Воскрешение Некрасова - Быков Дмитрий Львович 2 стр.


Тем не менее первого литературного комплимента удостоилось именно стихотворение «В дороге». Вот оно-то и поражает нас сейчас больше всего сочетанием сострадания и глумления. Некрасов не только предъявляет нам ужасную картину, Некрасов еще, действительно, «присаливает» сверху и вслед за этим гнусно ухмыляется над произведенным эффектом.

Но ямщик вместо этого отвечает:

И рассказывает жуткую историю крестьянской девочки, которую взяли в господский дом, воспитывали вместе с господской дочерью, а потом барин помер, и ее сослали обратно. Видно, она чем-то его наследнику нагрубила, а, может быть, как мы догадываемся, не ответила на его домогательства. И вот:

Вещь, совершенно недозволительная. И в финале мы, наконец, узнаем о том, что:

Вот в этом – еще и усмехнуться под конец – в этом очень много Некрасова. И, я думаю, точнее всего состояние русского человека, который рыдает, от этого ненавидит себя и в конце усмехается, чтобы было легче терпеть свое бессилие, – вот эту русскую триаду Некрасов выразил точнее всего.

Многие говорят, что некрасовская муза, пожалуй, грубовата и простонародна. Но ведь простонародна она, простите, не потому, что он прибегает к грубому, примитивному средству выражения. На самом деле оркестровка стиха у Некрасова невероятно тонка. Я не думаю, что в русской литературе можно найти стихотворение, – это при том, что и Блока мы знаем, и Мандельштама мы знаем, и Пушкина мы помним и любим, – я думаю, что трудно найти стихотворение, которое было бы мощнее и трагичнее оркестровано, чем «Еду ли ночью по улице темной…». С этим знаменитым, зафиксированным еще Шкловским повтором «ули – но, ули – но».

Давайте вспомним еще и о том, что, когда Окуджаве понадобилось оркестровать «Путешествие дилетантов», насытить его поэтическими лейтмотивами, главным лейтмотивом этого мучительного романа стало именно двустишие Некрасова:

Помнишь ли труб заунывные звуки, Брызги дождя, полусвет, полутьму? И всякий, разумеется, продолжит это сквозное, несчастное:

Можно ли себе представить в русской поэзии более совершенные стихи? Боюсь, что все, кто говорит о прозаизмах Некрасова, ничего более мощного, чем этот текст, привести, во всяком случае из XIX века, не смогут. Да и в ХХ веке, что уж говорить, мало было подобного. Не зря Мандельштам в критические минуты своей жизни говорил:

Некрасов всегда приходит на помощь русскому поэту, когда он теряет, по Мандельштаму, самое дорогое – сознание своей правоты. Оказывается, из сознания своей неправоты можно делать куда более мощную и пронзительную поэзию. Так вот, думаю, что пресловутые упреки в формальных несовершенствах, в грубости, в определенном схематизме, в пресловутых глагольных рифмах – все это от лукавого и, в общем, от непонимания чего-то смутного. Знаете, так упрекают человека, которого не смеют упрекнуть всерьез, в том, что он жулик или вор, вместо того, чтобы сказать, что он просто дурак и скотина. Нормальная, в общем, практика, которая нам присуща – мы все время ищем эвфемизм.

Так вот, Некрасова упрекают в примитивизме вместо того, чтобы просто сказать: «Нам очень мешает в его лирике та несколько циничная амбивалентность, которую он позаимствовал от народного сознания. Нам не очень нравится, что у Некрасова нет правых и виноватых. Страдания есть, а причины этого страдания и виновника этого страдания нет». Но не станем же мы говорить, в конце концов, что в поэме «Мороз, Красный нос» – высшем лирическом свершении Некрасова, в гениальном лирическом эпосе – кто-нибудь в чем-нибудь виноват? Никто там не виноват, вовсе не крепостная зависимость погубила Фрола, умер он от болезни, семья богатая, зажиточная, как и семья крестьянки в «Кому на Руси жить хорошо». Мы вернемся к этому тексту замечательному.

В «Кому на Руси жить хорошо» есть образ рока, нарисованный с абсолютно фольклорной мощью, – это тот самый Мороз, Красный нос, дедушка, который ходит-похаживает, или поглаживает кого-то, или постукивает, а как он решит – этого никто не знает. Ну, помните, да?

Есть здесь какие-то логические причины? Нет, абсолютно. Мы не можем Некрасову простить этого фольклорного, дохристианского, очень крестьянского, на самом деле, отношения к жизни: Бог дал – Бог и взял, как в этом стихотворении знаменитом про погорельцев. Нет виновного, нет закона, есть судьба и ужас – и ничего кроме. А утешаться можно только достаточно соленой народной шуткой, в чем Некрасов тоже был большой мастер.

И вот, пожалуй, самое точное стихотворение о русской судьбе – это гениальная баллада «Выбор», тоже очень фольклорная по своему духу. Сейчас ее вспомнить – милое дело:

Эта баллада не зря называется «Выбор», потому что каждая попытка спасения оборачивается новой гибелью, и это очень по-русски и очень по-некрасовски.

Что же нас в этом утешает? Утешает нас, как ни странно, вот эта самая амбивалентность и умение в какой-то момент критический усмехнуться, посмеяться над этим, перемигнуться перед смертью. И Некрасов ведь, строго говоря, не потому так любил народ, что жило в нем народническое убеждение, будто в народе есть какие-то вековые нравственные начала. Некрасов, в отличие от Толстого, с этим народом был по-настоящему близок, он с ним охотиться ходил, он с ним любил выпить, он с ним в беседах проводил довольно много времени. А Толстой, по воспоминаниям яснополянских крестьян, в какой-то момент все-таки говорил: «Не подходите ко мне, я граф». В Некрасове этого совершенно не было, да он и графом не был. Он достаточно просто относился к русскому мужику. И когда, измученный болезнью, болезнью мучительной и некрасивой, раком прямой кишки, Некрасов в 1875 году собирался застрелиться от боли, он сказал об этом только егерю, другу своему, который и вырвал у него ружье. И после операции прожил еще два, пусть мучительных, но, страшно сказать, плодотворных года. То есть были вещи, о которых он только с этим народом мог говорить. Разумеется, не в силу того, что ему было присуще абстрактное народолюбие. А в силу того, что он с этим народом абсолютно совпадал в главном – в презрении к смерти, в этой нравственной амбивалентности, которая позволяет выдержать очень многое, в этой насмешке над горем, в умении смеясь это горе переносить. Кроме того, есть у Некрасова еще одно удивительное, тоже роднящее его с народом чувство, затрудняюсь в его определении. Можно назвать его азартом, азарт ему очень был присущ. Можно – форсом, и форс какой-то в этом действительно есть. Вызовом, эпатажем, умением бросить в лицо врагу не просто «железный стих, облитый горечью и злостью», а циническую шутку, умение выпендриться перед концом. Вот это мне очень нравится. Особенно нравится, конечно, в «Русских женщинах». В гениальной поэме, написанной рыцарски для того, чтобы дать возможность русскому читателю читать недоступный на родине текст, под прозрачными псевдонимами зашифровав главных героинь, опубликовать русские стихотворные переложения французских текстов, известных только в заграничной публикации… Тысячи людей, не читавших ни «Бабушкиных записок», ни воспоминаний Трубецкой, знают их в некрасовской формуле. И вот это останется с нами навсегда:

Что же нас в этом утешает? Утешает нас, как ни странно, вот эта самая амбивалентность и умение в какой-то момент критический усмехнуться, посмеяться над этим, перемигнуться перед смертью. И Некрасов ведь, строго говоря, не потому так любил народ, что жило в нем народническое убеждение, будто в народе есть какие-то вековые нравственные начала. Некрасов, в отличие от Толстого, с этим народом был по-настоящему близок, он с ним охотиться ходил, он с ним любил выпить, он с ним в беседах проводил довольно много времени. А Толстой, по воспоминаниям яснополянских крестьян, в какой-то момент все-таки говорил: «Не подходите ко мне, я граф». В Некрасове этого совершенно не было, да он и графом не был. Он достаточно просто относился к русскому мужику. И когда, измученный болезнью, болезнью мучительной и некрасивой, раком прямой кишки, Некрасов в 1875 году собирался застрелиться от боли, он сказал об этом только егерю, другу своему, который и вырвал у него ружье. И после операции прожил еще два, пусть мучительных, но, страшно сказать, плодотворных года. То есть были вещи, о которых он только с этим народом мог говорить. Разумеется, не в силу того, что ему было присуще абстрактное народолюбие. А в силу того, что он с этим народом абсолютно совпадал в главном – в презрении к смерти, в этой нравственной амбивалентности, которая позволяет выдержать очень многое, в этой насмешке над горем, в умении смеясь это горе переносить. Кроме того, есть у Некрасова еще одно удивительное, тоже роднящее его с народом чувство, затрудняюсь в его определении. Можно назвать его азартом, азарт ему очень был присущ. Можно – форсом, и форс какой-то в этом действительно есть. Вызовом, эпатажем, умением бросить в лицо врагу не просто «железный стих, облитый горечью и злостью», а циническую шутку, умение выпендриться перед концом. Вот это мне очень нравится. Особенно нравится, конечно, в «Русских женщинах». В гениальной поэме, написанной рыцарски для того, чтобы дать возможность русскому читателю читать недоступный на родине текст, под прозрачными псевдонимами зашифровав главных героинь, опубликовать русские стихотворные переложения французских текстов, известных только в заграничной публикации… Тысячи людей, не читавших ни «Бабушкиных записок», ни воспоминаний Трубецкой, знают их в некрасовской формуле. И вот это останется с нами навсегда:

По-французски сказать: «Увидимся, Маша, – в остроге!», хотя Маша по-русски недурно понимает – в этом, чтобы в руднике выразиться этак по-французски, что-то, безусловно, есть. Не зря Домбровский во время допросов любил ругаться на следователя по-французски и восхищался тем, что следователь ничего не понимает. Этот вызов, этот блеск, этот форс, который есть в русской душе, Некрасову чрезвычайно удавался.

В свое время Нонна Слепакова, мой литературный учитель, с гордостью себя называвший поэтом некрасовской школы, ставила довольно забавный литературный эксперимент: она зачитывала школьникам, у которых вела в молодости литобъединение, следующее стихотворение:

Хорошая картина, достойная. А главное, что сделанная в самом деле очень оптимистично и весело. И ни один ребенок не мог допустить, что это Некрасов – все были уверены, что это Блок или Белый, или кто-то из поэтов блоковского круга. Это были относительно продвинутые дети. И действительно очень похоже на блоковский круг, это мог быть кто угодно, но представить себе, что это 1872 год, очень затруднительно. Я уж не говорю о том, что допустить, будто «Комитет орошения» написан в 1874 году, а не позавчера, совершенно немыслимо. Вспомним, в «Современниках»: комитету орошения выделены деньги. Естественно, герой всю эту субсидию пропил и проел, после чего сказал, что орошение не нужно, край и без того достаточно полноводен. Долг этот был списан. И «слезами грудь жены я оросил». Вот этим все орошение завершилось. Это же ситуация, взятая просто из вчерашнего дня.

Добрую службу Некрасову, во всяком случае, некрасовской сатире, сослужили удивительные совершенно, неизменные обстоятельства русской жизни. О чем сам Некрасов написал, на мой взгляд, лучшее свое стихотворение, правда, выкинутое из «Современников», может быть, по причине его чрезмерной откровенности. История заключалась в том, что адмирал Попов изобрел судно, которое было устойчиво при любом шторме. Оно имело цилиндрическую форму, поэтому, когда волны в него били, оно не могло перевернуться. Проблема в том, что оно не могло при этом также и плыть. То есть оно не двигалось никуда, оно вращалось на одном место в состоянии абсолютной устойчивости. Впоследствии, конечно, идея Попова пригодилась для плавбаз, еще для чего-то, но она совершенно не годилась для движущегося флота, как, собственно, и вся русская история. О чем Некрасов написал действительно гениальный текст.

Вот это циклическое вращение русской истории по одному и тому же кругу вздесь выражено с невероятной лирической силой. И что сюда, казалось бы, добавить?

Давеча, присутствуя на очередном лоялистском обеде, таком, где лоялисты друг друга поздравляют с верным государевым служением, – присутствовал я там, слава богу, как журналист, а не как приглашенный, – я почти дословно услышал родное некрасовское:

Это, конечно, не некрасовская заслуга – то, что русская жизнь стоит на одном месте. Еще Маяковский, услышав от Лили Брик кусок из «Юбиляров», – а сам Маяковский был небольшой книгочей, как мы знаем, – с ужасом говорил: «Неужели это не я написал?!»

Конечно, весь Маяковский с его грубой, мясной словесной живописью, с его абсолютно чудовищными картинами взаимного пожирания, с его ожирением всеобщим, которым страдают сытые, – все это пошло от Некрасова, воспитан он был именно им. И, кстати, в одной из своих анкет, редких, откровенных, в ответ на вопрос Чуковского об отношении к лирике Некрасова он отвечал: «В детстве особенно нравились строчки “Безмятежней аркадской идиллии…” Нравились по непонятности». Но ведь это же и есть поэзия – когда красиво и непонятно: «безмятежней аркадской идиллии закатятся преклонные дни». Это у Некрасова тоже есть. И волшебный некрасовский звук, звук хриплой трубы, в русской поэзии ни с каким другим не спутаешь.

Под конец надо пару слов сказать о самом странном эпосе Некрасова – о несчастной задумке «Кому на Руси жить хорошо». Здесь воскрешение Некрасова произошло без моей воли. Сейчас один из лучших российских режиссеров, не будем называть имен, запустил телевизионный цикл «Кому на Руси жить хорошо»: герои ездят на машине (это единственный способ добыть спонсора), на машине, выданной спонсором, ездят по стране, заезжают в разные семьи и расспрашивают, кому жить на Руси хорошо. И все было бы хорошо, и утвердили бы эту заявку, если бы совсем по-некрасовски не обнаружилось, что финала у этой истории нет… (смех в зале)

Назад Дальше