Содом и Гоморра - Марсель Пруст


Марсель Пруст Содом и Гоморра «СОДОМ И ГОМОРРА»

Роман Пруста «Содом и Гоморра» начинается почти с полу-фразы, как бы подхватывая и продолжая фабульные ниточки предшествующего тома «В поисках утраченного времени». Не прочитав этот предшествующий том («У Германтов») или подзабыв его содержание, читатель войдет в новый роман не без труда. Ведь в предыдущем томе уже фигурировали все основные персонажи «Содома и Гоморры», уже был описан парижский особняк герцогов Германтских, во флигеле которого сняла квартиру семья героя; там рассказывалось о светских успехах Марселя, о том, как он знакомился с обитателями аристократического Сен-Жерменского предместья, был принят у многих из них. Кончался том посещением героем герцога и герцогини Германтских, собирающихся на светский раут, куда был приглашен и Марсель. В романе «У Германтов» герой уже любил Альбертину, с которой познакомился на нормандском курорте Бальбек, уже обратил внимание на странные повадки барона де Шарлю. Появлялись на страницах того романа и жилетник Жюпьен, имевший мастерскую во дворе особняка Вильпаризи, и скрипач Морель, сын простого камердинера, когда-то служившего в семье героя.

Впрочем, в многочастной композиции прустовской эпопеи картины «Содома» и «Гоморры», этих символов глубокого морального падения современного писателю общества, первоначально не должны были занимать много места. Лишь в ходе работы, когда замысел автора и структура его произведения постепенно усложнялись и уточнялись, эта часть цикла расширилась как в объеме, так и по своей проблематике, заняв в нем, по существу, центральное место. В самом деле, перед читателем подробно и убедительно разворачивается эволюция напряженного воспитания чувств героя-рассказчика, и в этом воспитании теме «содома» и «гоморры» принадлежит организующая и во многом конкретизирующая роль.

Сначала, согласно первоначальному замыслу, Пруст собирался разделаться с проаристократическими иллюзиями героя в романе «У Германтов», чтобы поскорее перейти к «Обретенному времени», то есть к раскрытию внутреннего мира Марселя, к его пониманию жизни, человеческих отношений, искусства. Но мир чувств и эмоции оказался настолько тесно связанным с внешним миром, а последний столь многоликим и сложным, что завершающий роман цикла отодвинулся, дав место другим вклинившимся в него томам.

Собственно, «Содом и Гоморра» — это не один том повествования Пруста. Писатель дал это название нескольким его частям. Ведь следующие за нашей книгой романы (если этот термин можно применить к отдельным частям прустовской эпопеи) — «Пленница» и «Беглянка» — это тоже «Содом и Гоморра»: тем самым эти три произведения складываются в четко очерченный внутренний цикл. В этом субцикле собственно «Содому и Гоморре», то есть роману, который перед нами, принадлежит во многом ключевое место. Здесь сходятся многие сюжетные линии повествования, получают развитие некоторые его темы, едва намеченные в предыдущих томах, здесь происходит решительный поворот в оценке писателем (через восприятие его героя-рассказчика) описываемого им общества.

Название этих книг эпопеи, и прежде всего нашего романа, использующее известный библейский рассказ о двух погрязших в пороках городах, нельзя, конечно, понимать узко и ограничительно — как указание на лишь противоестественные любовные отношения. Смысл этого названия, бесспорно, шире и глубже. «Содом» и «Гоморра» — это олицетворение всестороннего и неостановимого упадка изображенного Прустом общества, это символы его не-истинности, не-естественности и фальши. Поэтому рядом с воспитанием чувств героя и как следствие этого воспитания происходит все более необратимая и горькая утрата им былых иллюзий молодости. Причем, по мере все более глубокого познания героем жизни, на смену остро переживаемому трагизму утраты этих иллюзий приходит определенный мировоззренческий скептицизм, помогающий ему найти в жизни очень надежные точки опоры, точнее, отыскать рядом с фальшью и разложением не только устойчивое, прочное, но и животворное начало.

Вместе с тем эта книга Пруста — прежде всего произведение о воспитании чувств героя. Чувств многообразных и многоликих, как это было и в предшествующих романах. Но, в отличие от предыдущих томов эпопеи, в «Содоме и Гоморре» (как это будет затем в «Пленнице» и «Беглянке») анализ любовных переживаний резко выдвинут на первый план. В известной мере как раз «в свете любви» рассмотрены, как увидим, и иные конфликты романа. Здесь перед нами уже не подросток с его полудетской влюбленностью в Жильберту и не юноша, слегка снобистски увлеченный герцогиней Германтской, не молодой человек, несколько наивно ухаживающий за обитательницей Бальбека г-жой Стермарья. Теперь это созревающий мужчина, и его чувство к Альбертине подлинно и серьезно. Их взаимоотношения вступают ныне в новый этап. Непредсказуемые на первый взгляд хитросплетения любовного чувства, его противоречивая сложность и порой эгоистическая жестокость, беспрецедентный холодный эгоизм героя проанализированы писателем поистине со стендалевской взволнованной скрупулезностью, глубиной и тонкостью, равными той глубине и той тонкости, с которыми было рассказано в первом томе «Поисков утраченного времени» о взаимоотношениях Свана и Одетты. Но там, в романе «По направлению к Свану», об этом говорилось со спокойствием стороннего наблюдателя, который к тому же повествует о трудном чувстве Свана во многом с чужих слов, ретроспективно, как о чем-то давно бывшем и прочно ушедшем в прошлое, хотя читатель и не мог оставаться равнодушным к мучительным страданиям Свана. Давно замечено, что Сван — своеобразный двойник героя; у них как бы общие слабости, похожие иллюзии и надежды, сходные интересы. У них оказывается и сходная эмоциональная жизнь. По прочтении романа «Содом и Гоморра» становится понятным, почему Пруст включил в первый том своего цикла огромный эпизод о любви Свана, эпизод, в котором совершенно не участвует герой-рассказчик. Тот эпизод был первым звучанием темы любви-страдания, темы ревности и «перебоев чувства», которым писатель уделил так много места в центральных томах эпопеи. Тогда многое в переживаниях и поступках Свана казалось герою непонятным и странным. Теперь Сван уступает место герою, теперь, терзаясь и мучась, герой сам, на собственном опыте постигает сложную логику любовного переживания. Это введение личностного начала в изображение его сердечных чувств придает им особую достоверность и глубину.

Однако герой Пруста — не только герой страдающий и мечущийся, но также — герой анализирующий. Постоянно заглядывая в себя, он стремится понять закономерности человеческих эмоций, достигая порой исповедальной беспощадности самоанализа. В этом аналитическом познании жизни духа, очень тонкой и очень важной сферы — любви, ему помогают, конечно, и наблюдения над окружающими. Собственно, прустовский герой к такому настойчивому анализу был давно готов. У него для сопоставления и противопоставления — масса примеров. Так, анализируя свою любовь к Альбертине, он постоянно возвращается мыслью не только к своей былой влюбленности в Жильберту, но и к прошлым взаимоотношениям Свана и Одетты, Сен-Лу и Рахили и т. д. Помогает ему и опыт литературный; недаром писатель нет-нет да вспомнит о какой-либо старой великой книге. Впрочем, он ищет там не сходные ситуации, а оттенки чувств, отдавая себе отчет в том, что количество любовных коллизий в конце концов не так уж велико, в то время как число трансформаций переживания — бесконечно. В этой книге Пруста получает достаточно законченное выражение его концепция, его философия любви. Показательно, что любовь героя почти лишена поисков физического удовлетворения страсти, хотя он и мечтает порой о поцелуях Альбертины. Полная физическая близость с ней никак не затронула его чувства, не стала каким-то поворотным или хотя бы значительным событием в их отношениях. О том, что Альбертина отдалась герою, сказано в романе мимоходом, причем герой-рассказчик отмечает не сам этот факт, а то, как мало добавил он к его любви. И любит-то он, собственно, не Альбертину, а свое влечение к ней, любит свою влюбленность в девушку; сама же она остается для молодого человека не только непонятной, но даже неинтересной. Они много времени проводят вместе. Но вот Альбертина решает заняться живописью, однако герой остается равнодушен к ее этюдам. Они совершенно не интересуют его, хотя девушка — ученица Эльстира, и в ее искусстве есть что-то и от живописных приемов, и от видения мира замечательного мастера. Разъезжая с Альбертиной по окрестностям Бальбека, герой иногда надумывает показать ей то когда-то понравившиеся ему старый замок, деревенскую часовенку, то пленившие в первый приезд изгиб берега или нагромождения скал; но ищет он не сопереживания, то есть не духовной близости с девушкой, а пробуждения в собственной душе былого впечатления от увиденного.

Такая любовь неизбежно эгоистична и направлена не на любимое существо, а на самое себя. Нет, это не самокопание, как можно было бы подумать, не обнаруживание в собственных поступках неких себялюбивых низких побуждений (что случается, скажем, в «Исповеди» Руссо) — это стремление выявить некие общие закономерности человеческих чувств. В последней части эпопеи, в «Обретенном времени», Пруст так и скажет: «Если что и надо выявить, вытащить на свет, так это наши переживания, наши страсти, то есть страсти и переживания нас всех». Эта любовь к обобщению, к генерализации (пусть очень узкой и частной) связывает Пруста с давней традицией моралистической литературы, с традицией г-жи де Севинье, Ларошфуко, Лабрюйера, Сен-Симона, чьи имена постоянно мелькают на страницах «Поисков утраченного времени». Сюда следует отнести и Стендаля, чей эссе-трактат «О любви» и автобиографические книги «Жизнь Анри Воллара» и «Воспоминания эготиста» по своим задачам — на основе собственного опыта выявить некоторые общие закономерности любовного переживания — столь сродни психологическим поискам Пруста.

Но все-таки любовь героя не есть какая-то непременная универсальная модель любовного чувства. Пруст не хочет это сказать. Он тонко и верно показывает, как чувство это сложно, но неумолимо детерминируется средой, характером, возрастом и т. д. Душевные порывы Марселя не непредсказуемы и не иррациональны. Именно так может и должен чувствовать молодой человек его круга, к тому же впечатлительный, избалованный, наделенный артистическим складом ума. Именно так может и должен он страдать. Последнее для Пруста, для его концепции любви, особенно важно. Для прустовского героя нет любви вне страдания. Любовь для Марселя — это не только величайшее душевное потрясение, это именно переживание, то есть преодоление чего-то тяжелого, мучительного. Поэтому мы не найдем (или почти не найдем) в книге изображения безоблачного любовного счастья. Герой не ищет его и не стремится к нему. Счастливая любовь, с его точки зрения, не то чтобы невозможна, но глубоко буднична и неинтересна. Он же ищет другого. Ищет, признаваясь, что и само чувство, и женщина, которая его внушила, существуют лишь в нем самом, а вне его они призраки, переменчивые и ускользающие. «Моя судьба, — замечает Марсель, — гоняться за призраками, за существами, большинство которых существует только в моем воображении».

Любовь к реальной женщине легко может пройти. Так, уже в нашем романе герой не раз признается, что, видимо, разлюбил Альбертину. В следующих томах эпопеи, в «Пленнице» и в «Беглянке», его любовь действительно проходит. Но что же остается? Остается прежде всего воспоминание о пережитом чувстве. Так, узнав о гибели девушки, он не испытывает горечи утраты. Однако скорбная телеграмма г-жи Бонтан, тетки Альбертины, растревожила его. Но всколыхнула она не любовь, нет, но воспоминание о его былых чувствах. Снова замелькал, заколыхался старый полузабытый призрак.

Однако Альбертина вполне реальна. Герой не может полюбить и чистую выдумку, мечту. Недаром, как некий символ, среди песчаных дюн Бальбека перед ним возникает стройная фигурка какой-то незнакомой ему девушки. Он и видит-то ее издали, не может разглядеть хорошенько; она промелькивает перед ним как возможность любви, почти как обещание любви, тревожащее и острое, эта встреча воспринимается героем чуть ли не как осуществление любви: переживание жизни, переживание чувства замещает в его душе реальную жизнь, реальные чувства; психологическое анализирование переживания растворяет в себе «историю жизни», и последняя в конечном счете становится лишь исходным материалом, лишь поводом для первого.

С точки зрения прустовского героя, счастливая любовь не представляет интереса и как бы не имеет истории. «Исторична» и пригодна для психологического анализа лишь любовь несчастливая. Несчастливая любовь — это любовь, сталкивающаяся с препятствиями, которые ей не дано преодолеть. Казалось бы, такими препятствиями могут быть нерешительность персонажа, его неуверенность в себе, которые заставляют души робкие не верить в возможность того, что любимая ими женщина может ответить на их чувства. Подобных сомнений наш герой почти лишен. О них идет речь в предшествующем романе, но и там они преодолеваются поразительно легко и быстро. В «Содоме и Гоморре» осложняет и усложняет чувство любви, придает последнему необходимый налет страдания чувство ревности. В переживаниях героя любовь и ревность не просто неотделимы друг от друга; тут сложнее и, может быть, проще: ревность оказывается шире, мощнее и действеннее, чем любовь.

Итак, ревность уверенно направляет поступки героя, как бы ведет его в его взаимоотношениях с Альбертиной, оказывается оправданием, реализацией любви. Герой Пруста не раз отмечает, что единственное, что удерживает его около девушки, что неустанно подхлестывает его чувство (не собственно чувство любви, а вообще чувство как его внутренний эмоциональный мир), — это ревность и рождаемая ею подозрительность.

Если Стендаль в трактате «О любви» стремился дать рационалистический анализ любовного чувства, то Пруст в «Содоме и Гоморре» (как и в следующих томах эпопеи) обратился к глубокому и тонкому аналитическому разбору чувства ревности. Это чувство не только не уменьшает любовь, но, напротив, усиливает ее, наполняет содержанием и смыслом, делает, если угодно, «интересной». В отличие от чувства любви чувство ревности ориентировано во внешний мир, заставляет любящего быть в постоянном напряжении, обороне. Герой Пруста, конечно, боится измены Альбертины, старается воспрепятствовать ее общению с другими, но в то же время не мыслит себе их отношений вне этих ревнивых подозрений. Он то с тревогой подмечает в своей подруге просыпающийся интерес к Роберу де Сен-Лу, то нестерпимо страдает, почти уверившись в ее предосудительных отношениях с другими девушками. Последнее подозрение для юного героя особенно волнующе и мучительно (и в этом Пруст развивает тему мопассановской «Подруги Поля»), а потому особенно навязчиво и неотвратимо. Рассказывая об этих подозрениях своего героя, писатель не только добавляет еще один разоблачительный штрих в картине изображаемого им общества, пронизанного пороками и фальшью, но и правдиво передает переживания болезненно впечатлительного и в общем-то еще чистого юноши, столкнувшегося с первым серьезным любовным чувством.

Вместе с тем переживания Марселя — это очень точно подмеченная писателем ревность опять-таки к призракам, скажем, к смутному, неведомому прошлому Альбертины, ревность не к реальному сопернику (или сопернице, что для юноши особенно непереносимо), а к возможности появления соперника или соперницы, это мучительные страдания не из-за совершившейся измены, а из-за одной ее возможности.

В таком переживании, в таком ощущении чувства любви и чувства ревности в конце концов уже не важно, состоялась ли измена. Не важно даже, любит ли герой свою подругу и жива ли она. Так, в «Беглянке» известие о смерти Альбертины пробуждает в герое не уснувшую давным-давно любовь, а опять-таки ревность, нестерпимое желание узнать, изменяла ли она ему и предавалась ли предосудительным наслаждениям с женщинами. Желание убедиться, увериться в этом столь последовательно и настойчиво, что герой Пруста был бы искренне разочарован, чувствовал бы себя обкраденным, если бы подозрения его оказались напрасными.

Эгоистическое, мазохистское, но конструктивное по-своему чувство ревности заставляет героя не только непрестанно подозревать Альбертину, выслеживать ее, добывать разными путями порочащие ее сведения, но и просто мучить и терзать девушку, ставя над ней изощренные психологические опыты: то он признается ей в любви к ее подружке Андре, то рассказывает о своей мнимой связи с какой-то женщиной, на которой обязан жениться. И все эти небылицы преследуют лишь одну цель — заставить Альбертину проговориться, выдать себя, то есть направлены к тому, чтобы уличить девушку в пороке, которого так страшится и так хочет найти в ней Марсель. Мучительная и мучащая другого ревность как оправдание и единственная реализация любовного чувства заставляет героя превратить Альбертину в пленницу, буквально посадить ее под замок, о чем будет рассказано в следующем томе эпопеи.

Все эти острые переживания героя, бесспорно, подлинны, хотя во многом имеют дело с призраками, с фактами его сознания, а не реальной жизни. Вместе с тем герой подозревает Альбертину в противоестественных наклонностях не только потому, что эти подозрения, эти непрерывные и непременные «перебои чувства» наполняют содержанием его сердечную жизнь, но также и потому, что он очень болезненно и живо воспринимает ту моральную деградацию, с которой сталкивается в еще недавно столь его восхищавшем светском обществе (а другого общества герой попросту не знает). Заметим, что описываемый Прустом период был действительно отмечен своеобразной «модой» на противоестественные любовные отношения (о чем с горечью пишет, например, в своих мемуарах Александр Бенуа). У них были свои апологеты, и их (в частности, Андре Жида) возмутил этот роман Пруста. Автор «Содома и Гоморры», напротив, относится к ним резко отрицательно, но видит в них не какое-то случайное отклонение от нормы, а закономерный и многозначительный симптом деградации высшего общества и его культуры.

Дальше