Кандибобер(Смерть Анфертьева) - Виктор Пронин 18 стр.


Дурь собачья. Любовь была. Иначе не было бы песни.

Квардаков выпил, отставил стакан. В глазах его не было ни веселья, ни воодушевления. Он разорвал курицу на части, положил каждому в тарелку щедрый кусок, не забыв и себя. Потом, словно вспомнив о чем-то, встал, перегнувшись через стол, снял фотографию прыгающей женщины, изорвал ее и бросил под стол. И снова занялся курицей.

— Зачем вы, Борис Борисович? — воскликнула Света.

— Во-первых — Борис. Во-вторых — ты. В-третьих — поступки не нуждаются в объяснениях. А если уж они очень нужны, могу сказать — после того, как здесь побывала ты, Света, этой прыгунье в моем доме делать нечего. Попрыгала, и хватит. Если вы, ребята, не против, я повешу другую фотографию. — Квардаков встал, вынул из ящика снимок и приколол его на то место, где совсем недавно летела в прыжке целеустремленная девица с мощными ляжками. Теперь там красовался портрет Светы. Она смотрела исподлобья, улыбалась, и на ее щеке светился солнечный зайчик.

— Где... ты его взял? — воскликнула Света.

— А! — Квардаков махнул рукой. — У Вадима в лаборатории спер. У него их там много. Он даже не заметил. А эту... С глаз долой, из сердца вон.

Анфертьев диву давался — в каждом слове Квардакова было столько уверенности в собственной правоте, решительности, твердости, что, будь у него все это на заводе, в служебном кабинете, он бы давно стал директором и товарищу Подчуфарину пришлось бы уйти на повышение.

Отвернемся на минуту от служебных бумаг и любимых начальников, от красивых женщин и милых нашему сердцу обязанностей, посмотрим внутрь себя. О, сколько смелости, сколько дерзких и крамольных мыслей мы носим в себе, сколько отчаянных решений в нас скопилось, сколько мужественных поступков рвется наружу! И ведь все они продуманы, многократно разыграны перед друзьями, перед зеркалом, перед сном, когда голова утопает в подушке, когда мы сами утопаем в усталости и осторожности.

Но больше всего удивило Вадима Кузьмича выражение, с которым Квардакова слушала Света. Она смотрела на него всерьез. Она видела его впервые. Анфертьев окинул взглядом голые стены, похвальную грамоту в самодельной рамке под стеклом, мигающие красные точки магнитофона, мохнатый пиджак на спинке стула, узкую кушетку, застеленную пледом. Квардаков захмелел, его светлые глазки светились доброжелательством, он говорил что-то, говорил увлеченно, раскованно, убежденно, Анфертьев без устали снимал и складывал где-то внутри себя изображения квартиры Квардакова, его портреты, смятенные глаза Светы.

Потом наступил час прощания, и они действительно прощались не меньше часа.

Квардаков рассказал, как удобно от него добраться и Свете, и Анфертьеву, потом рванулся было развезти их на машине, но воспротивилась Света. Тогда Квардаков в каком-то паническом страхе, боясь остаться один, рванулся по квартире в поисках подарков для гостей. Он выдвигал ящики и тут же задвигал их, распахивал дверцы стенки, потом блуждающий взгляд его скользил по голым стенам, он хлопал себя ладонями по карманам, убегал на кухню, возвращался, и во взоре его была безутешность.

— О! — воскликнул он просветленно и поднял указательный палец. — Света! Я подарю тебе кассету с песнями Божественной Аллы.

— Но у меня нет магнитофона, — смущенно произнесла Света.

— Да? — остановился в движении Квардаков. — А у тебя, Вадим, есть магнитофон?

— Какой-то есть...

— Держи! Прекрасная кассета, не то японская, не то германская, но певица на ней наша, отечественная. Держи. Так, с тобой мы разобрались...

— Спасибо, — Анфертьев озадаченно рассматривал царский подарок Квардакова.

— Я тебе этого не забуду, — пошутил он.

— Очень на это надеюсь! — захохотал Квардаков. — Теперь, Света, будем разбираться с тобой. Так... — он опять принялся шарить глазами по ящикам, но уже не выдвигая, лишь мысленно перетряхивая их содержимое. — Так... так... Это отпадает, этого у меня уже нет, это не годится, это тебя недостойно. — Квардаков водил указательным пальцем по ящикам, полкам, чемоданам, пока наконец его сильный, тренированный палец прыгуна не остановился в направлении единственной книжной полки. И, следуя этому направлению, не убирая руки, словно по натянутой нити, Квардаков шел и шел, пока палец его не уперся в толстый кожаный, золоченый, тисненый и таинственный корешок тома. Палец изогнулся и выдернул книгу из жидковатого ряда. — Вот! Так и называется... «Подарок молодой хозяйке».

Света дрогнувшими руками взяла книгу, благодарно и румяно взглянула на Квардакова.

— Ребята, а вы не знаете, сколько он стоит? — спросил Анфертьев.

— Ну? — обернулся к нему Квардаков.

— Не меньше сотни. А то и больше.

— Не может быть! — счастливо воскликнул Квардаков. — А я уже боялся, что рухлядь вручаю. Света, ты должна обязательно угостить меня хотя бы одним блюдом, приготовленным по рецепту из этой книги. Открываю наугад... Ну, вот хотя бы этим... На обед тебе придется приготовить суп из рябчиков или фазанов с шампанским, к нему гренки с сардинами и пирожки с фаршем из телятины... Вино нам советуют знающие люди такое... Херес, мадера, портвейн белый... Прошу заметить — это на первое. Переходим ко второму... Филей из серны или лося, но портвейн уже красный, можно портер, не возбраняется шато-лафиг. Любители могут отведать майонез из цельной фаршированной рыбы с соусом, а из вин к этому блюду более всего подходят мозельвейн, бургундское, сотерн или рейнвейн... Вы такого не слышали? Жаль.

— Хватит, Борис, — сказал Анфертьев. — Нет сил!

— Нет-нет, пусть продолжает, — остановила его Света.

— Ребята! Впереди еще десерт! Итак... Каштаны с красным вином, подойдет рейнское, шато-дикем, можно и мускат-люнель, на худой конец — токайское. Идем дальше... это все обед... Пуш-глясе лимонный с мараскином... Ну и закуска — жаркое из рябчиков с салатом и шампанским, а для дам — мороженое тутти-фрутти или желе из ягод и фруктов... А для беседы — фрукты, чай, кофе, а к ним — коньяк, ром, ликеры... Ну как, Света? Справишься?

— О, нет ничего проще! Продукты ваши, работа моя!

— Заметано! — вскричал Квардаков, и в этот миг никто бы не мог заподозрить в нем заместителя директора завода.

Потом они шли к троллейбусу дворами и переулками, прячась за выступами домов и за зелеными насаждениями, за водосточными трубами и театральными афишами, за газетными витринами и журнальными киосками, передвигаясь короткими перебежками по всем правилам военного искусства. Только в одном месте им пришлось прибегнуть к ползанию по-пластунски — когда они пересекли совершенно открытую дорожную магистраль, а подземным переходом воспользоваться не могли, там стоял наряд милиции. Они избегали встреч с милицией, поскольку от них пахло калужской водкой, грузинским вином и японским виски, которым угостил их на посошок неугомонный хозяин. С Квардаковым, оказалось, можно было смело идти в разведку — без потерь он вывел свою группу незамеченной к троллейбусной остановке, замаскировал всех в придорожных кустах и, когда до приближающегося троллейбуса оставалось не более десяти метров, выскочил на дорогу, дав понять водителю, что неплохо бы на этой остановке остановиться. А едва захлопнулась дверь, едва Анфертьев и Света успели проскочить в этот светящийся ночной аквариум, как из подземного перехода выскочили несколько милиционеров и рассыпались в цепь, захватывая остановку в кольцо. Но они опоздали — троллейбус уже тронулся, а Квардаков как сквозь землю провалился. Исчез.

Автор знает, куда он делся, конечно же, не сквозь землю — рухнул наземь, вкатился под скамейку и замер там, как может замереть человек, спасающий свою жизнь. И лишь когда патруль скрылся за углом, Квардаков ожил, выкатился из-под скамейки, отряхнул с себя окурки и отправился домой.

Лето оказалось жарким и душным. Москва опустела, все, кто мог уехать, уехали. Подчуфарин отбыл на юг и через день звонил Квардакову, интересовался выполнением плана, обязательствами, производительностью труда и другими очень важными делами. И Квардаков вынужден был постоянно сидеть в кабинете, на случай если из Гагры позвонит Подчуфарин и спросит о ремонте бульдозера или экскаватора. Без этого и море ему не море, и пальмы не пальмы.

— О, море в Гаграх, о, пальмы в Гаграх, — напевал Квардаков в своем кабинете. Он сидел, подперев щеку кулаком и с невыразимой тоской глядя в стенку.

Рукава его рубашки были закатаны, разморенный жарой мохнатый пиджак висел на спинке стула поникши и безвольно.

Когда кончался рабочий день, солнце полыхало почти над головой, Анфертьев прогуливался по набережной Яузы в египетской маечке с собакой на груди и в затертых, а потому особенно приятных джинсах производства Венгерской Народной Республики. Часто его сопровождала Света. Она сшила себе потрясающее платье из серой мешковины, и Анфертьев рядом с ней чувствовал себя польщенным. Света загорела, собранные назад волосы открывали высокую шею, платье позволяло видеть плечи, спину, руки. Света любила жару. Иногда они подходили к ее дому и, убедившись, что сестры-старухи во дворе, а молодая семья расположилась на детской площадке, порознь проскальзывали в подъезд, ныряли в квартиру и запирались в комнате Светы до темноты, пока не улягутся старухи, не затихнут и молодожены с суматошным сыном. Только тогда Света тихонько поворачивала ключ, бесшумно открывала дверь — Анфертьев сам закапал машинное масло в петли. Он поспешно целовал Свету на площадке, нырял в лифт и проваливался, проваливался до утра. Но это было нечасто. Что-то мешало. Оба чувствовали в этих свиданиях нечто недостойное. И шли на них, когда нельзя было иначе, когда достоинство уже не имело слишком большого значения.

Рукава его рубашки были закатаны, разморенный жарой мохнатый пиджак висел на спинке стула поникши и безвольно.

Когда кончался рабочий день, солнце полыхало почти над головой, Анфертьев прогуливался по набережной Яузы в египетской маечке с собакой на груди и в затертых, а потому особенно приятных джинсах производства Венгерской Народной Республики. Часто его сопровождала Света. Она сшила себе потрясающее платье из серой мешковины, и Анфертьев рядом с ней чувствовал себя польщенным. Света загорела, собранные назад волосы открывали высокую шею, платье позволяло видеть плечи, спину, руки. Света любила жару. Иногда они подходили к ее дому и, убедившись, что сестры-старухи во дворе, а молодая семья расположилась на детской площадке, порознь проскальзывали в подъезд, ныряли в квартиру и запирались в комнате Светы до темноты, пока не улягутся старухи, не затихнут и молодожены с суматошным сыном. Только тогда Света тихонько поворачивала ключ, бесшумно открывала дверь — Анфертьев сам закапал машинное масло в петли. Он поспешно целовал Свету на площадке, нырял в лифт и проваливался, проваливался до утра. Но это было нечасто. Что-то мешало. Оба чувствовали в этих свиданиях нечто недостойное. И шли на них, когда нельзя было иначе, когда достоинство уже не имело слишком большого значения.

Анфертьев скользил взглядом по высокой шее Светы вместе с потоками жаркого воздуха оказывался за отворотами изысканнейшей мешковины и возвращался счастливый, с затушенным взором.

— У тебя какая-то негуманная шея, — сказал он Свете.

— Это как?

— Ее нельзя показывать людям.

— Почему?

— От нее им плохо. Снижается производственная активность. Правда, повышается другая...

— Ты испорченный человек, Анфертьев.

— Ничего подобного. Я был испорченным, когда ничего этого не видел, не знал, не понимал. А сейчас ничего, исправляюсь.

— Знаешь, похоже, я тоже изменилась. Только не знаю в чем, как... Хорошо ли это...

Они остановились на мостике над рекой. Смотрели на воду, на проносящиеся по насыпи электрички, на черную громаду небоскреба, который вот уже лет десять стоял незаселенный. Все тридцать этажей его были пустыми, и не бегали по ним секретарши с папками, не стояли конструкторы за чертежными досками и начальники не сидели в своих кабинетах, поскольку при строительстве вкралась небольшая ошибка и дом стал медленно клониться набок. Как бывший шахтостроитель и маркшейдер, Анфертьев знал, что только нерешительность владельцев, которые никак не могут подобрать статью, чтобы списать неудачное сооружение, хранит его в московском небе, а то бы уже давно разобрали на блоки.

А на следующий день Анфертьев вот так же на этом самом мостике стоял с Вовушкой, рассказывая ему историю обреченного небоскреба. Вовушка приехал накануне вечером — постучал, протиснулся боком в приоткрытую дверь, поставил на пол предмет под круглым железным колпаком и виновато улыбнулся. Дескать, простите, дескать, больше не буду. Под железным колпаком оказался теодолит с лазерной приставкой, которая позволяла создавать светящиеся плоскости под разными углами к горизонту, позволяла измерять углы между домами, между звездами, между всеми видимыми и невидимыми предметами. Здесь, на мосту, Вовушкина лысина матово сверкала под московским солнцем, а в глазах мелькала какая-то шалая мыслишка.

— И сколько он вот так клонится? — спросил Вовушка, показывая на темный небоскреб, затаившийся в предчувствии плохих перемен.

— А! — Анфертьев махнул рукой. — Лет десять, не меньше.

— И на сколько в год?

— А черт его знает! Верхние этажи метра на три в сторону ушли. Не один миллион в трубу вылетел. И хоть бы хны! Виновных нет.

— Какой-то ты ворчун стал, — Вовушка взял Анфертьева под локоть и повел с мостика. — А ну-ка пойдем посмотрим, что с ним...

— С кем?

— С домиком. Может, он не так уже и безнадежен. Отогнув какую-то доску, Вовушка проник на запретный участок, крадучись прошел между завалами мусора, щебня, металлолома, приблизился к стене, поцарапал ее ноготком, потом присел на корточки и, взяв щепку, принялся ковырять землю. Анфертьев наблюдал за ним со смешанным чувством озадаченности и сочувствия. А Вовушка, забыв об Анфертьеве, обошел вокруг дома, пиная комья окаменевшей на июльском солнце глины, поднимая железки, деревяшки, пластмашки. Потом, задрав голову, долго смотрел в слепящее небо, где в немыслимой вышине кончался небоскреб.

— А чей это дом? — спросил он у Анфертьева.

— Черт его знает! По-моему, все уже давно отреклись от него.

— Напрасно, — обронил Вовушка. Вовушка нашел незадачливого хозяина и узнал, что небоскреб обошелся нам с вами, дорогие товарищи, в десять миллионов рублей, если, конечно, Вовушка не ослышался по телефону, а ослышаться он мог, потому что больше говорил, нежели слушал. Он предлагал выпрямить небоскреб и просил взамен метров десять в этом сооружении, чтобы мог останавливаться там, когда бывал в Москве. Подобный намек в министерстве приняли как оскорбление и ответили, что скорее сами завалят небоскреб, чем удовлетворят наглые притязания заезжего шамана. Тогда Вовушка попросил оплатить ему командировочные и устроить на две недели в гостиницу или уж на худой конец в общежитие студентов этого министерства, а он за это время выправит небоскреб. Но министр отверг и это предложение, сославшись на то, что не может транжирить государственные средства.

Тогда Вовушка, к тому времени полюбив небоскреб и привязавшись к нему, как детский врач к больному ребенку, согласился провести две недели своего отпуска у постели, простите, у стен небоскреба, ночевать в сторожке на фуфайке, питаться сосисками из соседнего гастронома и пить пиво у метро за одно лишь разрешение выправить небоскреб. Но министр ответил, что с частными лекарями дел иметь не желает. Вовушка все больше веселился, и блудливый огонек в его глазах к концу первой недели превратился в лесной пожар. Если бы упрямый министр увидел его хотя бы раз в таком вот настроении, он содрогнулся бы от дурного предчувствия и сам пошел бы в чернорабочие — Вовушка просил двух помощников, без них, сказал он, ему не выпрямить небоскреб, верхние этажи которого мало кто видел в Москве, поскольку они постоянно скрывались в облаках.

— Тебе не надоело? — спросила однажды Наталья Михайловна.

— Что? — не понял Вовушка.

— Да вся эта унизительная затея с небоскребом! Гори он синим огнем! Не хотят — не надо.

— Что ты, — застеснялся Вовушка. — Ведь иначе не бывает.

— И ты заранее знал, что все так и будет?

— Я был готов к худшему. А сейчас все идет просто блестяще. Мне разрешили спать в подвале, разрешили взять несколько досок, и я сделал себе нары; сторож оказался прекрасным стариком, он побывал едва ли не во всех концлагерях у немцев, отовсюду сбегал, а его рассказ о том, как он вывалился из тележки, когда его везли в крематорий... Только ради этого стоило затевать дело. Представляете, было еще темно, шел дождь, а крематорий все ближе, ближе, а они лежат в этой тележке и знают, ведь знают, что их в печи везут... Дед, а он тогда был еще молодым парнем, взял да и выкатился из тележки в канаву. А француз, дружок его, не смог, зацепился штаниной за какую-то железку. И тогда крикнул моему деду, что за третьей доской на нарах спрятан кусок хлеба в тридцать граммов, чтоб не пропал, съесть его надо. А министр и говорит: пусть, дескать, моя организация напишет письмо его организации, что она просит разрешить выпрямить небоскреб. А моя организация отвечает, что письма написать не может, поскольку такие работы не выполняет. Вот новый небоскреб возьмется построить, а старый выпрямить под силу только хорошему, четко направленному землетрясению.

— Где же выход? — возмутилась Наталья Михайловна.

— Ну как же, — Вовушка совсем устыдился. — Это я... Начал. Мы со сторожем уже неделю выпрямляем... Верхний этаж на полметра вернулся, куда ему надо.

Только никому! — Вовушка, кажется, всерьез испугался. — Нам еще неделя понадобится.

— Откуда ты знаешь, что небоскреб сдвинулся? — спросил Анфертьев.

— А вон, — Вовушка кивнул в сторону своего теодолита, установленного на подоконнике. Накрытый тускло отсвечивающим колпаком, он казался неземным предметом. — Вадька, ты должен помнить... Навел на низ, навел на верх, кое-что умножил, кое-что разделил, ввел коэффициенты... Это все чепуха. Главное — пошел домик, пошел. Я все боялся, что мне его с места не стронуть. Стронул. Завтра пойду на прием к министру, буду пальцы ломать, буду дураком прикидываться, глаза подкатывать, он тоже будет пальцы ломать, руки к груди прижимать, дескать, не знаю, как вам помочь... Глазки делать будет, звонить куда-то. Причем так будет спрашивать: правда, ведь мы не можем разрешить?.. Ну, конечно, я так и думал, я так и доложил товарищу Сподгорятинскому... А товарищ Сподгорятинский уже неделя как в преступном сговоре со сторожем.

Назад Дальше