Соблазнитель - Муравьева Ирина Лазаревна 2 стр.


– Конечно, жена. И хорошая, верная, – рассказывал дед, – я к ней очень привык. Но я ведь ее никогда не любил. Любил я Тамару. Да, очень любил. Ты знаешь, ведь я не хожу на могилу. Сказать почему?

– Почему?

– Потому что душа моя с ней до сих пор.

И он замолкал, погружался в себя, почти забывая о Вере.

– Она умерла молодой? – шептала ему осторожная Вера.

– Она умерла молодой. Диагноз они не поставили. Сказали, что сердце. Да, сердце. Сначала они говорили, что грипп. Потом – воспаление легких. Потом, уже в самом конце только, – сердце. Пришел частный врач и сказал: «Это сердце». И мне говорит: «Я кладу ее в клинику». Но он не успел, и она умерла.

– Зачем же потом ты женился на бабушке?

– Ну как? Полагалось жениться. Но Томка! Она попадалась мне часто, все время. Еду однажды на своем «Москвиче» за троллейбусом и вижу: она! Стоит у окна в серой кроличьей шапке, читает какую-то книжку. Я еду, кричу ей: «Тамара! Тамара!» Она не услышала, книжку закрыла. И я сразу понял ошибку. Похожая женщина, это бывает.


Вере было двенадцать лет, а дед был старик, зачем-то доверивший ей свои тайны. Поэтому бабушке Вера врала, а когда дед умер и бабушка в сотый раз принималась рассказывать, какая была между ними любовь и как она вспыхнула с первого взгляда, то Вера глаза отводила, молчала.

Итак: ложь была, много лжи. Как много воды на земле: рек, озер.


Когда этот новый учитель уставился на нее голубыми глазами и вдруг побледнел, она даже не удивилась. На нее часто заглядывались в метро и на катке, она знала, что похожа на маму, а от мамы было не оторваться. Теперь нужно было закрепить за собою эту победу и одновременно утереть нос всем выскочкам, которые без стыда без совести крутили перед ним своими выпуклыми задами и щурились так, что смотреть было тошно. Развратная Танька, у которой мать заведовала сразу тремя скупками на трех разных рынках и все приводила к себе мужиков и даже в мороз прогоняла ребенка, а именно Таньку, гулять, и потом замерзшая Танька стояла в подъезде и грела свои красно-сизые руки, которые были такими холодными, что даже не чувствовали поначалу тепла батареи, – развратная Танька сказала, что ей соблазнить педагога – минутное дело. Никто ей не верил. Никаких ухажеров и любовников у самой Таньки, разумеется, не было, да и ни у кого из них не было никаких любовников, но всем не терпелось скорее попробовать, и все целовались направо-налево, кто с кем. Кто с командировочным возле гостиницы, кто с братом подруги, кто с теткиным мужем, но дальше таких затяжных поцелуев не двигалось, хоть ты умри. Они были – школьницы, в школе учились. И брата подруги могли посадить, и командировочных тоже могли – на то есть статья Уголовного кодекса.


– Переслени, – сказал Вере Андрей Андреич Бородин, – не шведская фамилия. Я это проверил.

– Вы что, шпионите за мной? – спросила она.

И он удивился с таким простодушием, как будто бы был не учителем в школе, а честным и правдолюбивым подростком.

– Шпионю? Зачем?

– Так что вам за дело до этой фамилии?

– Ты всем так грубишь?

– Я вообще грубиянка. – Она засмеялась.

– Ты очень красивая. – Сердце ее застучало так сильно, что Вера отступила на шаг, боясь, что он услышит. – Да. Очень красивая, – он побледнел.

– Вы тоже, – сказала она, задохнувшись. – Хотите, скажу почему?

Тогда он вдруг захохотал. Схватился руками за оба виска и стал хохотать очень громко и грубо.

– Ну все! Я пошел. Я работы лишусь!

– За что? – прошептала она. – За меня?

И он оборвал странный хохот.

– Конечно. Сама, что ли, не понимаешь? Конечно.

Она опустила глаза:

– Нас увидят, – сказала она.

– Да, увидят, – вторил он. – Но, может быть, это судьба.

Она испугалась, что скажет нелепость и этим его навсегда отпугнет. Стояла, кусала припухшие губы.

– С кем ты целовалась? – спросил он.

– Ни с кем.

– А что ж тогда губы распухли?

– Не знаю. Наверное, просто кусаю их часто.

– Какая ты сильная, – вдруг он сказал, – сильнее меня. – Звонок оборвал его речь. – Ну, все. Мне пора, – прошептал ей учитель.

Они пошли рядом по коридору и вместе вошли в класс. Шестым уроком была английская литература. При виде вошедших школьницы заерзали на стульях. Теперь оставалось одно – ждать и ждать. Расколется этот секрет, как орешек, и выскользнет ядрышко, темное, сладкое. Терпенье, подруженьки! Ждать вам недолго.


– Сегодня, – сказал учитель английской литературы Андрей Андреевич Бородин, – я хочу рассказать вам об очень странной женщине. Вы все говорите: «Цветаева, Цветаева!», а о поэте Эмили Дикинсон, которая была американкой, даже и не слышали.

Он вытащил из рюкзачка, заменявшего ему портфель, выдранную из книжки фотографию молодой и тускловатой девушки в большом белом воротнике и пышном платье. Девушка была причесана на прямой пробор, букли окружали ее вытянутые щеки, как гроздья сирени.

– Эта женщина писала гениальные стихи, их почти невозможно постигнуть. Все слова написаны с большой буквы. Ну вот, поглядите: «Тьма. Я Хочу. Но Я не Знаю, Слышишь ли Ты Мое Сердце».

Школьницы «8 А» покрылись колкими мурашками. За Андрея Андреича хотелось умереть. Пойти и сложить в поле голову. Порозовевшие лица, включая скуластую грубую Таньку, тянулись к нему так, как утром растенья с доверчивой жадностью тянутся к солнцу.

Учитель остановил свой взгляд на Вере Переслени:

– Сколько бы ни копались в жизни Эмили Дикинсон и какие бы ни выдвигали гипотезы, я лично уверен в одном: ее поэтический гений родился из отроческой любви, которая не могла закончиться браком. Эта девушка в пятнадцатилетнем возрасте влюбилась в пастора, а пастор влюбился в нее. Вот и все.

– Дела! – простонала всей грудью Татьяна и руки прижала к щекам. – И где ж они… это… Встречались-то где?

– Встречались во снах, – сказал жестко учитель, – он снился Эмили каждую ночь. Она ему снилась, наверное, не реже.

– Так разве же это любовь? – не сдавалась привыкшая к стонам родной своей матери и к скрипу ее матраца веселая Танька.

– Да, это любовь, – отрубил Бородин. – Читайте стихи и услышите сами.


Наивный человек! Неужели он не догадывался, что стихи ничего не говорят девушке, пока в ее робких и бледных сосудах, в мозгу, в животе и под тонкими ребрами не вспыхнет вдруг новое солнце со звездами и не народится иная вселенная, в которой не будет ни школы, ни дома, ни ночи, ни дня, ни сестры и ни мамы, а будет лишь тот, чья рука или даже нога, скажем, в лыжном и грубом ботинке, чей взгляд исподлобья, чей голос охрипший заставят звенеть ее девичью душу и целую жизнь подожгут так, как хворост.


– А что этот пастор, – спросила вдруг Вера, – ведь он же мог просто жениться на ней?

И взгляды их пересеклись.

– Жениться? – он оторопел. – Как жениться? Он пастор, она прихожанка. Их знают.

– И что? – Переслени вздохнула: – Подумаешь!

– Что значит «подумаешь»? Маленький город, и все на виду…

– Ну подумаешь, город! – сказала она. – Вы стихи почитайте.

И он стал читать, даже в книжку не глядя:

И Вера ему улыбнулась испуганно, как будто он к ней прикоснулся всем телом.

Глава III

Дома Андрей Андреич близко подошел к Елене, своей жене, и в самое ухо ее продышал:

– Я что-то совсем не справляюсь с собой. Ты знаешь, о чем я. Ты знаешь?

– Да, знаю.


Да, странной была их семья, необычной, и мать-генеральша, прожившая с мужем почти сорок лет, повидавшая всякого, понять не могла, почему ее дочь, красивая, очень неглупая, честная, как будто прилипла вся к Бородину: чуть только потянешь ее слегка в сторону, она упирается, не поддается, – да хоть ты всю кожу сними с нее, хоть все волосы вырви, она не уступит!

Еще до свадьбы Андрей Андреич, совсем молодой паренек, сказал своей широкоскулой невесте, что он никогда не потерпит обмана.

Я буду с тобой откровенен во всем. И ты со мной тоже. А если полюбишь кого-то, скажи. Тогда у нас будет достойная жизнь.

Но мы же… Андрюша… ведь мы же друг друга… – она растерялась и вся запылала.

Сейчас – да. Друг друга. Но это – сейчас.


Прошло девять лет.


– Ты влюблен в ученицу?

– Ее зовут Вера, – сказал Бородин.

Паркет закачался под бедной Еленой. Она ухватилась руками за стул.

– И что теперь делать?

– А я сам не знаю, – он вдруг усмехнулся. – Тупик, вот и все.

– Ей сколько? Пятнадцать?

– Пятнадцать. – И он помрачнел. – Что с того?

– Тебя ведь посадят, – она ужаснулась. – Растление детей. Ты ведь сядешь пожизненно.

– А я буду ждать, – он опять усмехнулся, – сейчас ей пятнадцать, но будет шестнадцать.

– Да лучше б ты умер, – сказала она.

Но мы же… Андрюша… ведь мы же друг друга… – она растерялась и вся запылала.

Сейчас – да. Друг друга. Но это – сейчас.


Прошло девять лет.


– Ты влюблен в ученицу?

– Ее зовут Вера, – сказал Бородин.

Паркет закачался под бедной Еленой. Она ухватилась руками за стул.

– И что теперь делать?

– А я сам не знаю, – он вдруг усмехнулся. – Тупик, вот и все.

– Ей сколько? Пятнадцать?

– Пятнадцать. – И он помрачнел. – Что с того?

– Тебя ведь посадят, – она ужаснулась. – Растление детей. Ты ведь сядешь пожизненно.

– А я буду ждать, – он опять усмехнулся, – сейчас ей пятнадцать, но будет шестнадцать.

– Да лучше б ты умер, – сказала она.


Какие, однако, прекрасные женщины ходили когда-то по нашей земле! И как их терзали мужья, предавали коварные слуги, казнили отцы! Узнает какой-нибудь римский патриций, что дочку недавно сманили в христианство, так он сгоряча и отрубит ей голову.

Елена могла быть примером достойной жены. Она рождена была, чтобы супругу украсить земную юдоль, чтобы вместе пройти испытания и насладиться взаимной любовью, и дружбой, и верностью. Случись ему быть декабристом, она бы, в собольем салопе и теплом платке, обнявши родных и друзей напоследок, в Сибири морозной, заросшей лесами, наполненной каторжным людом и сбродом, нашла бы в себе и смиренье, и силу, растила бы деток, играла Шопена, а в праздник кормила бы, как полагается, весь сброд этот сдобами и калачами. Да что декабристы! А вот вы возьмите другие примеры. Читали вы повесть «Авдотья Рязаночка»? Напрасно, что вы не читали, прочтите. Жила себе скромная баба Авдотья. И вдруг наступило татарское иго. Широкое поле с пшеницей и рожью, луга заливные со всем их цветеньем, леса с легкокрылыми бойкими пташками, короче: природа окрасилась кровью. И что же Авдотья? А вот что. Авдотья, рискуя собою, пошла прямо в крепость, татарскую и неприступную крепость, просить, чтобы хан отпустил ее мужа, и сына, и брата, и зятя из плена. Пошла, повязавшись суровым платочком, и шла целый год. Исколола все ноженьки.

Однако же я увлеклась, чтобы лучше представить читателю образ Елены. Она, уверяю вас, не уступает ни в чем этой смелой и доброй Авдотье.


Шло время, но жизнь словно остановилась. Как будто бы в самой ее глубине рассыпалось главное, и вся поверхность растрескалась, сморщилась и потускнела. Хотелось дышать, но дышать было нечем, хотелось уйти, но уйти было некуда, хотелось решиться на что-то, но это желание было опасней всего. Вера Переслени перестала посещать уроки английской литературы. Несколько раз Андрея Андреича и Веру видели разговаривающими на автобусной остановке, причем говорил Бородин, а Вера стояла, внимательно слушая. Однажды она наврала, что подвернула ногу, ее отпустили к врачу, а потом видели из окна, как она вышла из здания школы и быстро, нисколько не хромая, пошла по направлению к Новому Арбату, а через пятнадцать минут в том же направлении заспешил и Бородин, на ходу обматываясь шарфом.


И вдруг разразилась беда. Васенька попала под машину. Генеральша, крича и рыдая, дозвонилась Андрею Андреичу, и он на такси помчался в больницу, куда только что была без сознания доставлена Васенька. Как это могло случиться, что, переходя за руку с Еленой дорогу в Малом Неопалимовском переулке, она вдруг выпустила материнскую руку и, радостная, устремилась вперед? Потом оказалось – подружку увидела. Шофер не успел даже притормозить. Его самого без сознания вынесли.

Ни Бородин, ни Елена, жена его, ни ее мать, – скажи им кто-то заранее, что в понедельник утром, когда сыпал на Москву легкий и праздничный снег, похожий на тот, который сыпется на сцене Большого театра во время любимых балетов и опер, что в это утро им суждено будет увидеть свою девочку, свою эту крошечку, славную, кроткую, увидеть ее в синяках и в крови, и медсестра будет просить их отойти, не мешать, не трогать ребенка, не поправлять безжизненно откинутую набок голову, которая как-то ужасно дрожала, когда ее быстро везли на каталке, – скажи им такое заранее кто-то, смогли бы они после этого жить? Васеньку увозили по длинному больничному коридору, чтобы приступить к операции, и все это было так срочно, так жутко, что генеральша не успела даже позвонить своей подруге, полковнику медицинской службы, занимающей высокий пост в министерстве, и попросить эту подругу со странным для полковника именем «Одетта», чтобы та послала лучшего хирурга, – нельзя было ждать ни минуты.


Странное свойство имеет любое несчастье, и не знаю я, замечали ли вы, дорогие читатели, это свойство. А состоит оно в том, что если заранее сказать человеку, через что ему суждено пройти, то страх охватит этого человека с такой силой, что станет он просить у Бога смерти, лишь бы не испытать положенного ему судьбою. Но, Господи, слава Тебе! Поскольку когда наступает несчастье, оно принимает размеры души того человека, которому послано. Несет каждый только свой крест. Именно так и произошло с Андреем Бородиным, женой его и матерью жены. Несчастье обрушилось сразу на всех, расплющив троих и слепив что осталось в одно существо. Они повторяли друг друга: шептались, потом замолкали, потом пили воду. Но так продолжалось недолго, и снова они разделились на разных людей.


За шесть часов в голове Бородина не проскользнуло ни одной сколько-нибудь связной мысли. Он чувствовал, что виноват. Вина была не в том, что он был плохим отцом, а в том, что за три последних месяца он ни разу не подумал о себе как об отце. Он вообще не думал о себе без того, чтобы тут же не представить рядом Веру Переслени, и в этом он был виноват перед Васенькой.

Узнав, что врачи приступили к работе, вдова генерала внезапно заснула. Она, человек очень слабый и робкий, забилась, как зверь забивается в чащу, в спасительный сон. Лицо ее было и детским, и старым, помада, оставшаяся на губах, вдруг приобрела лиловатый оттенок.

Елена сидела между мужем и матерью и крепко держала их за руки. Она вцепилась левою своею рукой в руку Андрея Андреевича, а правою – в руку матери. Пальцы Бородина были ледяными, и от этого левая ладонь Елены тоже стала остывать, в то время как правая – разогрелась и вспотела в руке матери. Лена не замечала, что плачет, но слезы лились и лились по ее распухшему лицу, отчего оно стало еще шире, и сходство с Нефертити, давно замеченное многими, полностью исчезло.

Через три часа к ним вышел ярко-рыжий, маленький и веснушчатый человек, под бледно-зеленым халатом которого шарами вздувались огромные мускулы.

– Спасли вашу дочку, – сказал он устало. – «Спасли» в смысле – жизнь. А дальше что будет, сказать не могу. Закрытая черепно-мозговая травма – вот о чем речь. Переломы ног – это в ее возрасте ерунда, срастутся. А голова – другое дело.

– Что значит «другое»? – спросил Бородин. – Калекой останется?

– А я не знаю, – ответил ему мускулистый. – Не знаю. Пророчить не буду.


Что-то разорвалось внутри Бородина. Он вдруг ощутил всем своим существом, что если сейчас не вернуть его Васеньке ее эту детскую прежнюю жизнь, то он не посмеет приблизиться к Вере. До Веры ли будет! И в эту секунду Елена, жена, обмякшим и форму теряющим телом сползла вдруг к ногам его с тем безразличьем, с которым сползает подтаявший снег с карнизов домов.

– Обычная вещь – спазм сосудов, обычная, – сказал быстро врач. – Все пройдет, посадите, водички ей дайте, большая нагрузка. Вам скажут, что дальше. Пока подождите.

Елена открыла глаза и странную, дикую фразу сказала:

– Чтоб только жила. И можешь уйти. Ты свободен.

Он много раз вспоминал эти ее слова, и холодный пот прошибал его: неужели они одновременно подумали об одном и том же? И так же, как это бывает, когда в адской темноте тоннеля вдруг сталкиваются на полной скорости поезда и мертвыми падают со своих неудобных высоких стульев машинисты и в груде железа, обломков и криков уже не понять, что случилось, – вот так и они столкнулись во тьме наступившего горя с одною и той же бессильной попыткой: пожертвовать тем, что дороже всего. Как будто бы каждый из них спохватился и вспомнил: ведь есть что отдать! Возьми – за ребенка. А дочку не трогай. Оставь ее нам. Елена его отпускала, а сам он, – хоть вслух ничего не сказал, – содрогнулся, когда вспомнил школьницу: не подойду.

Они умоляли не Бога, а идола, к которому – о, как давно – обращались задолго до живописи, режиссуры, до музыки, до магазинов, до денег свирепые, мрачные, дикие люди. И если бы кто-то подслушал их мысли, открыл бы грудную их клетку, увидел, что там происходит: внутри и в крови, какая идет там нелепая сделка, то страх охватил бы того человека, а может быть, даже презрение к ним.

Целый месяц, пока Васенька не поднялась с больничной кровати, не начала потихоньку передвигаться и не прошло так испугавшее их и насторожившее врачей косоглазие и дрожание левого зрачка, ни Бородин, ни Елена не говорили между собой ни о чем, кроме того, что касалось девочки. Елена почти безотлучно находилась в больнице, поскольку Одетта, полковник медицинской службы и близкая подруга генеральши, устроила для Васеньки отдельную палату. Спала там, на кресле, и ела на кресле, и даже халат надевала больничный, когда становилось темно за окном. Нужны были деньги, и мать-генеральша сняла свою люстру, которая так украшала их дом, и люстру купила другая подруга, супруга дантиста, на даче которой как раз не хватало одной такой люстры.

Назад Дальше