Остров: Виктор Пронин - Виктор Пронин 5 стр.


Ездили бичи без билетов, радовались, встречая старых знакомых. И не только потому, что можно было одолжить денег – несмотря ни на что, тосковали они по друзьям, по прежней жизни, когда спали в своих кроватях со своими женами. На радостях нередко тут же спускали одолженные деньги и охотно трепались, выкладывая истории, которые слышали или придумали сами. Были они обидчивы, подозрительны и передвигались по земле со скандалами, драками, оставляя после себя леденящие кровь рассказы об ужасах разгульной жизни.


ОТПРАВЛЕНИЕ. Рядом с узкой тропинкой, которая вела к вокзалу, из снега торчала вывеска со словом «Киоск», рядом с ней – изогнутая железная труба с чашечками изоляторов. Сам киоск, как стеклянный погреб с банками, пряниками, с замерзшими пирожками и колбасой, с растрескавшимися, как вареные яйца, бутылками, из которых торчал оледеневший напиток «Горный воздух», был где-то внизу. Невдалеке время от времени вспыхивал красный фонарь светофора. Желтый и зеленый фонари вместе со столбом были засыпаны снегом. На площади, среди заносов, возвышались несколько сугробов, в которых еще два часа назад можно было узнать автобусы, такси, строительные машины. Со стороны громадного темного клуба железнодорожников слышался непрекращающийся грохот – надорванные листы железа на крыше бились на ветру, как мерзлое белье. Оторвавшись, они летели через вокзал и бесшумно падали в снег где-то среди маленьких частных домиков. Широкий проход на перрон занесло, и попасть к поезду можно было только через зал ожидания. Да и эту дверь можно было открыть, только взявшись за ее верхний край – ручка была где-то на уровне колен.

Посадку объявили часов в девять, и вокзал быстро опустел. Только в парикмахерских креслах задержались двое, да буфетчица за пустыми витринами исполнительно отсиживала положенные часы. Потом появилась кривоногая кореянка и начала вытирать на полу лужи от растаявшего снега. Милиционер в помятой шинели осмотрел скамейки, не уснул ли кто, и вышел на перрон.

А ровно в девять часов сорок минут где-то в темноте затравленно прокричал паровоз, раздался холодный перестук буферов, состав дернулся и поплыл. Слабо освещенные окна все быстрее проносились мимо милиционера, выхватывая время от времени из темноты его сморщенное от ветра лицо. Дежурный по вокзалу подождал, пока мелькнет и растворится в ворочающемся снежном месиве огонек последнего вагона, и, согнувшись, пошел в здание.

– Порядок, – сказал милиционер и затрусил вслед за дежурным.


А ПОМНИШЬ? Маленький сказочный поселок Синегорск среди голубых заснеженных сопок, помнишь? Сквозь снег просвечивает глубокая зелень елей, а домики на дне распадка, узкая быстрая речка кажутся игрушечными, будто вчера лишь сделанными для какого-то детского фильма. К каждому двору от главной улицы через речку переброшены мостики – узкие, широкие, с аккуратными резными перилами, с обычными жердинами вместо перил, а там, где один берег выше другого, мостики сделаны с перепадами, со ступеньками, некоторые мостики были крытые, и коридор в доме начинался еще на противоположном берегу.

Над речкой наметены сугробы, и она течет где-то под снегом, иногда вырываясь на свободу и бликуя темной чистой водой. Идет медленный крупный снег. Солнце только что село за сопки, и улицы, тени от деревьев, узкие распадки, уходящие извилистыми коридорами на запад – все это уже насыщено синевой. Снежинки, пролетая над освещенным склоном сопки, кажутся ярко-розовыми, как пеликаний пух, а опускаясь и падая в тень, они становятся голубыми. Ты идешь по удивительно белой улице и видишь, что слева от тебя идет голубой снег, а справа – розовый. Но вот одинокая снежная туча уходит в сторону, и над головой вдруг распахивается пропасть неба. Потом медленно наплывает еще одна туча, и снова начинает идти густой сине-розовый снегопад. И, как в детском фильме, ты видишь, что крыши домов, сопки, заснеженные ели с одной стороны синие, а с другой – розовые.

А через полчаса ты оказываешься в гостях, и хозяева долго, бесконечно долго рассказывают тебе о том, как медленно расчищаются дороги после буранов, как плохо поставлена в поселке противопожарная пропаганда и как председатель поселкового совета Васин срывает листовки с карикатурами на него. Хозяева показывают тебе пачки ответов из центральных и местных газет, куда они сообщали обо всех упущениях и недостатках, по очереди, с гнетущей обстоятельностью повествуют о затягивании ремонта, работе столовой, клуба, магазина, и... и к исходу четвертого часа ты чувствуешь, что начинаешь тихонько ненавидеть их.

Потом будет стыдно за эту ненависть, но ты не можешь с собой ничего поделать. Они правы в каждом слове, ты это знаешь, но не можешь простить им того, что ничего не видят кроме самовольства Васина, что живут в красивейшем месте Острова и не знают об этом. Да им, в общем-то, плевать на это...

И ты думаешь о том, как опасна собственная правота, как она ослепляет и лишает способности видеть что-либо кроме нее. Ты думаешь о том, как важно уметь выйти из собственной победы, не унизив и не обесценив ее неуместной радостью, превосходством. Если поражение раскрепощает, дает право на многое, потому что многого лишает, то победа в чем-то закабаляет. Ты уже не можешь позволить себе беззаботности, победа обязывает к высоте, которая, может быть, тебе и не нужна!

Вот в комнату вошла дочь хозяев – высокая девушка с большими встревоженными глазами. Ты все время ждал – что она скажет? Остановит своих родителей или поддержит их? Или ей наскучит этот бесполезный разговор о Васине, и она выйдет? Нет, не вышла. Выслушала все до последнего слова, и щеки ее пылали – ей не было скучно.

А потом, уже ночью, ты ехал с этой девушкой в Южный. Она сидела в вагоне напротив тебя, и в полумраке влажно поблескивали ее губы. За окном проносились затянутые зимним туманом сопки. Время от времени поезд останавливался, потом раздавался слабый удар станционного колокола или просто крик дежурного, и поезд, состоящий из двух вагонов, шел дальше.

На вокзале в Южном вы остановились под фонарем, чтобы попрощаться. Ты не мог сразу найти слова, и девушка заговорила первой...

– Вы знаете, – сказала она, волнуясь, – недавно Васин проходил мимо нашего дома пьяный, и я из форточки сфотографировала его, когда он за столб держался, представляете?! Кошмар, да?

– Действительно, – промямлил ты.


В ПУТИ. Поезд выбился из графика с самого начала. Снежные заносы не позволяли набрать скорость, состав шел медленно, и даже в вагонах, казалось, слышался скрип снега под колесами. Через маленькие снежные бугорки на рельсах можно было перешагнуть, не заметив их, но стальные колеса вязли. Главное было побыстрее пробиться на север – там снегопад был меньше, хотя мороз намного сильнее. С каждой полсотней километров температура понижалась на градус, и в Тымовском всегда было вдвое-втрое холоднее, чем в Южном.

Окна в вагонах покрылись шершавой изморозью, а продышав глазок, можно было увидеть лишь, как бьется снаружи пурга – будто белое, рваное покрывало на ветру. И ни одного огонька. Плотный снегопад, как шапкой, накрыл придорожные поселки.

Первый час пути у проводников всегда уходил на растопку печей в тамбурах. И они гремели железными совками, мятыми ведрами, занимали друг у друга раскаленные угли и перебегали с этим дымящимся грузом через вагоны, покрикивая на нерасторопных пассажиров. А те, завидев красные угли, испуганно шарахались в купе или бежали перед проводниками. Все радовались скорому теплу, когда можно будет раздеться, вытянуться на полке и уснуть до утра.

Именно в этот первый час пути, самый неудобный и холодный, завязывались знакомства, открывались бутылки, и было ощущение, будто на короткое время, забавы ради, люди начинали новую жизнь, забыв прежние обиды, отказавшись от дурных привычек и характеров. Дорога обязывала быть добрым и откровенным. Больное самолюбие, скрытое или явное превосходство, чад властострастия в дороге были до дикости неуместными. Игра в новую жизнь захватывала. А та, настоящая жизнь, отбирающая годы, казалась чем-то далеким, почти нереальным и упоминать о ней стоило разве что в анекдоте...

Имя начальника уже не заставляет цепенеть, и отсюда, из купе вагона, видишь, каков он на самом деле, и даже если посмеяться над ним – это не будет крамолой. В разговоре с незнакомцем – не трудно воздать должное человеку, которого вчера предал, а самому можно представиться таким, каким видишь себя иногда во сне, каким помнишь в юности, каким надеешься стать когда-нибудь...

Отгороженные от снега и ночи стенами вагонов, отгороженные друг от друга собственным прошлым, представлением о себе, люди бросали пробные словечки, пытались узнать – кто ты, откуда, зачем... И что стоит за твоей улыбкой, вопросом... Человек, которого ты сейчас угощаешь сигаретой, – не станет ли он твоим лучшим другом? А вон там в углу, в неясных сумерках вагона, не твоя ли будущая жена? Или сосед по купе, мирно шелестящий старым журналом, – не станет ли он когда-нибудь причиной твоей смерти?

И еще – все невольно гордились тем, что глубокой ночью, на самом краю света несутся они по промерзшему Острову. Они смотрели на себя широко раскрытыми глазами друзей и родственников, оставшихся на материке и не знавших такого ощущения. А ты, скучая, едешь по самому берегу океана и думаешь о том, что поезд опаздывает, что холодно, черт возьми, что деревянная, дребезжащая на ветру гостиница в Тымовском будет переполнена и тебя уложат в коридоре, а ночью, проснувшись от скрежета снега за тонкой стеной, будешь лежать без сна и блаженно улыбаться, глядя в темноту и зная, что утром придется большой фанерной лопатой, обитой белой жестью, откидывать снег от гостиницы и что командировка продлится на неделю или две, и, вернувшись в Южный, ты будешь в самых неожиданных местах встречать новых друзей, с которыми мерз в кузове грузовика, в кабине вертолета, голосовал на причале или в аэропорту...

А сколько раз ты встречал людей, которые говорили о ненависти к этому краю, отнявшему у них здоровье, лучшие годы и еще что-то очень ценное. Они верили, что ненавидят долгую зиму, бесконечные сопки, вечно затянутое дымкой небо, летние туманы, обволакивающие, кажется, весь белый свет, верили, что ненавидят даже саму форму Острова – вытянутую и изрезанную. И наступал момент, когда кто-то из них устраивал шумное прощание, напившись, плакал от счастья, а услышав рев самолета над головой, доверительно показывал авиабилет на завтрашний рейс.

Проходило полгода, и по ночам, когда затихали суетные материковские шумы, крики, стоны и, попридержав дыхание, можно было услышать буран, прибой, услышать, как течет туман по сырым улочкам поселка, он писал письма на Остров. О том, как ему хорошо под ярким солнцем, как он наслаждается обилием фруктов, ясных дней и безбрежных далей. Не важно, приходил ли ответ, потому что в таких случаях пишешь самому себе.

Через год он возвращался. Притихший, растерянный. Не понимая, что с ним происходит, зачем уезжал, зачем приехал снова. Но приходило смутное удовлетворение – все правильно. Возвращение не вызывало ни насмешек, ни удивления. Невозможно прожить здесь хотя бы год, а потом вычеркнуть его как потерянный. Даже уехав и оставшись на материке, ты со временем вдруг замечаешь, что этот год светится в твоем прошлом. И навсегда сохраняешь заветную мечту побывать на Острове еще хотя бы раз...

Эта встреча в Зональном...

Вы пообедали в небольшой стеклянной столовой возле аэропорта, выпили за знакомство, и старик, разволновавшись, кричал чуть ли не на весь зал...

– А ты повали ель против ветра! – требовал он. – Ты повали ель против ветра! Ну! Повали!

Когда-то он работал лесорубом, потом уехал на материк, к детям, и сейчас, упиваясь Островом, метался по местам, где довелось побывать в молодости.

Вы прожили вместе несколько дней в гостинице, и ты пошел провожать старика в аэропорт – отпуск его кончался. Вы говорили о том, о чем могут говорить на Острове едва знакомые люди – об Острове. И вдруг ты заметил, что старик, не слушая, неотрывно смотрел куда-то мимо. Ты обернулся и увидел влажные, затянутые голубоватым туманом сопки. А в глазах старика стояли слезы. Вряд ли это были пьяные слезы – выпили вы совсем немного. Просто вино позволило его слезам выйти наружу. Объявили посадку, и ты видел, как, ссутулившись, медленно бредет по летному полю старик в длинном пальто и плоской фуражке, с маленьким клеенчатым чемоданом, перекосившим его не очень-то крепкую фигуру. А когда самолетик, пробежав по узкой долине мимо сопок, оттолкнулся и заковылял в небо, ты ясно представил, как старик неотрывно и жадно смотрит вниз, раздавив лицо о стекло иллюминатора.


БУДЕТ ПРОДОЛЖЕНИЕ. Сашке, доверху наполненному добротой, хорошим настроением, морскими гребешками, не терпелось пообщаться с кем-то. Он вышел из купе и в самом конце коридора увидел девушку в брюках и свитере. Сложив руки на груди, она стояла, прислонившись спиной к стене. Сашка подошел.

– Добрый вечер, – сказал он, как ему показалось, очень учтиво.

Девушка повернулась к нему, и Сашка со стыдом увидел, что ошибся. Назвать ее девушкой можно было с некоторой натяжкой, а как обращаться к тем, у кого дело идет к тридцати, он не знал. Женщина промолчала, только посмотрела на него терпеливо и снисходительно. Она увидела его растерянность и поняла причину.

– Добрый вечер, – повторил Сашка. На какой-то миг он представил свое раскрасневшееся от выпитого лицо, громоздкую фигуру в свитере с обвисшим воротником.

– Вы хотите пройти? – спросила женщина.

– А вы сами не видите?!

– Чего же вы ждете? Идите...

– Между прочим, – с пьяной настойчивостью продолжал Сашка, – я сказал вам: «Добрый вечер».

– Ну, что ж... Добрый вечер. Хотя уместней было бы пожелать спокойной ночи.

– А вы без этого не можете?

– Без чего? – не поняла женщина.

– А вот без этих штучек! Ах, какая я трезвенькая да умненькая! Ах, какой он пьяный и дурной!

– Если вы так поняли – простите.

– Бог простит, – ответил Сашка и начал протискиваться мимо женщины. Коридоры в вагонах узкоколейки были слишком узки, и в тот момент, когда женщина оказалась как раз напротив него, Сашка чуть уперся плечами в стенку.

– Проходите же! – нетерпеливо сказала женщина.

– Я и так прохожу... Только медленно. Это все японцы проклятые. Понастроили вагонов – нормальным людям разминуться негде...

– Что ж, мы так и будем стоять?

– Это не страшно, лишь бы поезд не стоял.

– Господи, ну и воняет же от тебя!

– Что?! – отшатнулся Сашка.

– Водкой, – сказала женщина.

– Слушай, а чего ты такая некрасивая? – крикнул Сашка ей вслед самое обидное, что подвернулось на язык.

Раздосадованный, он вернулся в купе, забрался на полку и через несколько минут уснул.


И СТРАХ, И СЧАСТЬЕ, И ВСЕ ОСТАЛЬНОЕ. Сегодня Алик не испытывал обычной неловкости с незнакомыми людьми. Перед глазами у него до сих пор стояла рыжая вспышка волос, он до сих пор ощущал холодную волну воздуха, поднятую распахнутым халатом жены.

Сунув руки в карманы пальто, подняв воротник, Алик втиснулся в угол купе, откинул голову и закрыл глаза, как бы отгородившись от всего, что происходило рядом. Им овладел несильный, как боль заживающей раны, страх перед событиями, которые он сам так долго и тщательно готовил. Теперь, когда все было позади и уже ничего нельзя изменить, он опять почувствовал то знакомое состояние, которое все-таки называлось страхом. Страх бесшумно витал в нем, как сквозняк в пустой квартире, когда после скандала из нее уже вынесли мебель. В душе становилось свободно и опасно.

Такое чувство охватывало Алика каждый раз перед увольнением – самым большим событием из всех, на которые он вообще мог рассчитывать. Алика не влекло к любовным похождениям, он презирал карьеру и всю эту игру, неизбежно сопровождающую продвижение по службе, и даже в отпуск не уезжал с Острова, собирая ягоды или дергая рыбу из горных ручьев. А естественная жажда перемен, впечатлений находила у него один выход – он подавал заявление с просьбой уволить его по собственному желанию. И не могли тогда остановить его ни уговоры начальства, ни угрозы жены, ни моральные и материальные потери.

Перед увольнением Алик испытывал настоящий душевный подъем, обострение всех чувств, доступных ему. Он чувствовал тревожный холодок опасности, когда, проснувшись, вспоминал, что не нужно никуда идти к девяти часам утра. И любовь к жене становилась сильной и свежей, возможно, из опасения, что та исполнит свою угрозу и уйдет. Было предчувствие новых людей, боязнь, что он не справится с обязанностями, и уверенность, что он блестяще с ними справится. А ощущение свободы, власти над собственной судьбой! А гордость от того, что он и в тридцать лет способен повернуть свою жизнь, презрев выгоды, которые сулит многолетняя и безупречная служба!

Проработав год-два на одном месте, Алик терял ощущение жизни, как теряется ощущение скорости на ровной прямой дороге. Он путался в собственных чувствах, не зная зачастую, кого нужно любить, а кого ненавидеть, кто подлец, а кто – мудрец. Даже собственный возраст становился чем-то неопределенным – иногда он просыпался глубоким стариком, иногда – мальчишкой.

Алик становился раздражительным и нетерпимым.

И увольнялся.

А на следующий день охватывало давящее чувство неполноценности, раскаяния. Он понимал, что его образ жизни расходится с общепринятым и что через десять лет он будет все тем же младшим инженером, везде чужим, временным, и везде, говоря о нем, будут снисходительно улыбаться. Алик страдал и уважал себя за эти страдания.

Знакомясь с новым начальством, стараясь понравиться, он в то же время был совершенно равнодушен к тому, какое впечатление произведет, потому что уже видел свое заявление об уходе. Алик прекрасно знал, что о нем подумают, что скажут, о чем промолчат, когда за ним закроется дверь. И у него невольно получалось такое выражение лица, будто он заранее извинялся за беспокойство, которое причинит через год.

Назад Дальше