Андрей Андреич Бородин не мог позволить себе долгого перерыва в преподавательской работе и начал опять приходить на уроки, и ставил отметки, и что-то рассказывал, но все в школе знали, что дочка учителя висит между жизнью и смертью. Все вдруг изменились, все стали скромнее, умнее, отзывчивей, не раздражались, и девушки-девятиклассницы даже не красили век, не скрипели чулками.
Иногда он, забывшись, останавливал неподвижно-голубой взгляд на школьнице Переслени, и тут же темнели глаза, наполнялись паническим страхом, как будто он видел не девочку Веру, а черта с рогами. Сразу после уроков Бородин ехал в больницу, сдавал в раздевалке пальто, надевал белый халат со следами чужой застиранной крови и, не дожидаясь лифта, прыгал через ступеньки старой каменной лестницы наверх, на четвертый этаж. Если Васенька спала, то жена его Елена обычно лежала в ногах своей дочки и тихо дремала. Бородин замирал в дверях, и эта картина, которая открывалась его глазам с самого порога, снова и снова впечатывалась прямо в мозг, и сегодняшнее изображение, когда Елена, скажем, прикрывала глаза ладонью правой руки, накладывалось на вчерашнее, когда ладонь ее правой руки поглаживала истончившиеся и почти прозрачные пальчики спящей Васеньки, соединенные между собой так, как их соединяют покойникам: одним хрупким веером маленьких косточек на веер других, столь же хрупких и нежных. Он стоял на пороге, и душа его начинала привычно кровоточить в то время, когда происходило это своеобразное наложение одной картины на другую, сегодняшего – на вчерашнее, вчерашнего – на позавчерашнее и так далее, до тех пор, до того самого первого дня, когда Васеньку перевели из реанимации в эту палату, и тут же Елена над ней распростерлась, и тут же застыла, и тут же срослась с ней.
Он бросал рюкзачок у стены и садился на стул рядом с кроватью. Жена его приоткрывала глаза. Прежде, когда она смотрела на него, взгляд ее сразу же становился взволнованным и начинал блестеть, как будто в него опускался огонь не видимой людям звезды. Сейчас взгляд Елены был тихим, тоскливым.
– Ну, что она? Как? – говорил Бородин.
И Елена начинала тусклым, крошащимся голосом рассказывать ему, как прошли эти сутки, сколько шагов удалось сделать Васеньке с поддержкой матери и сколько без поддержки, что огорчило врача и что его порадовало в Васенькиных последних снимках. Она говорила монотонно и невыразительно, словно выполняла свой долг перед тем человеком, который был отцом ее ребенка и, стало быть, имел право знать всю правду.
Она была женщиной сильной и честной, и он это знал.
Вернувшись вечером домой из больницы, он видел похожие перемены в лице и поведении генеральши. И она, так же как ее дочь, опускала глаза, стараясь не встречаться с ним взглядом, быстро и аккуратно подавала на стол, зная, что он не задаст ни одного вопроса, откуда вся эта еда, даже фрукты, а он словно бы не хотел даже знать, как ей удается поддерживать дом. Он просто садился и ел все подряд, потом говорил ей «спасибо», шел в спальню и сразу ложился.
Оглядываясь на закрытую дверь комнаты, генеральша торопливо набирала номер супруги дантиста и быстро, скосившись на дверь, говорила, что ей надоели те самые бусы, которые, помнишь, ты очень просила, а я не хотела, а вот разглядела, что мне эти бусы совсем ни к чему, у Лены – свои, и там жемчуг крупнее, а я уже старая, шея в морщинах, так, если ты хочешь, я их подвезу. Подруга, которая все понимала и знала, что денег взаймы или «так» ни Лена, ни мать ее просто не примут, кричала в ответ ей, что именно эти, ты знаешь, что именно эти вот бусы нужны позарез, и, конечно, возьму, ведь мне идти в гости, и этот твой жемчуг такое спасенье. Прежде, до того, как случилась беда с Васенькой, они жили совсем неплохо, потому что генеральша получала пенсию за своего покойного мужа, а Елена давала частные уроки английского языка и учеников у нее было хоть отбавляй. Зарплата, которую приносил домой равнодушный к быту Андрей Андреич, составляла самую скромную часть их семейного бюджета, но ведь от него ничего и не ждали, вернее, Елена ничем не хотела ему докучать. Теперь, когда их отношения стали другими, и все девять лет опустились на дно, подобно какому-то судну, с которого успели спастись пассажиры, однако, барахтаясь в бурной и грязной воде, никто из них не был уверен, что выживет, – теперь было стыдно жалеть просто вещи и переживать за ничтожные мелочи. Погруженный в себя Бородин не знал, что пустеет шкатулка, где теща хранила свои украшения, и даже того не заметил, что люстра куда-то исчезла. Теперь вместо люстры висела уныло какая-то желтая чешская лампа, вполне из советских нехитрых времен.
Но главное – он не знал той душевной работы, которая шла и шла внутри его жены Елены, отчего она постарела и стала опускать глаза свои всякий раз, когда он с привычною выпуклой зоркостью смотрел на нее.
Ни одна женщина не удержалась бы от того, чтобы не воскликнуть в порыве отчаяния и не задать Богу вопрос, который не имеет никакого смысла, но люди не понимают этого и никогда не поймут, сколько бы им ни объясняли. Вопрос этот даже и не задается, он словно бы сам разрывает все горло и, выйдя наружу из тела, горячий, кровавый и страшный, растет вместе с криком, слезами и стоном, поскольку он редко бывает беззвучным и редко бывает бесслезным и кротким.
«За что? – ужасалась Елена. – За что? Она же ни в чем еще не виновата!»
Прошло несколько дней, и, сидя неподвижно у кровати Васеньки или забываясь чутким сном в ногах ее, Елена начала чаще и чаще возвращаться к этому вопросу и сама искать ответ. Трудно ведь согласиться с тем, что нет прямых причин и следствий внутри человеческой судьбы и сложен узор ее, непостижим. И так не бывает, что ты вопрошаешь и ангел сейчас же тебе отвечает. Сам думай, слепой человек, сам ищи.
«За что? – повторяла она диким шепотом и гладила нежные плечики Васеньки, столь тихие и беззащитные плечики, что бедной Елене хотелось кричать и выть, как собака, и биться о стену. – За что? Объясни мне. За что Ты ее?»
И тьма стала вдруг раздвигаться, как занавес. Его это предупредили, его. Здесь – девочка, доченька, там – тоже девочка. Вся ее девятилетняя любовь к этому голубоглазому человеку, весь восторг, который она испытывала от каждого слова его, теперь обжигали стыдом, было страшно, когда он опять вырастал на пороге.
«Да, он извращенец, – шептала Елена, – он, может быть, даже преступник, насильник, а я и не знала! Когда он пришел и сказал, что его измучили гадкие эти желания…»
Рвота подступала к горлу. Елена закрывала лицо руками, и в темноте ее сомкнувшихся ладоней глуховатый голос Андрея Бородина начинал звучать так отчетливо, словно весь Андрей Бородин, сжавшись до размеров кузнечика, помещался внутри: «Она уже женщина, взрослая женщина, и пахнет как женщина… Я не могу… Скрывать от тебя ничего не хочу…»
«Нужно было тогда бежать от него! – думала Елена. – Нужно было гнать его в три шеи! А мне показалось, что он просто честен и что все другие, которые так же, как он, это чувствуют, просто боятся признаться, боятся сказать! А он вот такой необычный и искренний, и сам – как ребенок: признался во всем… Я думала, это пройдет, подожду…»
Теперь она знала, что ни минуты не сможет жить с ним вместе, в одной квартире, и спать на одной постели, и есть за одним столом. Но что делать с Васенькой, как сказать маме? То, что маму удар хватит на месте, Елена не сомневалась. Выросшая в простой и трудолюбивой семье и вышедшая замуж за честного лейтенанта, дослужившегося до генерала сухопутных войск, пускай грубоватого и не читавшего ни Гейне, ни Гете, ни Байрона с Фетом, ее кареглазая мама была простодушной, как девочка. Любила и дочку, и внучку без памяти. Советскую власть сперва очень любила, и как рассказали о всех злодеяньях и всех преступлениях против народа, и как переехал в Москву Солженицын, она даже плакала от огорченья, но после смирилась и вытерла слезы. Теперь она скажет Елене: «Я чуяла, чуяла! Чужой человек. Он – чужой человек. И я говорила тебе, что отец – он грудью бы встал, а тебя не пустил! Отец бы его раскусил за версту и сам бы нашел тебе честного парня, хорошего, нашего парня, а этот…»
Однако Елена боялась не матери, не слез материнских, не даже инсульта, хотя генеральша страдала давленьем, как все располневшие добрые женщины. Что с Васенькой будет? Андрею Андреичу Бородину можно было предъявить все что угодно, вплоть до постыдных извращенческих побуждений, но нельзя было отказать ему в нежном и заботливом отношении к Васеньке, которое сказывалось не в том, что он любил, скажем, кататься с ней вместе на санках с горы, а в том, что он Васеньке столько рассказывал, читал с нею книжки, смотрел с нею фильмы, и Васенька папе во всем доверяла, ждала, пока папа проснется, в субботу и сразу бежала к нему на кровать, садилась, в своей полосатой пижамке, на папину грудь, щекотала его, и оба смеялись: он – глухо, отрывисто, она – колокольчиком, светлым и чистым.
Елена склонялась над спящею дочкой и руки сжимала до боли. Как дальше жить с мужем, который так грешен? Ведь Бог и ее тоже предупреждает! И она повторяла и повторяла себе, что, как только Васенька выйдет из больницы, нужно собраться с духом и сказать Бородину, что они должны расстаться, потому что не только находиться с ним под одной крышей она не может, но даже и просто представить себе, что он где-то рядом, ей невмоготу. Он, разумеется, смолчит и сразу же начнет собирать вещи, чтобы уйти, и тут вдруг появится Васенька. Зрачки у Елены расширялись. Она видела, как девочка ее, худенькая, с неокрепшими после переломов ножками, спрашивает, куда это папа уходит. И что ей сказать?
Четырнадцатого декабря, в ночь со среды на четверг наступило полнолуние.
Много, много всего знают земные существа об этом страшном небесном явлении и боятся времени, когда оно происходит. Тревога съедает всякого, порою и не слишком чувствительного человека, а что говорить о чувствительных людях! Сколько приличных отцов семейств выбросилось из окон по всему миру, включая даже веселую Бразилию, сколько заботливых матерей вцепились белыми от теста руками в волосы дочерей своих и принялись выдирать эти волосы с такою силой, что слезы потекли из глаз девушек, не чувствующих за собою никакой вины и даже еще не беременных вовсе от каждого встречного и поперечного?
Однако никто, уверяю вас, не боится полнолуния больше, чем санитары «Скорой помощи», сумасшедших домов и медперсонал венерических клиник. Про «Скорую помощь» понятно: число внезапных инсультов, инфарктов и просто сердечно-сосудистых кризисов во время луны этой, мрачно горящей в седых небесах, возрастает так мощно, что бледные до желтизны доктора, третий день не спавшие и вторые сутки не евшие, даже и электрокардиограмму больному не делают, чтобы не терять даром времени. А просто запихивают несчастного в кузов машины и мчат его прямо в больницу: скорее сдать в руки другого, такого же бледного, желтого доктора. Что касается нервного диспансера, то в нем дежурят не три сестры на отделение, как это принято в обычные дни, а четыре или даже пять, причем выбираются самые выносливые, закалившиеся еще при Андропове, когда не принято было сюсюкать с пациентами и им улыбаться сквозь редкие зубы. И поверьте, что даже и впятером эти сильные женщины не могут справиться с теми, на которых особенно действует притяжение луны, ибо больные начинают плакать, вспоминать умерших и строить громоздкие планы на будущее. Нечего и говорить про клиники для излечения венерических заболеваний. Картина в них кажется мне пострашнее, поскольку и сами болезни ужасны. И много их, много их, этих болезней! А уж пациентов и вовсе не счесть! А все почему? Потому что в тревоге от полной луны, ее белого света, они повступали в случайные связи и ждут самых стыдных для жизни последствий.
Есть, говорят, и хорошие стороны полнолуния, но смешно их даже сравнивать с плохими, смешно и неловко. Уверяют, например, что в полнолуние везет виноделам. И в карты везет им, и даже с любовью. За что, почему им везет, непонятно. На редкость удачливыми оказываются также и те, которые выходят на сбор крабов и моллюсков. Крошечные эти существа по своей природной доверчивости охотно вскользают в сачки, банки, сети, стараясь поближе прижаться телами к венцам мирового творения, к людям, наивно надеясь, что те их спасут.
Но самое главное все же не в этом. Сбываются сны полнолунные, вот что. И тот, кто увидит свой сон в этот час, тот может считать, что ему предсказали судьбу и не ошиблись ни в чем.
Итак, в ночь с тринадцатого на четырнадцатое декабря измученная Елена заснула в ногах своей худенькой Васеньки, и тут посетил ее сон, а уж в небе такая сияла луна и глазами такими глядела на наш этот мир, что я бы, увидев такие глаза, не стала бы лезть больше в космос, желая его покорить для неведомых целей. А ну как он нас покорит, ненасытных? И что тогда делать?
Во сне Елена увидела, как они с мужем гуляют в чужом тропическом лесу, полном дикой растительности и таком звучном, как будто бы это не лес, а оркестр. Однако темнело, и осторожная Елена стала упрашивать Бородина вернуться, пугая его наступлением ночи, а он по своей привычке ничего не отвечал и только отмахивался. Лицо его было таким ярко-бледным, как будто он болен и скоро умрет среди этих ярко-мясистых растений.
– Андрюша! – сказала Елена. – Давай поскорее вернемся обратно. Кто знает, что там, в темноте этой чащи?
– Там змеи, – вдруг забормотал Бородин. – Там змеи одни, больше нет никого.
– Они ядовитые? Господи Боже! – вскричала Елена. – Андрюша, бежим!
– Да поздно бежать, – отвечал Бородин и вдруг закатал до колен свои брюки.
Елена с ужасом увидела, что вместо ног у ее мужа черные и сильно пахнущие костром деревяшки. Она обмякла и прислонилась спиной к дереву.
– Мересьева помнишь? – спросил Бородин.
– Какого Мересьева?
– Мне кажется, звали его Алексеем, – сказал он задумчиво.
– Летчика, что ли? – спросила Елена.
– Плясал на столе, – объяснил Бородин, – безногий, чечетку выстукивал. А польку и вальс танцевал лучше всех.
– Откуда ты знаешь? – удивилась Елена.
– А правды не спрячешь, – сказал Бородин.
Сон ее был особенно страшен тем, что они разговаривали в нем так же просто и отчетливо, как разговаривали бы в жизни, но их разговор был таким, словно оба они потеряли рассудок.
– Я буду летать, – он продолжил. – Увидишь.
Елена помнила, что это был сон, и тщетно пыталась проснуться, но черно-мясистые тропики всеми шипами, цветами, усами своих мокрых трав так вцепились в нее, что даже дышать стало трудно. Тем временем муж вдруг куда-то исчез. Елена привстала на цыпочки: он живо скакал на своих деревяшках, подобно большому самцу кенгуру, бросал ее в джунглях на верную гибель.
Васенька захотела пить и сказала: «Мамочка!» Елена мигом вскочила, дала дочке самодельного лимонаду и снова устроилась у нее в ногах.
Глава IV
Дом, в котором жила старшеклассница Вера со своей бабушкой и изредка – мамой, потому что мама наведывалась не каждую неделю, а ночевать оставалась все реже и реже, был в десяти минутах ходьбы от метро «Спортивная». Это была громоздкая сталинская постройка с большим, заросшим липами и кленами двором. Зимними ночами покрывались слегка синеватым льдом голые и обездоленные деревья, отчего двор сразу становился хрустальным, и хрупким, и словно молящимся, поскольку не все его ветви глядели на землю, а некоторые замерзали причудливо, поднявши наверх свои длинные пальцы. Лифт в доме часто не работал. Но ужасно не то, что он не работал, а то, что он застревал между этажами, и в кромешной, позвякивающей железными цепями темноте висели в потухшей кабинке почти задохнувшиеся пассажиры, крича голосами, похожими часто на тонкие птичьи и на комариные. Никто, однако, не спешил им на помощь, потому что редко открывались двери квартир, жители были по большей части старые, неуклюжие, несколько даже пугливые. И те, которые висели в темноте кабинки, хотя и вылезали, в конце концов, живыми, румяными, в полном рассудке, но потрясения не выдерживали и многих потом выносили из дома, накрытых простынками и неподвижных. Соседи печально смотрели из окон, но мысль, что и их понесут точно так же, пока что не всех посещала. А странно. Верину бабушку, сильную, но полностью сосредоточенную на материальных ценностях, эта мысль не посещала никогда. Бабушка словно и не подозревала, что она умрет, и, судя по своей властности, намеревалась жить вечно. Так думал любой, кто с ней соприкасался, а ведь ошибался. На то мы и люди. Воспитав дочку в уважении к семейному достоинству и, главное, верности (да, это главное!) – и видя теперь, как ее надувают, и как она плачет, и как она бьется, и как Переслени калечит ей жизнь, просила несчастная бабушка Бога, чтобы Он забрал ее лучше к Себе, лишь только не видеть бы этих страданий. Однако потом она вдруг вспоминала, что ей с высоты будет только сподручней вести наблюдение за Переслени, а что уж касается Лары – тем более. А стало быть, там ей покоя не будет.
– Ларочка, ты такая привлекательная, – повторяла она дочери, – за тобой столько ухаживали и будут ухаживать. И предложения у тебя будут и…
– О Господи! Я не могу!
Дочь хватала любой бесполезный предмет, вроде нитки, свисавшей со стула, и, всю эту нитку зачем-то себе намотав на мизинец, глаза поднимала на мать:
– Не могу-у-у!
– А ты вот смоги! Вот другие-то могут!
И спор обрывался.
Напрасно, однако, запутавшаяся в жизни Лариса Генриховна не прислушивалась к тому, что ей говорили. Тем более кто говорил? Мать родная. Ведь именно она и заметила перемену в поведении Веры, и совпала эта перемена как раз с появлением во дворе совершенно посторонних людей, к тому же иностранцев. Сборная бригада, составленная силами трех стран: Турции, Сербии и Болгарии, занялась ремонтом их прочного, немного угрюмого дома. Зима была в самом разгаре, но солнце слепило как будто весною, и не привыкшие к русскому холоду приезжие, поначалу отчужденные и молчаливые, постепенно вошли во вкус своей работы, бойко стучали, таскали, бурили и красили синею краскою стены. При этом уже говорили: «привет», «а мне западло», «послал бы тебя» и «Европа».