Женщина, которой он подал руку, с Машей имела несомненное сходство, но она была… Ослепительна. Даже, казалось, стала выше ростом.
«Что она с собой сделала? — ошарашенно подумал он. — Не может быть, чтобы просто накрасилась!»
— Ты, — помотал головой Андрей, путаясь в словах. — Ну, ты…
Маша тихо засмеялась и крепко взяла его под руку:
— Не отпускай меня, — заговорщицки шепнула она ему в ухо, когда они поднимались по широкой лестнице к дверям старомосковского особняка, где проходило действо. — Я еле стою на этих каблучищах.
«Ах, вот оно что… — чуть успокоился Андрей, скосив глаза на туфли. Ну, слава богу, хоть что-то прояснилось!» А то он уж было испугался столь резких превращений. И еще промелькнула гнусная мыслишка: хорошо, что вот такую — с карминным ртом и ставшими огромными и странно блестящими, как драгоценные камни в иссиня-черных ресницах, глазами ее не видел вестминстерский Петя.
— Знаешь, — сказал он вкрадчиво, — нечего тебе краситься… Я имею в виду, что ты и так…
И тут, не дождавшись окончания его ревнивого пассажа, Маша благодарно сжала ему руку и выдохнула с явным облегчением:
— Спасибо! А то я очень боялась, что тебе захочется этой красоты каждый день и я просто не справлюсь.
— Нет уж, дудки! — искренне сказал Андрей. — Каждый день я с такой красотой и сам… Не справлюсь.
Они прошли внутрь, и Маша вполне светским жестом сбросила одолженную у матери чернобурку на руки гардеробщику и оказалась в алом декольтированном платье в пол. Андрей, не отрывая глаз от Маши и не глядя — ловит кто иль нет его скромную одежку, скинул куртку. И снова схватил Машу за руку, боясь, что вот сейчас она от него уплывет, как во сне, под ярчайшим светом хрустальных люстр.
Вокруг уже собралось немало светского народу. И если бы Андрей мог немедленно увести Машу отсюда прямо под своды своей негламурной дачки, то он бы так и сделал — всенепременно.
— С чего начнем? — Маша очень женственным, зрелым жестом поправила сумочку на плече.
— Э… Я тут кое-что вспомнил, — сглотнул Андрей. — Мамонов, ну, шеф живописного факультета, с которым я разговаривал про Бакрина… И кто нам, к слову, сюда входные организовал… Так вот: он вспомнил, что у Бакрина был дружбан закадычный. И похоже, единственный. Звали Дмитрием.
Маша повернула к нему враз загоревшиеся интересом глаза:
— Андрей, но ведь это, возможно, и есть наш Копиист! Освоивший технику Бакрина и им же вдохновленный…
— Сам знаю, — огрызнулся раздраженно Андрей. И оттого, что понял свою оплошность — можно было заранее по спискам вычислить этого Дмитрия, и оттого, что от него не укрылся интерес к Маше дефилирующих вокруг творцов. Творцов, пребывающих явно в поисках музы.
Андрей заскрежетал зубами, отметив очередной взгляд в сторону Машиного декольте. А она, казалось, ничего не замечала. Будто превратилась в одночасье в постоянную посетительницу светских тусовок: холеную девицу, плавно перетекающую от одного кружка — лощеных арт-дилеров, «дельцов от искусства», что тихими вдумчивыми голосами обсуждали ситуацию на рынке, кризис галерейного бизнеса и возможность закупки работ: своих и подопечных, в крупные музейные собрания… — к кружкам бородатых, тянущихся к чистому искусству и одетых в растянутые свитера товарищей, что пришли выпить на халяву и поспорить о высоком. «Ну, и в каком же из этих двух лагерей прячется наш Димитрий?» — думал Андрей, слушая, как Маша спокойно поддерживает тему беседы в любой компании, и с горечью осознавая, что он (и это еще в лучшем случае!) похож на ее бодигарда.
«Парень, — пытаясь отвлечься от мрачных дум, размышлял Андрей, — талантливый художник, а значит — должен быть среди тех, что с сальными космами бодро переругиваются на тему искусства. Но, штампуя подделки, он ведь наверняка не только украшает ими архивы Монтобана, но еще и продает разнообразным толстосумам, и потому ему необходимо быть в курсе изменений в арт-бизнесе».
И Андрей уже склонялся к мысли, что приятель Бакрина должен быть одним из франтоватых типов в переливающихся жемчужным цветом светло-серых костюмах, галстуках-бабочках и ярких платочках в кармашках на груди, когда вдруг зацепился взглядом за одно лицо, из «бородатых». Помнится, когда он сравнивал фотографии первого и пятого курсов, ему бросились явные изменения в выражении лиц между наивными первокурсниками и матерыми выпускниками. Человек, который стоял в кружке посреди зала: узкоплечий невысокий мужчина, с небритой щетиной и морщинами в уголках больших ироничных карих глаз, был очень похож на одного из выпускников на фотографии той самой третьей группы 93-го года выпуска. Андрей аккуратно выловил за локоток Машу и показал глазами на персонажа:
«Приглядись, мол, вот к этому».
Маша кивнула и поплыла в нужную сторону. А он последовал за ней на полшага позади и прислушался.
— Постмодернизм мертв. — Андрей хмыкнул — полемика соответствовала уровню замызганности стоящих в кружке товарищей. — Это радует, но что меняет? Я имею в виду, конкретно?!
— Да ничего, ничего не меняет, потому что ты все равно никому не нужен, — лениво ответил голос с приятной хрипотцой, принадлежащий интересующему их кареглазому небритому мужчине. — И, кроме того, заметь: любое движение в искусстве будет легко вписываться в рамки постмодернизма.
— Это почему же? — Оппонент небритого, лысый мужик с красными от недосыпа и алкоголя глазами, ловко снял с подноса проходящего мимо официанта бокал белого вина.
— Очевидно, потому, — услышал он насмешливый Машин голос, — что постмодернизм переводится как постсовременность — то есть это в некотором роде вечный стиль.
— Неплохо сформулировано. — Небритый скосил блестящие глаза на Машу, и во взгляде читалось неподдельное любопытство. — Вы, наверное, из искусствоведов?
И он протянул ей для рукопожатия маленькую кисть:
— Цыпляков. Дмитрий. Но для вас, — он чуть поклонился, — просто Митя.
— Не искусствовед, — усмехнулась Маша, пожав руку. — Но…
— Но, — встрял Андрей, не вынеся сального взгляда типа, задержавшегося в Машином декольте, — оперативник с Петровки. Отойдем?
Цыпляков сдвинул густые брови и, пожав плечами, отошел вместе с ними к окну.
— Чем обязан? — Теперь он смотрел уже совсем другим, лишенным какого-либо любопытства взглядом на Андрея.
— Нас интересует ваш друг Василий Бакрин.
И почувствовал, как от его прямолинейного гусарства вздрогнула рядом Маша. А Цыпляков нахмурился.
— Если, — поправилась Маша с милой улыбкой, — вам, конечно, знакомо это имя?
И Дмитрий — один из десятка Дмитриев, гулявших в данный момент по этому залу, повернулся к ней, и взгляд его потеплел:
— Конечно, знакомо. — Он сложил брови домиком. — Дружбан мой, студенческого разлива. Правда, уже давно не виделись. А что?
— Я боюсь, — начала Маша, переглянувшись с Андреем, — это неподходящее место для беседы. Но если бы вы смогли уделить нам полчаса своего времени…
Цыпляков кивнул, полез в карман узких застиранных джинсов, вынул изрядно помятые три визитки. И одну из них протянул Маше:
— Вот. Это адрес моей мастерской. Приходите, когда захотите. — И, обаятельно улыбнувшись, отошел.
— Заметь, — зашептал оскорбленно Андрей Маше в розовое ухо, — меня он своей визиткой замызганной не удостоил. И в храм «иськусьтва»: это я про его замызганную же мастерскую — не пригласил.
— Видимо, — хихикнула Маша, пряча кусочек картона в сумочку, — остальные две экономил для арт-дилеров.
— Но какое попадание! — подмигнул ей довольный Андрей. — Чувствую — наш это парень.
— Ага, — подмигнула она в ответ. — Сыщицкое везение. Помню-помню…
Маша
Мастерская оказалась, как ей и положено, захламлена. То было мужское богемное царство, что на поверку означает полный, бесконечный бардак. Такой, что и убрать-то невозможно, легче сжечь все к чертовой матери.
Будь у Мити какая девушка, постоянная натурщица, муза и бесплатная кухарка, все можно было бы еще исправить. Но музы, даже самой завалящей, с тяжелыми ляжками и непрокрашенной головой, у Мити не имелось. Хотя в юности он был прекрасен, почти монументален — крупноголов, крупнонос и — главное! — крупноглаз. Эти-то выразительные глаза, расставленные, как и положено, по обе стороны от выдающегося шнобеля, и разили дам наповал. В них были глубина и блеск, и залихватское юное обаяние, и скорбь настоящего художника, который зрит вперед — на века вперед, или в корень — в смысле видит в любой юной дурнушке надежду на девичий расцвет.
Митя складывал густые брови трогательным домиком, нос его, как у Сирано, был выразительнее иных харь. Маленькой цепкой лапкой он сжимал потный кулачок очередной барышни и шептал:
— Вы же позволите украсть ваш прелестный образ для моего бессмертного творения?
Ну и кто бы удержался от такого предложения?
А главное, постфактум, в благодарность не вымыл бы мастерскую, не наготовил борща или, там, бульона с клецками, и не оставил бы на столе лишнюю десятку для покупки волшебного эликсира? Мда. Однако шли годы. Лицо Митино огрубело — одутловатые щеки, мешки под глазами, желтоватые зубы. Ловить прелестниц становилось все труднее. И вот результат — он с друзьями сейчас пил водку на кухне почти без закуски.
Кроме самого Мити, полубомжатная компания включала в себя еще двух субъектов в заношенных рубашках со следами масляной краски: Петра и Глеба. Глеб разливал то, что Петр принес с собой.
— Жизнь уходит, Митяша! Жизнь! — как-то совсем по-бабьи причитал он, с фармацевтической точностью цедя водку по трем рюмкам. — От так, понимаешь — сквозь пальцы! А мы все в заботе о вечном!
Петр мотнул косматой головой и взялся за захватанную рюмашку:
— Да ладно, так уж и проходит! Вон, гляди, Синица вторую персональную в Германию повез. А все почему? Потому что рисует баб, как немчуре нравится!
— Это как? — невольно заинтересовался Митя, подавшись грудью на покрытый твердокаменными крошками стол в истончившейся до бумазейной основы клеенке.
— А так! — Глеб осклабился, обнажив желтые длинные, как у лошади, зубы. — Рассеченных, с внутренностями наружу. Это сейчас концептуально…
Митя чокнулся, махнул рюмашку и занюхал растянутым рукавом:
— Не… я классик. По мне баба, конечно, лучше голая, чем одетая…
Петр пьяно покачал сам себе головой:
— Эт смотря какая…
— Но рассеченная? — продолжил, не слушая его, Митя. — К такому я не готов!
В дверь мастерской тем временем уже давно звонили — сначала корректным коротким звонком, которого, конечно, никто не услышал. А теперь уже длинным, без пауз и стеснения. Митя встал и пошел вполне твердой походкой по темному коридору: открывать.
На лестничной площадке освещенная одинокой лампочкой Ильича стояла молодая телочка: светловолосая, без макияжа. Митя ей подмигнул, разом воспламенев карим глазом:
— О! Здравствуйте, барышня! А мы тут как раз о вас разговаривали! Вы заходите, заходите!
И он галантно посторонился. Телочка внимательно рассматривала его, и взгляд у нее был… неправильный.
— Дмитрий Николаевич? — спросила она. — Вы меня не помните? Мы встречались на гала-вечере в Академии художеств. Я из московского уголовного розыска. Где мы могли бы с вами побеседовать?
Митя, молча развернувшись, пошел обратно по коридору, мимо не обращающих на них внимания собутыльников, уже перешедших к стадии: «Ты меня уважаешь?» в ее творческой ипостаси, как то: «Ты меня уважаешь как художника?», и далее — глубже в мастерскую. Задернул какие-то черные занавески, разом отделив себя от приятелей и всего остального, житейского мира.
— Например, вот тут. — Митя показал Маше на протертый плюшевый диван у окна. Окно, она сразу отметила, было единственным чистым объектом в этом помещении. Ну, еще бы! Дневной свет — это святое.
Она огляделась по сторонам — вокруг на полу стояли рядком холсты, валялись старые журналы, книги, пластинки. В углу, на древнем, с железными углами, чемодане высился самовар, запыленный до ровного серого цвета. Митя расчистил себе место на широком подоконнике, плюхнулся туда и лукаво улыбнулся Маше:
— Итак, что же нужно от бедного художника уголовному розыску?
Маша молча передала ему эскизы. Митя всмотрелся и внезапно — улыбка пропала. Он стал собран и сосредоточен. Не отрывая глаз от рисунков, нащупал в кармане джинсов сигареты:
— Можно?
Маша кивнула. Митя зажег сигарету и, щурясь от табачного дыма, стал перебирать наброски:
— Ну надо же! Всплыл Василий.
Маша нахмурилась:
— Всплыл?
Митя бросил на нее быстрый сумрачный взгляд и снова жадно вперился в рисунки:
— Знаете, я долго думал, где ж его с таким талантищем черти носят! Должен же был как-то проклюнуться, понимаете? Это — Васины штучки, — кивнул он и передал рисунки Маше. — Никто другой бы не справился. А Вася мог подделать кого угодно.
— Так уж и кого угодно? — недоверчиво протянула она.
— Не верите? — Митя сложил бровки домиком. — И зря!
Маша внимательно на него смотрела: он говорит правду? Или пытается отвести от себя подозрения? Митя будто прочитал ее мысли и, ткнув пальцем с траурной каймой в эскизы на Машиных коленях, продолжил с юношеской горячностью:
— Да я ему сам по студенческой бедности предлагал молотить на пару липовых Айвазовских!
— И? Почему же он не согласился подработать? Он ведь, кажется, из академии ушел по финансовым обстоятельствам?
Митя махнул маленькой ручкой с зажатой в ней сигаретой:
— А, да бросьте вы! По финансовым обстоятельствам! Отказался этим подрабатывать, потому что нуворишей обманывать ему было скучно. И, кстати, — скосил он на нее глаз, — из академии Васятка ушел не оттого, что денег захотел, а потому что обидели его.
— Обидели? Как? — подалась к нему Маша, и Митя, почувствовав в оперативнице явный интерес, подобрался и выдал ей наиобаятельнейшую из своих улыбок:
— А он на студенческой выставке первое место занял. Ну, тут, конечно, искусствоведы налетели и прочая всякая шушера. Стали говорить, что Васька «вторичен». Мол, подделывается под великих, никогда не скажет нового слова в искусстве. Вот он и бросил все.
Маша усмехнулась:
— Гордый?
Митя кивнул:
— Гордый.
Она помолчала, посмотрела в угол мастерской на самовар:
— А скажите, Дмитрий, вы уверены, что это работы именно Бакрина? Может, это кто-нибудь другой?
Митя даже икнул от возмущения:
— Да вы что, барышня, что ж я Васину руку не опознаю?!
— Дело в том, — тихо сказала Маша, не отрывая взгляда от самовара, — что Василий Бакрин скончался еще в 93-м году.
Митя вздрогнул, а потом пьяно захохотал, показав ей давно не чищенную пасть:
— Ну да! Правда, что ли? Видать, ради такого дела восстал из мертвых! Он затейник, Вася. Живет на адреналине. Может быть, он и сейчас здесь. Эй! Васяяяя! Бакруха!
И Маша поймала себя на том, что обвела взглядом запущенную мастерскую: словно и правда из художнических развалов могла появиться чья-то гордая, обиженная и нервная тень.
Он
Лет в пятнадцать он вытянулся, раздались плечи: результат почти ежедневного посещения бассейна. Это мама купила абонемент в подарок на Новый год — чем хуже она себя чувствовала, тем больше тряслась над его здоровьем. Маме было приятно, и он постепенно втянулся: в школе нагрузка была слабой, основная жизнь проходила в «художке» и вот в этих кафельных стенах, гулко отражающих звук.
Рассекая воду, он ни о чем не думал, даже не включал «музыку волн», как он ее называл. Только плыл вперед, как можно быстрее, потом отталкивался с силой от бортика и так же стремительно, почти не пеня воду, двигался ровными сажёнками в обратном направлении. Он незаметно изменился — даже двигаться начал иначе: пластика стала хищной, гибкой. Волосы он стриг редко, и они падали темной массой на глаза, губы почти всегда чуть изгибались в полуулыбке. Что-то вроде нервного тика, но в сочетании с недобрым взглядом… Так в узком лице обозначилось явное несоответствие, сбой, который притягивал девочек словно магнит. Сам того не желая, он слыл в старших классах байроническим героем. Но имиджем своим не пользовался, напротив: с хмурой неприязнью на глазах у влюбленных особ выбрасывал их записки, на школьные дискотеки не ходил, избегал квартирных тусовок. Между домом, где он, не останавливаясь, рисовал, и бассейном, в чью хлористую воду выбрасывал всю черную, накопившуюся за день энергию, промежутка на школьные романы не оставалось в любом случае.
Этот аргумент — нет времени! — он предъявлял своей матери еще многие годы, когда та робко пыталась интересоваться его личной жизнью. Правда же, как оно часто и бывает, скрывалась за плотным расписанием, юношеской острой половой гиперактивностью, детскими воспоминаниями. Правда была — в страхе. А страх — эмоция базисная, анализу поддающаяся с трудом.
Впрочем, однажды ему показалось, что он от него излечился.
В ту осень мать вновь слегла с рецидивом, и он бегал по всему городу в поисках нужных лекарств, потом на рынок за овощами — и снова домой: варить, процеживать, разливать по банкам — и опять в больницу. Где-то: то ли на рынке, вавилонском скопище, то ли в давильне московского метро, он подцепил какую-то особенно злостную простуду, которая свалила его, здорового парня, за полдня. Он добрел до квартиры и чуть не упал в обморок прямо в прихожей. Немного отлежавшись, позвонил материной ближайшей подруге с просьбой навестить завтра ее в больнице: поднять настроение и привезти недостающие, но уже закупленные им лекарства.