Знакомясь с новым начальством, стараясь понравиться, он в то же время был совершенно равнодушен к тому, какое впечатление произведет, потому что уже видел свое заявление об уходе. Алик прекрасно знал, что о нем подумают, что скажут, о чем промолчат, когда за ним закроется дверь. И у него невольно получалось такое выражение лица, будто он заранее извинялся за беспокойство, которое причинит через год.
И действительно, в конце концов он все-таки подавал заявление и уходил, чтобы снова пережить всю радугу чувств. Как сбрасывают весеннюю воду через плотины, он должен был сбрасывать скапливающиеся в нем страх, любовь, достоинство. Его ежедневные обязанности требовали слишком мало всего этого. И когда в нем создавалось критическое давление, когда все эти чувства переполняли его, не находя выхода, он своим заявлением об уходе словно открывал какой-то клапан. И не мог не думать – да, вы остаетесь, вас ставят в пример, но все вы искорежены собственным избыточным давлением... И ваш смех за моей спиной – не попытка ли хоть немного уменьшить давление, хоть немного сбросить превосходства и презрения...
* * *– Извините, молодой человек, – вдруг обратился к нему старик с двумя рядами блестящих железных зубов. Они отставали и, когда старик говорил, влажно щелкали. – Мы вот тут разговорились... Вы не знаете, случайно, какой коэффициент на Курилах?
– По-моему, два, – неуверенно ответил Алик.
– Конечно, два, – обрадовался старик. – Вот и я говорю, что два. Двойная зарплата, плюс надбавки за стаж.
– Если хотите знать, так я вам объясню, – вмешался в разговор длинный парень с пушистыми ресницами. – Все зависит от вида работы. В конторах коэффициент один и восемь, а у тех, которые на воздухе вкалывают, – два. Ясно?
– Возможно, и так, – равнодушно согласился третий – скуластый большеротый парень. – Кстати, мы так и не познакомились... Грачев. Владимир.
– Виталий.
– Арнаутов, – представился старик и щелкнул зубами. Он, видно, уже привык к посторонним звукам во рту и не замечал этого зловещего пощелкивания. – Одиннадцатый час – пора и честь знать... Раньше ляжешь – быстрей приедешь, – осторожно засмеялся он, не раскрывая рта. И Алик подумал, что старик не сумеет захохотать, даже если и захочет. Ему можно только хихикать, не разжимая зубов.
ЛЮБОВЬ? Коля сидел на куче заеложенных матрацев со сбившимися комками ваты и вздрагивал каждый раз, когда кто-то раскрывал дверь. Он бессмысленно, бесконечно листал и листал дряблые страницы журнала и к одиннадцати часам, кажется, выучил его наизусть. Была уже ночь, а пассажиры все ходили по коридору, заглядывали в служебное купе, просили чаю или приносили пустые стаканы, и в каждом их взгляде Коля видел насмешку. И он жалел, что поехал, мечтал о своей узкой койке в общежитии, но в следующий же момент ненавидел ее остро и безжалостно, как можно ненавидеть человека, который знает все твои слабости и неудачи, но не приходит на помощь, а лишь молча наблюдает за тобой.
Коля сейчас всем телом, кажется, ощущал проржавевшую сетку, залатанную алюминиевой проволокой, тощую подушку, просвечивающее одеяло. Он вспомнил свое одиночество на той казенной койке, собственные шершавые коленки, упиравшиеся в подбородок, и ладони на своих же плечах. Он будто обнимал самого себя, и было в этом что-то стыдное. Все должно быть не так, по-другому, грешней и естественней. И все же, появись у него сейчас возможность мгновенно перенестись к себе в общежитие, на свою постылую койку, Коля воспользовался бы ею. Кляня себя за слабость, был горд тем, что проведет ночь с красивой девушкой. Никогда он не был так близок к этому, и каждый шаг вперед был шагом в неизвестность – опасную и притягивающую.
Коля боялся. Но его страх не был помехой, наоборот, он подстегивал. Чувствуя, что страх не имеет никакой власти над ним, Коля смутно ощущал, что приблизился к чему-то таинственному, не похожему ни на что из всего, пережитого им до сих пор. Он убеждал себя, что все будет отлично, что все зависит только от него, но уверенности не было. Была отчаянная решимость. То большое и непонятное, к чему он подошел, ворочалось где-то совсем рядом, может быть, в нем самом.
Коля не думал над тем, любит ли он Олю, любит ли она его. Когда-нибудь этот вопрос станет главным, но сейчас все было и проще, и сложнее. Потом он будет сотни раз перебирать детали этой ночи и, возможно, тогда лишь поймет свой страх перед девушкой, свое презрение, готовое в любой момент стать преклонением. И еще он поймет, что согласился на поездку только для того, чтобы побыстрее переступить порог, отделявший его от взрослых.
А сейчас Коля больше всего опасался, что испытание может не состояться и он опять останется со своей неуверенностью, а впереди все так же будет маячить несданный экзамен. Уж лучше его завалить и попытаться сдать снова, чем...
Тщательно заперевшись в туалете, он стоял перед зеркалом, стараясь увидеть свой профиль, низко наклоняя голову, чтобы взглянуть на себя глазами той, кто будет смотреть на него снизу. И ужасался своему обвисшему лицу. Он поспешно откидывал голову назад и успокаивался – щеки опять становились бледными и худыми.
А Оля казалась беззаботной. Она топила печь, весело ругалась с пассажирами, куда-то убегала, собирала деньги за постель и заставляла Колю доставать с верхней полки комплекты белья. Раскочегарив титан, она принялась готовить чай, и Коля послушно раскладывал сахар в стаканы, разливал заварку и украдкой, пристально и тяжело смотрел на девушку, будто примериваясь к ней. И взгляд его скользил рывками, неохотно отрывался от плеча, проваливался в волосы, а выбравшись из них, припадал к шее...
Руки... Нет, Коля видел только одну руку. Вернее, кисть. Перламутровый маникюр. Пятно сажи на тыльной стороне ладони. Капля чая. На указательном пальце – красная полоска от подстаканника. И ощущение – эта рука касается его щеки, оказывается на затылке, легонько захватывает волосы...
Губы... Оля что-то говорит ему, но он не слышит ни слова и только видит, как двигаются, растягиваются в улыбке ее губы.
Пульсирующая жилка на шее...
Глаза... Он видит строение зрачка, черную краску на ресницах и совершенно не замечает выражения глаз, не представляет, смотрят они на него или мимо.
Коля терял ощущение происходящего, будто жил одновременно и в эту минуту, и этой ночью, и в будущем, через год. Он уже видел ее губы, сдавленные поцелуем, видел, как она откидывала голову, чтобы глотнуть воздуха... Представлял, как, встретившись с Олей на улице, волнуясь воспоминаниями, они будут говорить о пустяках.
А Оля рассказывала о каком-то старике со щелкающими зубами, смеялась и, взяв очередной поднос с чаем, уходила. Оставшись один, Коля будто окаменевал, через минуту не выдерживал, выскакивал в коридор. Увидев Олю, выстукивающую коготками по пустому подносу, возвращался в купе, успокоенный и обессиленный.
ПЕРЕД СТАНЦИЕЙ ТИХОЙ. Машинист Дадонов больше всего ценил в человеке безотказность. Главное, считал он, сделать работу, которая лежит на тебе. Ты можешь болеть или быть здоровым, можешь радоваться или убиваться – все это не имеет значения. И, случалось, выходил в рейс нездоровым, случалось, оставлял больной жену, но не было случая, чтобы он отказался от рейса под каким бы то ни было предлогом. Дадонов сжился со своей работой и выход на смену воспринимал примерно так же, как наступление вечера или рассвет. Когда приходило время идти на работу, он ощущал что-то вроде голода, который утолял, становясь к рычагам паровоза.
Характер работы приучил его к точности, а минутная стрелка часов стала первым советчиком. Никто не мог укорить его сильнее, чем она. Дадонов мысленно разговаривал с часами, ругал стрелки, когда они, казалось, неслись сверх всякой меры, или подгонял их, подзадоривал. Иногда, проносясь через какой-нибудь полустанок, озорно подмигивал станционным часам – а что, мол, съели?!
Но сегодня было не до этого. На часы Дадонов даже не смотрел. Он окончательно выбился из графика, но все еще надеялся привести состав в Тымовское. Пусть с опозданием, пусть с большим опозданием, но привести. Поезд шел изнуряюще медленно, спотыкаясь, как уставшая лошадь, о маленькие продолговатые сугробики на рельсах. Чувствуя, с каким усилием паровоз преодолевает заносы, Дадонов сам невольно напрягался, замирал и тяжело переводил дыхание, когда препятствие оставалось позади. Его помощник молчал, понимая, что ничем не может помочь.
И наконец состав остановился. В горячке, не задумываясь, Дадонов, схватив лопату, выпрыгнул наружу. И провалился по пояс. Разбросать сугроб не составляло большого труда, да и пассажиры не отказались бы помочь, но в этом уже не было смысла. На расчистку уйдет полчаса, а за это время все пространство под вагонами будет забито снегом.
Дадонов вернулся и попытался было еще раз сдвинуть состав с места, но колеса лишь крутнулись на месте, уплотнив перед собой снег и покрыв его тонкой корочкой льда. Дадонов пнул попавшуюся под ноги лопату, с силой стукнул кулаком по какому-то колесу и всхлипнул от бессилия.
Дадонов вернулся и попытался было еще раз сдвинуть состав с места, но колеса лишь крутнулись на месте, уплотнив перед собой снег и покрыв его тонкой корочкой льда. Дадонов пнул попавшуюся под ноги лопату, с силой стукнул кулаком по какому-то колесу и всхлипнул от бессилия.
Пробиться на север не удалось. Между станциями Тихой и Взморьем железная дорога прогибалась, образуя длинную, тридцатикилометровую впадину. На дне ее снег скапливался в плотные, массивные сугробы.
ТАЙФУН – ЭТО СИЛЬНЫЙ ЦИКЛОН. Кравец проснулся неожиданно, как от окрика. Гулко и тяжело стучало сердце. В купе было темно и душно. Наглухо задраенное плотной клеенчатой шторой окно, задвинутая дверь почти не пропускали воздуха. На двух нижних полках спали молодые супруги – Кравец так и не успел познакомиться с ними.
За окном протяжно, не переставая, выла пурга. Иногда на какое-то мгновение она затихала, будто собираясь с силами, а потом снова всей массой снега и сжатого воздуха наваливалась на вагон. Кравцу казалось даже, что он слышит поцарапывание крупных снежинок в мерзлое железо вагона. Ветер скребся в вагон, будто просил впустить его. Так среди ночи скребется в дверь загулявший кот, ошалев от мороза, темноты и одиночества.
Кравец осторожно приподнялся и спустился вниз. Нащупав дверь, он долго шарил среди повешенных курток и пальто, разыскивая щеколду.
– Ты куда собрался, батя? – спросил Борис.
– Душно что-то... Пойду покурю.
– Пошли вместе.
Они вышли в полутемный коридор, задвинули за собой дверь и направились в тамбур. Пурга стала ближе, она, казалось, еще злее набросилась на вагон, когда увидела людей.
– Надо было в тот конец идти, – сказал Борис. – Там хоть печка топится.
Кравец только сейчас обратил внимание на то, что поезд стоит. Соскоблив ногтем изморозь со стекла, он посмотрел наружу.
– Боюсь – застряли, – сказал он.
– Не может быть! – с преувеличенной уверенностью ответил Борис. – Что они, первый раз состав в такую погоду ведут!
– Не знаю, какой раз они состав ведут, а вот только стоим мы уже минут пятнадцать... За это время такие тормозные колодки намело под колеса – тремя паровозами не сдвинешь.
– Смотри, батя, накаркаешь!
Натянув на ладонь рукав свитера, Борис ухватился за покрытую изморозью ручку и надавил ее вниз. Ручка не поддавалась. Тогда он несколько раз ударил по ней ногой и рванул дверь на себя. В тот момент, когда дверь распахнулась, словно что-то живое, белое, обезумевшее ворвалось в тамбур и забилось в нем, как в западне. Ослепив снегом, оно выталкивало наружу, в темноту. Борис подошел к самому краю и увидел, что сугробы доходят до верхнего края колес. Он спрыгнул вниз и, преодолевая сопротивление снега, сделал несколько шагов вдоль вагона. Следующее колесо было занесено полностью. И ни одного огонька не пробивалось сквозь несущиеся, вытянутые в полете сугробы. Казалось, поезд стоит на дне мощного снежного потока.
Борис поднялся в тамбур и, захлопнув за собой дверь, повернул щеколду, словно опасался, что бурану хитростью удастся открыть дверь и ворваться в вагон.
У служебного купе Борис подождал отставшего Кравца и постучал. В купе он увидел проводницу, какого-то парнишку, который еще с вечера торчал здесь, и пожилого мужчину.
– Это что же получается?! Стоим?!
– Получается, – улыбнулась Оля.
– Чего же молчите?!
– А что, ей кричать нужно? – вмешался Дадонов. – От крику паровоз не пойдет. Не лошадь... Пусть спят люди.
– И долго стоять будем?
– Пока не поедем.
– Ну а все же?
– Как дорогу расчистят.
– Надо ведь сообщить как-то... ну... что мы застряли.
– Кому положено, тот уж подумал об этом, – с достоинством сказал Дадонов. – А коли б не догадался, все равно уж все знают о нас. Со Взморья вышли, в Тихую не пришли. Вот и все.
– Но хоть сегодня-то поедем?
– Должно... Если роторы пришлют.
– А если не пришлют?
– Могут и не прислать, – согласился Дадонов. – В бураны роторы всегда на шахты посылают, дороги расчищать... На Синегорск, Быково... На Корсаков – там порт. И нам обещали, да не изыскали вот.
– Ясно, – пробормотал Борис. – Ясно, – повторил он. – Значит, сегодня – вряд ли?
– Были бы лопаты, еще можно б попытаться, но ладошками снег не отгребешь. Вы людей не беспокойте. Пусть отдыхают. Разные опять же бывают пассажиры.
– До Тихой сколько? – спросил Кравец.
– Да побольше тридцати... А при таких заносах их и с сотней сравнить можно, не прогадаешь.
Если раньше резкие порывы ветра не производили особого впечатления, потому что поезд все-таки шел, то теперь и этот вой, и подкрадывающийся шелест снежинок приобрели вдруг какое-то зловещее значение.
Пропустив перед собой Кравца, Борис вошел в купе и, не раздеваясь, лег. Прислушался к спокойному дыханию Тани, закрыл глаза. Сна не было.
УТРО. Тайфун накрыл весь Остров. Везде требовались роторы, снегоочистители, везде были свои трудности, и остановка поезда между станциями Взморьем и Тихой не казалась чрезвычайным происшествием.
И ты подумал тогда в поезде, что тайфун этот перемешал не только воздушные слои, погоду в десятке стран, он разрушил тысячи встреч, которые должны были состояться, и столкнул людей, которые бы никогда не встретились. Водители автоколонны уже несколько дней жили в глухом поселке, обрастая друзьями, а может быть, и родственниками. Японские рыбаки еще долго будут писать письма в портовую гостиницу, приютившую их. А те тысячи людей, которых тайфун застал вдали от дома, в переполненных аэропортах, вокзалах, в чужих домах? Когда тайфун закончится, они уже не будут чужими.
Утро наступило поздно и как-то неохотно, будто его выталкивали из-за горизонта, а оно упиралось, цепляясь за промерзшие ветви деревьев, за покатые сугробы.
Обычно обильные тайфуны быстро выдыхались, порывы ветра становились реже, пока не прекращались совсем. И через день-второй при ярком солнце многотонные причудливые козырьки из снега обламывались с крыш и с шелестом, напоминающим шелест голубиной стаи, падали вниз. После удара о землю их швыряло на противоположный дом, и вся эта громада снега легко, почти невесомо взметалась, проламывая рамы нижних этажей и вваливаясь в квартиры.
Но на этот раз все было иначе. К утру буран усилился. В серой мгле рассвета можно было увидеть, что стволы деревьев вдоль путей занесло и из снега торчали только верхушки. Телеграфные столбы тоже стали короткими, а уцелевшие провода шли на уровне человеческого роста.
Состав стоял черный и безжизненный, будто оставленный здесь сотни лет назад. Где-то рядом начинался океан, замерзший у берега, а дальше – клокочущий и легко проглатывающий тысячи тонн снега. Попадая на палубу судов, волны быстро замерзали, и рыбаки, не успевшие добраться до портов, мечтали только об одном: продержаться, не дать льду покрыть палубу и борта. Обмерзшее судно проседало, становилось неуправляемым, и волны, перекатываясь, покрывали его все новыми слоями льда, пока оно не скрывалось под водой. Может быть, именно рыбакам сейчас было тяжелее всего. Но зато что может сравниться с их радостью и чувством победы, когда на горизонте спокойного моря они увидят свой Остров и побегут по палубе, давя тяжелыми сапогами хрустящие льдинки. А пока, пронизывая набитый снегом воздух, неслись их радиоголоса – одни просили помощи, другие ее предлагали.
БУДЕТ ОСЕНЬ, БУДЕТ ДОЖДЬ... А в сотне метров от океана вырастал длинный сугроб, который еще несколько часов назад был грохочущим, несущимся поездом. Триста человек были словно выхвачены из общего движения и остановлены на ходу. Они мчались по жизни, торопясь и опаздывая, не имея возможности остановиться, задуматься, оглянуться. Конечно, не всегда получается как хотелось, и мало ли людей несутся сейчас, зная, что давно уже сбились с дороги, которую наметили вначале, несутся по чужой дороге, стараясь не придавать этому значения.
А другие надеются, что набранная скорость поможет им выйти на свою дорогу, что положение, власть, деньги рано или поздно дадут им право выбора, и уж тогда-то они выберут свою дорогу. Они не догадываются, что и положение, и власть отбирают у них право выбора. Идут годы, появляются новые друзья и новые цели, новые ценности, появляются шрамы на душе и усталость, а своя дорога, с которой ты сошел когда-то, где она? Да и о какой дороге речь? Она превратилась в глухую заросшую тропинку, и... И стоит ли сходить с чужого асфальта, с чистого, ровного и такого удобного асфальта на эту самую тропинку?
Не окажешься ли спортсменом, который бежит, зная, что за ним уж никого нет... Сможешь ли, как он, бежать, обливаясь потом, чувствуя перебои в сердце, скобля сухим языком по пересохшим губам... Он прибегает на стадион, когда все уже забыли о бегунах, когда рекорды установлены, призы розданы и медали развешаны, прибегает, зная, что все это не для него. И стадион взрывается восторженным ревом трибун, ревом, который не слышали чемпионы, потому что есть вещи более ценные, чем призы и рекорды.