Когда он вернулся из магазина, Нины еще не было. Он выложил продукты и сел на кухне, не зажигая света. Безразличие не возвращалось к нему, он думал сосредоточенно и не отвлекаясь, последовательно делая выводы, будто зачеркивая выполненные пункты давно составленного плана.
Про комсомол и университет надо забыть. То, что ушел с комитета, не явился на собрание, прогулял уже восемь дней военки, не может кончиться ничем, кроме исключения. И никакой райком не поможет, если бы дипломника исключили за пьянку, было бы другое дело, Глушко не дали бы проявить власть, но исключили за политику, тут райком, наоборот, должен проявить бдительность и принципиальность, и если даже кафедра захочет вступиться — хотя, конечно, из одышливого, с вечно горестным лицом доцента Шиманского какой заступник? — никто кафедру слушать не будет. Значит, исключение и армия… Только бы не угодить в этот проклятый весенний призыв. Нине надо добиться открепления — не может оставаться одна с ребенком, муж в армию уходит — и сразу после госов уехать в Одессу. Там Бурлаковы что-нибудь придумают. Вполне может быть, что уговорят ее развестись, что ж, правильно. С ним уже все равно все ясно. К осени решится с матерью… И — армия, а потом найти какую-нибудь работу, вроде Женькиной, поглупей и полегче, и жить. Одному. Никогда ни с кем больше не планировать будущее, не надеяться. Жить, как Витька. Иначе нельзя — все отберут. Он вспомнил Таню и не испытал ничего, кроме сожаления, что отравил последние спокойные месяцы Нине и сам тратил время на какие-то выдуманные страдания. А до осени пристроиться куда-нибудь грузчиком или экспедитором, в книжный магазин, например, напротив Моссовета, там парень знакомый. Если, конечно, все обойдется и не найдут из-за водолазок. Но вряд ли найдут, неужели по всей стране будут таких искать, которые сотню-другую продали?..
Зазвонил телефон. Он кинулся в темноте в прихожую, с трудом нащупал трубку.
— Стас умер, — сказал Белый. — Представляешь, я его стал разыскивать, надо ж решить с нашими делами, а то теперь… ну, понимаешь? Позвонил той девочке, актрисе, помнишь? А она плачет. Три дня назад ехал в метро, пьяный, заснул. А на конечной стали будить, а он мертвый. Алло, ты чего молчишь?
— Я понял, — сказал он. — Стас умер, я понял. Ну, пока.
Он повесил трубку, зачем-то пошел в большую комнату, налетел на перила, которые они с Киреевым сделали для матери и которыми она уже давно не пользовалась, вернулся на кухню, зажег свет, отразился в черном окне. Сел, закрыл глаза, увидел высокую колеблющуюся фигуру, на длинных ногах удаляющуюся в сторону Герцена.
Пришла Нина, он помог ей приготовить ужин, сам есть не стал, но помыл посуду. Нина смотрела на него с удивлением, однако ни о чем не спрашивала — похоже было, что она уже не хочет узнавать новости.
— Ложись, — сказал он, — у меня просто здорово болит голова, пойду пройдусь на часок, ладно? Не волнуйся, я максимум на часок.
Еле успел до закрытия гастронома, купил бутылку водки и сразу вернулся, осторожно открыл дверь. Нина уже спала, в квартире было темно, тихо и по-особому тепло, как бывает в квартирах, в которых вся семья спит.
Он прошел на кухню, выпил водку в три приема, запивая водой из-под крана. Онемело горло, стены сдвинулись с мест и уплыли далеко, и тут же вернулись, сжав мир вокруг до размеров чулана, и снова начали уплывать. Он сел на пол, привалился к поехавшей под спиной табуретке.
Думал он не о Стасе, а об отце.
Потом он повалился на бок и заснул на полу.
Глава двенадцатая. Кошмары
Голос в телефонной трубке был незнакомый, девушка робко попросила Мишу Салтыкова.
— Слушаю, — сказал он хриплым шепотом, прокашлялся и повторил: — Слушаю, вам кого?
— Миша, это Сивашова Лена звонит, я из деканата звоню. — Он удивился, что Сивашова знает его телефон, и повторил «слушаю», пытаясь вспомнить, что могло произойти за последнее время, из-за чего могла позвонить эта Сивашова.
— Слушай, у тебя больничный есть?
— Какой больничный? — Он посмотрел на часы, было двадцать минут десятого, но он не мог понять, вечера или утра. — Я не болен…
— Да при чем здесь болен! — Робкий голос в трубке набрал энергию. — Ты же две недели военки пропустил. Или даже больше… Значит, смотри: сделай себе больничный и выходи на занятия, понял? Комитет решил ограничиться строгим выговором, ты слушаешь? Ну, дипломник и все такое… Без собрания. Но ты же пропал! Тебя же никто найти не мог! Теперь так: выходишь на занятия, и все. Только больничный возьми, потому что военная кафедра требует. И все. Будет тебе урок. Ты же в принципе неплохой парень, Глушко сам голосовал за выговор, мы считаем, что ты сможешь осознать. Теперь так: завтра выходи на занятия, как будто все в порядке, только больничный принеси. Ты слушаешь?
— Слушаю. — Он посмотрел в окно, за окном был серый утренний свет. Значит, сейчас день, подумал он, ужас какой-то… — Я понял… Лена, я понял. Ты… Спасибо, что позвонила, я понял.
— Ну, все, — сказала трубка и замолчала на долгую минуту, потом он услышал тихий вздох и тот же робкий голос, который начал разговор, произнес еле слышно: — Дурак ты, Салтыков… Просто дурак настоящий… Ладно, пока.
Через пару часов он окончательно пришел в себя. Нины, естественно, не было, ушла в институт. Мать слушала старое кино по телевизору, выглядела она сегодня неплохо, сидела, укрытая до пояса одеялом, в кресле, когда он попытался заговорить с ней, махнула рукой — не мешай слушать. Он вскипятил воду, заварил крепкий чай — больше похмелиться было нечем. От горячего сильно повело, он еле удержал тошноту. Голова кружилась, но соображать стало легче.
Значит, с комсомолом и университетом решилось… Больничный можно будет добыть через Бирюзу… Она теперь в регистратуре в поликлинике… Правда, в Измайлове, но, может, сойдет… После обеда заняться… И все совсем не так плохо, как было еще вчера… Эта Сивашова…
Он попытался вспомнить лицо комсомольской активистки, но не смог, выплывали только косички бубликами и гигантская фигура каменной спортсменки.
Телефон, обычно молчавший днем, зазвонил снова, он снял трубку и после полуминутной паузы — алле, повторял он, алле, вас не слышно — услышал мужской голос:
— Салтыков Михаил Леонидович? — Он глупо кивнул, потом сообразил, с вопросительной интонацией сказал «да», уже чувствуя, что от телефона сегодня можно ждать всего. — Это из отделения милиции беспокоят. Следователь Васильев. Вам вчера почтой повестка была доставлена, но дома никого не было, пришлось опустить в почтовый ящик. Так я вам лично довожу: вы приглашаетесь на беседу сегодня в шестнадцать. Адрес знаете? Правильно, второй дом от вашего по Тверской-Ямской, во дворе. Комната четырнадцать. Прошу быть, в случае неявки можем доставить приводом. Пожелаю всего доброго.
Он оцепенел. Понятно, что речь могла пойти только об Анзори и водолазках, но как они нашли? Через пятнадцать минут, отдышавшись, он позвонил Белому, ничего по телефону, конечно, рассказывать не стал, просто договорился приехать на Лесную — Женька спешил на работу, предложил встретиться в своем дэка.
За то время, что он пробирался по залитым талой жижей переулкам на Лесную, мысли пришли в порядок. Мельком он даже удивился — куда же за последние два дня делись тупость и апатия, как он пришел в себя? Резко кольнуло в сердце — умер Стас, но он отодвинул сразу накинувшиеся бессилие и растерянность, потом, потом, Стас умер, и ничего не поделаешь, сейчас надо думать о другом.
Да, познакомился прошлым летом с грузином, знаю только имя, из Грузии присылали водолазки, он продавал приятелям, всем нужно, просто оказывал услугу. Что, разве нельзя продать приятелю тряпку? Нельзя? Ну, не знал…
Получалась глупость. Так со следователем не поговоришь. Следователь… Это не привод за детское хулиганство, за футбол на мостовой… Что же делать?
Откуда они узнали? И что именно они знают? Так уже было… Письмо, кто мог тогда написать письмо Носову? Что сейчас об этом думать, что толку… Но все повторяется, все повторяется…
На Лесной возле депо толпились троллейбусы, раскачиваясь и грохоча прошел в сторону Каляевки трамвай. В Доме культуры было пусто и полутемно, он поднялся по лестнице на второй этаж, с трудом разыскал еще одну, узкую железную лестницу и открыл дверь в кабинетик Женьки. Женька сидел за столом бледный, жестом показал закрыть дверь плотнее, было понятно, что он испуган всерьез. Говорили тихо, телефон при этом Белый прикрыл горкой смятого пальто.
Было очевидно, что скоро займутся и Женькой, и Киреевым, поэтому прежде всего необходимо договориться, что отрицать, а с чем соглашаться. Но тут возникала большая проблема, потому что неизвестно, что они уже знали. Женька исходил из того, что знали все. Поэтому следовало и признаваться во всем, но напирать на непонимание собственных действий и отсутствие в них умысла обогащения — просто помогали знакомым достать дефицит. Губы Женьки искривились, когда он вроде бы спокойно сказал «ну, дадут года два».
Было очевидно, что скоро займутся и Женькой, и Киреевым, поэтому прежде всего необходимо договориться, что отрицать, а с чем соглашаться. Но тут возникала большая проблема, потому что неизвестно, что они уже знали. Женька исходил из того, что знали все. Поэтому следовало и признаваться во всем, но напирать на непонимание собственных действий и отсутствие в них умысла обогащения — просто помогали знакомым достать дефицит. Губы Женьки искривились, когда он вроде бы спокойно сказал «ну, дадут года два».
От такого спокойствия стало действительно страшно. Главное — никак нельзя было предугадать, что будет, что скажет следователь Васильев и как все пойдет дальше.
Когда он снова вышел на Лесную, было уже около двух. Шел оголтелый мартовский снег, народ валил со стороны Горького к Каляевской, будто какая-то команда была — двигаться всем в этом направлении. Куда девать два часа, он придумать не мог, медленно побрел переулками вокруг Миуссов.
Снова и снова крутилось в голове — откуда они могли узнать? И вдруг мелькнуло и сразу же окрепло, увеличилось, выплыло на первый план: Таня. Если бы информация пришла со стороны Грузии, начали бы таскать всех сразу — и Белого, и Киреева, и Витьке, конечно, не дали бы исчезнуть. Зря когда-то связались с Витькой, совсем другой он человек, чужой… Таня. Она могла от ревности, от обиды…
Тут же понял, что не могла. Такого не может никто, она же хорошая, нормальная девка, не могла она…
А кто написал письмо Носову?
И, как всегда бывает, выплыло совершенно другое и сразу перечеркнуло все остальное: умер Стас. Он даже остановился, идущие по узкой тропинке сзади стали натыкаться на него, бормоча ругательства.
Стас! Ужас. Сидел в метро, закинув голову, раскрыв рот, уже холодный, уже мертвый, а поезд вез его в депо, и милиционеры осторожно тыкали тело модного молодого парня, такие не умирают внезапно от сердца, и медсестра в белом халате поверх пальто, с чемоданчиком шла по вагону…
Смерть — и сразу меняется жизнь, подумал он. Кто бы мог предположить, что именно Стас умрет, что его смерть отделит время еще поправимых бед от кошмара, с которым уже ничего не поделать!
Он кругами бродил по целине маленькой заснеженной площади, и его следы темнели на свежем снегу. Пора было в милицию, он, остановившись и отворачиваясь от ветра, выкурил еще одну сигарету и решительно пошел к отделению, готовый сдаться, соглашаться со всем, просить милости. Пусть посадят, только пусть все кончится и не надо будет ни о чем думать, решать, бояться.
В темном коридоре с покрашенными в густой зеленый цвет стенами он нашел дверь с бумажкой, на которой было написано «Васильев Н.И. комната 14», и постучал. Веселый громкий голос из-за двери разрешил «входите!». В комнате стояли маленький письменный стол, большой, до потолка, крашенный той же зеленой масляной краской сейф с тонкими колоннами по бокам дверцы и залитыми краской завитками, венчающими колонны, старый кожаный диван с рваными боковыми валиками и косой полочкой над спинкой, перед столом пустовала обычная кухонная табуретка — тоже зеленая, конечно. А за столом лицом к двери сидел молодой человек в синем узком пиджаке, в сером, с косыми синими полосками галстуке, аккуратно повязанном под узеньким, с острыми краями воротником белой рубашки. На лацкане пиджака сиял белой и синей эмалью поплавок пединститута. У молодого человека была черная, необыкновенно пышная, разваливающаяся посередине на два крыла шевелюра, в остальном же он, насколько можно рассмотреть против света — окно было за спиной молодого человека, — удивительно походил на Белого, и даже выражение лица было похожее, недоверчиво насмешливое.
— Присаживайтесь, — сказал молодой человек. — Курите? Тогда курите…
И достал из ящика стола чистую мраморную пепельницу.
Даже не спросил, кто такой, подумал он, садясь на табуретку и неловко, из-под пальто вытаскивая пачку сигарет. Тут же молодой человек улыбнулся — зубы у него были плохие, редкие и темные — и уточнил:
— Курите, Михаил Леонидович. А станет жарко, пальто на диван можно положить, у меня, к сожалению, вешалки нет…
— Спасибо, товарищ Васильев, — услышал он свой голос и тут же подумал, что это бред какой-то, почему он называет этого человека «товарищем Васильевым», за что благодарит?
Но уже через несколько минут ощущение бреда исчезло, а вместо него появилось чувство необыкновенной легкости общения, будто говорил со старым, очень умным и потому многое не договаривающим знакомым, и этот тон взаимного понимания, это пропускание как бы известных обоим и потому ненужных слов сохранялись до тех самых пор, пока он не обнаружил себя уже снова на улице, под летящим еще гуще снегом, и Васильев расплылся, исчез, а вместо него остались ясность и легкость — вот и все, ни о чем больше волноваться не надо, конец.
Ну, вы ведь, конечно, понимаете, говорил Васильев и улыбался во все свои темные зубы, что я не из милиции, просто мы вас вызвали в милицию, потому что так удобнее, вы же понимаете, и он кивал и тоже почти улыбался, как будто понимал, например, почему в милицию вызывать удобнее, чем в… куда? он тоже как будто понимал, и кивал и улыбался, так вот, у нас к вам претензий нет, а если бы и были, то мы не мелочимся, а если есть у милиции, ну, совсем небольшие, то это решаемый вопрос, его можно решить, мы ж понимаем, мать на руках, жена, ну, вот, мы ж понимаем, что в таком положении деньги нужны, у нас по этому вопросу претензий нет, но в целом есть, некоторые знакомые случайные, у вас ведь есть случайные знакомые? допустим, те, кому вы… как это говорится у молодежи, толкали, да, толкали эти самые водолазки или что там еще, это ж довольно широкий круг знакомых, и вот в этом кругу все может быть, ребята не выдержанные, могут по глупости чего-нибудь просто так сказать, а это будет истолковано, обязательно будет истолковано, и наш с вами долг предупредить молодежь от ошибок, потому что борьба идет, что я вам буду говорить, вы лучше меня знаете, что она идет — и ему казалось, что он и это знает, и он кивал понимающе — и от этого нам никуда не деться, значит, надо родине помогать, и вы сейчас идите, подумайте, вот телефончик запишите, можете даже фамилию не записывать, у меня фамилия простая, так что запишите лучше имя-отчество, Николай Иванович, и позвоните, денек-другой подумайте и позвоните, и встретимся в свободное от ваших занятий время, занятия — это тоже важно, вы ведь там не абы чего делаете, а к оборонной тематике готовитесь, а народ всякий, молодежь, мало ли, так что звоните, или я сам вам позвоню на следующей неделе, чтобы уж окончательно со всем прояснить, если что вспомните об этом Иванидзе, то хорошо, но главное, надеюсь, мы с вами будем вообще совместно работать в правильном направлении, так что пожелаю всего доброго, только вы не переживайте, с кем не бывает, вы даже представить не можете, как много к нам народу идет, и у каждого своя проблема, и с каждым мы разбираемся индивидуально, еще раз пожелаю…
Только один раз он выполз из-под этих душных, налипавших со всех сторон слов, очнулся и спросил:
— А откуда… — Он запнулся, ничего не придумал и ляпнул просто: — А кто вам сказал?
Последовала полуминутная пауза, в течение которой Васильев, не отрываясь смотрел ему в глаза, слегка перегнувшись через стол, так что этот близкий взгляд совершенно невыразительных темных, как бы без зрачков глаз поглотил постепенно все окружающее и он уже ничего не видел и как бы забыл, о чем спрашивал. Спустя полминуты Васильев откинулся на спинку своего шаткого, плохо склеенного канцелярского стула и негромко, но в голос засмеялся.
Вы прямо удивляете меня, сказал следователь, мы же с вами не в пустыне живем, кругом друзья, подруги, знакомые, ведь людей-то вокруг полно, и каждый понимает, как важно предупредить, если что, потому что потом поздно будет, буквально каждый, я вас уверяю, у нас люди в целом хорошие, очень хорошие, так что каждый, понимаете, и он опять кивал, как будто понимает, и не спросил про Таню, а встал, пожал протянутую ему через стол руку — Васильев не встал и вообще на последних словах сделался суховат и даже высокомерен — и вышел под густой снег.
Он стоял, чувствуя, как снег падает на лицо и тут же тает, и вода течет из-под волос по лбу. Ресницы стали мокрыми, и серый свет ранних сумерек мерцал сквозь капли. Вся непреодолимая чертовщина, которая сковала его в четырнадцатой комнате и заставила кивать и улыбаться этому проклятому Васильеву, исчезла, ясность и легкость пали на него, словно снег, и вместо страха, одолевавшего его все последнее время, появилось то, чего он и хотел: отчаяние, спокойное ощущение конца.
У отца тогда было так же, подумал он, невозможно было дальше ждать, стало ясно, что конец пришел, и бояться больше нечего, потому что все уже произошло.
Спешить больше тоже было некуда, он вышел на Горького, перешел улицу по новому подземному переходу, свернул в сторону Тишинки, обошел рынок и позади детской больницы направился к зоопарку. От снега он был уже весь мокрый. Слева высунулась из-за домов высотка, он повернул направо и переулками достиг набережной. По реке плыл серый мелкий лед, от воды задувал ветер, на другом берегу лезла скалами в небо «Украина».