под которым мы сидели; его только что распустившиеся юные листочки так и дрожали под проливным дождем. Миссис Кларк рисовала мягким меловым карандашом зеленого цвета и делала это очень уверенно и вместе с тем деликатно; ей удавалось передать и текстуру коры бука, и мощь его высокого прямого ствола, и трепет листвы. Она заметила, что я подглядываю, и мне пришлось извиниться.

— Ничего страшного, дорогая, — успокоила она меня. — Смотрите на здоровье, если вам хочется. — И она протянула мне блокнот.

Я взяла его исключительно из вежливости. На самом деле мне вовсе не хотелось перелистывать страницу за страницей и вести разговоры с незнакомой старой дамой о ее рисунках, мне хотелось побыть одной, хотелось, чтобы дождь перестал. Но рисунки оказались поистине чудесными — даже я смогла это понять, хотя в живописи совсем не разбираюсь; они были изящные, с четким ощущением текстуры, и весьма лаконичные, созданные буквально несколькими штрихами. На одной странице были изображены исключительно листья; на другой — кора; а одна была целиком посвящена тому нежному изгибу, где ветка отходит от ствола и ее кора, довольно грубая у основания, постепенно становится все более тонкой и гладкой там, где изящно изогнутый конец ветки скрывается в гуще листвы. На отдельной странице ветви были изображены зимой, а на следующей — летом, покрытые густой зеленью; миссис Кларк отдельно рисовала молодые побеги и корни своего бука, а отдельно — сорванные ветром осенние листья. В этом альбоме было, должно быть, страниц пятьдесят подобных детальных изображений; и все рисунки были прекрасны, и все, насколько я могла понять, посвящены одному и тому же дереву.

Подняв глаза, я заметила, что она наблюдает за мной. У нее были очень ясные глаза, карие, исполненные приветливого любопытства, а ее маленькое живое личико осветилось какой-то странной улыбкой, когда она взяла у меня свой блокнот и сказала:

— Не правда ли, он — поистине чудесное произведение природы?

Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, что «он» — это дерево.

— Я всегда питала особую слабость к букам, — продолжала миссис Кларк. — С раннего детства. Не все деревья так дружелюбны; а некоторые — особенно дубы и кедры — могут быть даже весьма враждебны по отношению к людям. Но, в конце концов, это не их вина; если бы вас тысячелетиями подвергали гонениям и пытались истребить, вы бы тоже, я полагаю, начали испытывать к людям определенную расовую неприязнь, не так ли? — И она улыбнулась мне, бедная дорогая старушка, а я нервно посмотрела по сторонам, решая, стоит ли рискнуть и совершить под проливным дождем бросок до автобусной остановки, чтобы укрыться там под навесом, а потом юркнуть в автобус. Идея казалась мне не слишком привлекательной, да и старушка была абсолютно безвредной, так что я улыбнулась в ответ и кивнула, надеясь, что этого достаточно.

— Вот почему мне неприятны подобные вещи, — сказала миссис Кларк, указывая на скамью, на которой мы сидели. — Деревянная скамья под живым буком — в ней словно воплощена вся наша история истребления деревьев. Мой муж был плотником. Но в живых деревьях никогда ничего не понимал. Для него весь смысл дерева заключался в готовой продукции — в половых досках, в мебели. Он утверждал, что деревья ничего не чувствуют. По-моему, просто недопустимо, чтобы человек всю жизнь оставался столь глупым и невежественным, не так ли? — Она засмеялась и ласково провела пальцем по краю своего блокнота. — Правда, я тогда была еще очень молода; в те дни от девушки, собственно, ждали одного: чтобы она, покинув родительский дом, вышла замуж и родила детей. А если ты этого не делала, значит, что-то с тобой не так. Вот и я, обманывая себя, в двадцать два года вышла замуж за Стэна Кларка, почему-то выбрав именно его из всех прочих женихов, и мы с ним поселились в небольшой двухэтажной квартирке — две комнаты внизу, две наверху, — неподалеку от Стейшн-роуд. Но и после свадьбы я все с удивлением думала: неужели это и есть то самое? Неужели это все?

Именно в этот момент ее рассказа мне и следовало уйти. К черту вежливость; к черту дождь! Но ведь миссис Кларк рассказывала не только о себе — это, как ни странно, была и моя история; я остро чувствовала, какой отклик ее слова находят в исполненных гулкого одиночества коридорах моей души. Я, сама того не замечая, кивала ей с искренним пониманием, а в ее ясных карих глазах видела сочувствие и неожиданно живое чувство юмора.

— Что ж, все мы стараемся найти утешение, где только можем, — сказала она, слегка пожав плечами. — Стэн ничего не знал, а когда о чем-то не знаешь, так оно и боли причинить не может, верно? Впрочем, Стэнли никогда не обладал развитым воображением. Да, глядя на меня, никому бы и в голову ничего такого не пришло. Я прекрасно вела дом, я много работала, я воспитывала сына — никто и не догадывался, что у меня есть возлюбленный, что живет он совсем рядом, что мы долгие часы проводим вместе.

Миссис Кларк снова на меня посмотрела, и ее живое, покрытое тысячью морщинок личико осветила улыбка.

— О да, у меня был возлюбленный! — сказала она. — И он обладал всеми достоинствами, какими должен обладать настоящий мужчина. Высокий, молчаливый, уверенный, сильный. А какой сексуальный! Порой, когда он был обнажен, я с трудом сдерживала себя, настолько он был красив. Дело лишь в том, что мужчиной-то он и не был.

Миссис Кларк вздохнула и снова погладила кончиком пальца корешок альбома.

— По правде говоря, — продолжала она, — его даже «он» нельзя называть. У деревьев ведь нет гендерных признаков — во всяком случае, в английском языке это неодушевленные существительные, — зато все они, безусловно, личности. Дубы мужеподобны со своими глубокими корнями и злопамятными характерами. Березы женственны и ветрены; похожи на них и боярышник с вишней. Но мое любимое дерево — бук, медный бук, осенью он рыжеголовый, а весной поражает воображение самыми невероятными оттенками пурпурного и зеленого. У моего бука была бледная гладкая кожа, гибкие, как у танцора, конечности, стройное и сильное тело. В серую дождливую погоду он был мрачен и скучен, а в солнечную сиял, как светильники Тиффани, весь бронзовый и розовый, как арлекин, весь в солнечных зайчиках, как в веснушках. А если встать под ним, в шуме его листвы слышался голос океана. Он стоял в центре нашего садика, так что именно его я видела последним, ложась спать, и первым — когда вставала утром; а в иные дни, клянусь, единственной причиной, почему я вообще заставляла себя встать с постели, было понимание, что он ждет меня, и его красивый мощный силуэт отчетливо виден на фоне яркого, как павлиний хвост, неба.

Год за годом я училась соответствовать его образу жизни. Деревья ведь живут очень медленно и долго. Год моей жизни ему казался всего лишь днем, и я приучала себя быть терпеливой, тратить на беседу с ним месяц, а не несколько минут, а на общение — годы, а не дни. Я всегда неплохо рисовала — хотя Стэн считал это напрасной тратой времени, — вот и стала рисовать мой бук (или даже так: Мой Бук, ведь со временем он стал мне необычайно дорог), я рисовала и рисовала его, зимой, летом и снова зимой, рисовала с любовью, с пристальным вниманием к мельчайшим деталям. Постепенно это увлечение стало напоминать одержимость — я восхищалась его формой, его упоительной красотой, медлительным и сложным языком его листьев и молодых побегов. Летом он разговаривал со мной с помощью своих ветвей, а зимой я сама нашептывала свои секреты его спящим корням.

Назад Дальше