Спешить больше тоже было некуда, он вышел на Горького, перешел улицу по новому подземному переходу, свернул в сторону Тишинки, обошел рынок и позади детской больницы направился к зоопарку. От снега он был уже весь мокрый. Слева высунулась из-за домов высотка, он повернул направо и переулками достиг набережной. По реке плыл серый мелкий лед, от воды задувал ветер, на другом берегу лезла скалами в небо «Украина».
Во дворе большого, занимающего целый квартал дома вокруг детской площадки стояли засыпанные снегом скамейки. Он стряхнул снег со спинки одной из них, залез ногами на сиденье и сел на спинку, сразу почувствовав, как промокает насквозь пальто, как сырость проходит через брюки. Но вставать не хотелось, он почему-то ужасно устал, было такое чувство, что назад, к дому, не дойдет, ноги подломятся. Достал сигарету, на нее, как и следовало ожидать, сразу упала и расплылась крупная снежная капля, он выбросил испорченную и достал новую, раскурил, спрятав в ладони. Медленно, глубоко затягиваясь, он заставил себя вспомнить слово за словом разговор со следователем.
Было ощущение, что он может вспомнить не все, как будто отдельные фразы куда-то провалились, какой-то туман затянул их.
Следователь вроде бы намекнул, что стукнул кто-то из друзей… Но как, в каких словах он намекнул? Вроде бы не было никакого намека. Во всяком случае, он не сказал ничего о Тане. И почему вообще пришла мысль о Тане? Какая-то глупость… Ни Белый, ни Киреев не фигурировали… Вообще о чем шла речь?
Он понял, что ответить на этот вопрос внятно не может. Сырость уже пробрала его насквозь, он слез со скамейки, дворами пошел обратно, к Горького.
Ни слова не было о ребятах, ни слова об университете… Минутку! Почему же об университете ничего не говорилось? Комсомол, аполитичное поведение, угроза исключения… Ничего.
Да они просто ничего не знают об этом!
От неожиданности этой мысли он даже вслух тихо выкрикнул «ничего» и испуганно оглянулся — не принял ли кто за сумасшедшего. В переулке, выходящем на Красина, не было ни души, быстро темнело, снег валил все гуще.
Ничего не знают, кроме водолазок! И ни про кого не знают, даже про ближайших друзей — только про шляние по комиссионкам и про водолазки. Значит… Значит, не Таня, конечно, значит… Значит, либо в комиссионках засекли, либо…
Либо телефон, вот что. Там, в Грузии, начали следить за Анзори, слушали все его звонки, зафиксировали несколько звонков в Москву, теперь дошла очередь до его телефона, и его просто проверяют, проверка на вшивость, так это называли в детстве.
Но тогда… тогда же ничего страшного, можно отказаться как-нибудь осторожно…
Нет, отказаться нельзя. Теперь уж они вцепились, откажешься — понемногу раскрутят все и всех, и Женьку с Киреевым, и Таню, и до Нины доберутся, это проще всего… Но главное — теперь понятно, что пока они ничего толком не знают и даже не интересуются, просто поймали на телефонном звонке Анзори и решили попробовать. И ничего не сделали дополнительно, даже из университета характеристику не попросили. Они просто все делают кое-как, вот что! Был звонок, поручили этому Васильеву вызвать и поговорить, а тот даже не поинтересовался ничем, только посмотрел, кто в квартире прописан. Даже про Нинину беременность не упомянул, а ведь если б знал, обязательно сказал бы, проявил бы понимание…
Все сходилось, но он никак не мог поверить, что они работают настолько лениво, так формально. Ведь ничего не стоило позвонить в университет, другие его телефонные звонки засечь — Белому каждый день, Кирееву. И про Таню узнать могли просто, если бы захотели.
А они и вообще здесь телефон не слушали, это там, в Тбилиси засекли, сообразил он.
Неужели они такие… дураки просто какие-то?
Получалось, что ленивые дураки, но это никак не сходилось со всем, что он привык о них думать. Не так уж, правда, и много он о них думал, пару раз говорили с Белым, уйдя на кухню, подальше от телефона, но представление было, его не требовалось формулировать словами, и это представление было такое: могут все.
Могут, да только ленятся, усмехнулся он и сам себе изумился — чего-то быстро осмелел. И тут же вспомнил: отец боялся так, что предпочел… Но, даже вспомнив отца, не испугался, страх не вернулся, и уверенность, что теперь никуда не денешься, что это конец, тоже не вернулась.
Что-нибудь придумаю, повторял он про себя, что-нибудь придумаю.
Вдруг невыносимо захотелось пойти к Тане. А ведь не вспоминал в последнее время о ней вообще, да и не хотелось ничего. Все желания отбили, суки, неожиданно внятно подумал он. Нина стала совсем отдельной, берегла живот, спала на спине и во сне отодвигала его руки. Он представил себе Таню, ее узкие глаза, сужавшиеся в постели до темных, поблескивавших щелок, ее невнятный шепот. Позвонить?..
И тут же решительно запретил себе об этом думать. Не хватало только еще и этих неприятностей, разделался — и слава Богу, и никогда больше.
Но зуд желания не исчезал. Он глянул на часы. До прихода Нины из института оставалось еще часа три. На углу хлопала под ветром дверцей будка телефона-автомата. Он зашел, притянул за собой дверь с выбитым стеклом, достал записную книжку.
Вот, например, какая-то Галя, кто это? Судя по номеру, живет где-то в Сокольниках… Неловко звонить, если не помнишь, как познакомились… Галя… Ага. Это же, скорее всего, хозяйка той комнаты, которую хотели снять для Киреева! Точно, и телефон того района… Он вспомнил в деталях ночь накануне Седьмого ноября, его окатило жаром. Точно, ей и надо позвонить в нынешнем настроении, как раз то, что нужно. Был один раз, ничего общего не осталось. Обязательств никаких нет, ну, будет второй раз, если все получится… Раздумывать дальше он не мог, его уже начало потрясывать от возбуждения.
Как всегда бывает в таких случаях, сразу повезло — или не повезло, это станет ясно потом. Телефон ответил голосом, который он, к своему удивлению, сразу узнал. Галя, это Миша, сказал он с придыханием, — такая манера появлялась, когда требовалось, сама собой, он не старался — помните меня? Ну, Миша, Женя, Игорь из Одинцова — мы были у вас… Помните меня, Галя?
Через минуту он уже выскочил из будки и замахал леваку — Сокольники, шеф, трояк, поехали…
В коридоре было темно, Галя, не дав ему раздеться, взяла за рукав, повела, и они вошли в совсем другую комнату, не ту, которую он довольно детально вспоминал по дороге, а маленькую и тесно заставленную. Уходил к потолку резной черный буфет с антресолями, перекрывал пространство гардероб с зеленоватым зеркалом, ограненным широкими фасками, наискось стояла застеленная клетчатым платком раскладушка, весь угол занимал круглый стол под протертой по сгибу клеенкой. Далеко под потолком горела маленькая лампочка в абажуре из висячих длинных стеклянных трубочек.
— А мы же не здесь были, — почему-то сразу сообразив, что нельзя шуметь, шепотом сказал он, — тогда…
— Я ту комнату сдала потом, — тоже шепотом ответила она, — муж и жена из Воронежа, он ее лечиться привез в Бурденко…
После этого они не разговаривали.
Он бросил пальто на стол, больше было некуда, а она уже стащила на пол с раскладушки тюфяк. Всю остальную одежду он навалил поверх пальто, а она аккуратно положила сверху знакомый нейлоновый халатик в цветах.
Под халатиком на ней не было ничего, тело отсвечивало прозрачно желтым, как оплывший кусок сливочного масла. Она прошлепала босиком к двери, щелкнула выключателем. Сразу исчезла комната, остался только колеблющийся столб света от фонаря, висевшего за окном, столб косо пересекал темноту и упирался в обнаружившийся теперь комод, укрытый вязаной салфеткой. На салфетке стояла горка тарелок, на верхней из которых лежали вилки и ножи с кремовыми костяными ручками в заклепках, рядом с тарелками возвышался небольшой белый бюст бородатого человека — не то Чехова, не то Чайковского. В свете фонаря все это выглядело, как фотография, сделанная для практики начинающим любителем, — резкий, но плохо скадрированный снимок.
Ее уже не было видно, и он догадался, что она легла на тюфяк. Он наклонился, осторожно пошарил в темноте, нащупал ее колени — она уже лежала на спине, согнув ноги, — и осторожно опустился сверху. Он не поместился на тюфяке, пальцы ног упирались в холодный и усыпанный какими-то крошками пол. Ее руки уже сделали свое дело, он коротко вздохнул — и рухнул на нее, согнув руки в локтях. Со стороны буфета раздалось тонкое дребезжание, и он догадался, что это звенят тарелки, задеваемые качающимся Чайковским или Чеховым, дребезжание было ровным и нескончаемым, и через полминуты он перестал его слышать. Галя дышала ровно и спокойно, только все громче, потом она тихо охнула, завозилась под ним, вытянулась, будто потягиваясь со сна, и обмякла, а через минуту он крепко схватил ее за плечи и упал на нее, на разошедшуюся в стороны грудь, и не услышал, а догадался, что она выдохнула «можно, можно», и вдавился изо всех сил в ее мягкий живот.
Через полчаса, кое-как натянув штаны и сунув ноги в ботинки, он уже собрался уходить, но решил зайти до этого в сортир. Расположение сортира, как ему казалось, он помнил с прошлого раза — в торце коридора, противоположном входной двери, то есть, очевидно, от этой комнаты налево. Галя лежала на тюфяке молча. Привыкнув уже к темноте, он рассмотрел, что она прикрыла лицо согнутой в локте рукой, будто заслоняясь от солнца, и, кажется, заснула.
Почти бесшумно он дошел до двери комнаты, открыл ее и оставил открытой, чтобы в коридор проникал хоть какой-нибудь свет, и двинулся влево, слегка расставив руки на случай встречи с препятствием. Шагов через пять он почувствовал, что перед ним стена, протянул руки вперед и нащупал, как и полагал, дверь. Дверь открылась бесшумно, он оказался в довольно большом помещении, освещенном круглым, прорубленным под самым потолком окошком. И за этим окном качался и вздрагивал фонарь… Здесь были ванна, заваленная всяким барахлом, среди которого он рассмотрел несколько связок книг, огромная, косо висящая газовая колонка и унитаз, коричневый изнутри, что было видно даже при свете из окошка. Широко на всякий случай расставив ноги, он встал к унитазу, напрягся на секунду, с наслаждением тихо охнул — и едва не упал, колени ослабели и задрожали, струйка поползла по ноге: за его спиной вспыхнул яркий свет и раздались громкие звуки, скрип и постукивание, будто кто-то там начал крутить швейную машинку. В груди от страха стало пусто. Не подтянув толком мокрых штанов, вобрав голову в плечи, он повернулся и увидел длинный, ярко освещенный коридор, по которому к нему ехало инвалидное кресло на больших велосипедных колесах. В кресле сидела очень бледная и очень красивая молодая женщина в голубой ночной рубашке. Женщина улыбалась, кресло скрипело и постукивало, приближаясь к нему. Он подхватил штаны, вылетел в коридор и через секунду оказался в полутемной, нагретой комнате. Галя спала. Он потрогал ее за плечо, она села и уставилась на него, ничего не понимая, потом обняла теплыми руками, молча стала валиться на спину.
— Там, в коляске… — Он разжал ее руки, потряс за плечи. — Женщина в коридоре… Что это?
— Я ж сказала, жиличка, — пробормотала Галя и снова попыталась обнять его. — Артистка из Воронежа, парализовало ее…
В такси он вспомнил скрип и постукивание и уже спокойно усмехнулся — жизнь понемногу превращается в страшный сон, вот покажется в окошке следователь Васильев и попросит поднять ему веки…
Глава тринадцатая. Парк Горького
В середине обычного четверга в парке было совершенно пусто, издали бросались в глаза одинокие фигуры с чемоданчиками — это командированные, выписанные с утра из гостиниц, коротали на свежем воздухе время до обратного поезда. За два последних очень теплых дня успел сойти весь снег, главные аллеи почти просохли до асфальта, но между деревьями еще лежали маленькие грязные сугробы. Солнце светило со всею мартовской силой, но ветер дул холодный, и они подняли воротники, замотались шарфами — до пивной идти было минут десять. Трое решительно шагавших молодых людей со стороны, должно быть, выглядели значительно.
— Три товарища, — сказал Киреев, — Эрих Мариевич Ремарк…
— Не в том дело, что три товарища, — усмехнулся Белый, — а в том, что один, того и гляди, черным обелиском станет…
Он шутки не поддержал, ему было не до шуток. Он попросил ребят все бросить и приехать для серьезного разговора, уже совсем отчаявшись что-нибудь придумать в одиночку. Все планы и замыслы рушились, Васильев мог позвонить в любую минуту, достать бюллетень для университета не удавалось, Бирюза обещала попробовать только на следующей неделе, когда выйдет из отпуска ее знакомая врачиха, между тем тянуть время уже было невозможно, потому что с каждым днем, он это понимал, майоры и подполковники военной кафедры набираются раздражения и добьются в таком настроении исключения любого дипломника, будь он даже ленинским стипендиатом… Ясность и бесстрашие, было овладевшие им несколько дней назад, исчезли, но и страх не вернулся, а снова охватила апатия, безразличие, и он понимал, что, если немедленно не придумать и не начать выполнять какой-нибудь план, то бессилие станет непреодолимым, и, соответственно, из всего возможного начнет происходить самое худшее. Ребята встретиться согласились, не отнекиваясь и не ссылаясь на дела, но ему показалось, что при этом оба, и Игорь, и Женька, испытали некоторое подсознательное раздражение, и он на них нисколько не обиделся. Давно, с тех пор как полностью ослепла мать, он понял, что, если с человеком постоянно что-нибудь не в порядке, это неизбежно начинает обременять даже самых близких, и их нельзя за это судить, а если при этом они все же помогают, то большего от людей и ждать нельзя.
В огромном прокуренном сарае они удачно заняли стол в самом дальнем углу — по воскресеньям у входа стояла очередь, но сейчас народу было совсем мало — и взяли темного пива «Сенатор», которое бывало только здесь, и шпекачек с капустой, которые тоже подавали только в этом храме советско-чехословацкой пивной дружбы да еще в стоячем кафетерии при «Праге», на углу нового проспекта Калинина.
Выпив по первой кружке и съев жирные толстые шпекачки, каждая из которых была крестообразно рассечена на концах, закурили, налили по второй кружке, и он начал описывать расклад — как выразился Киреев, «ну, Кутузов, рассказывай, где французы, где наши, где запасной полк».
С университетом было более или менее понятно. Все считали, что, раз с комсомолом обошлось, остальное тоже уладится. Бирюза достанет больничный, и даже если на военной кафедре упрутся, можно будет их уболтать. Зачеты по военке и все экзамены за прошлые годы у него были в полном порядке, в крайнем случае можно было бить на жалость, поскольку начальник кафедры полковник Мажеев был, говорят, мужик не злой, воевал от финской до японской, планки орденские до пояса не умещались, и к сыну офицера, ухаживающему за больной матерью, должен был отнестись с сочувствием. Только перед тем, как идти к нему, надо сбрить модные баки и костюм надеть дядькин, доисторический. В крайнем случае даже можно доверительно признаться, что больничный липовый, а на самом деле с матерью сидел, — это подействует. Последнее придумал Киреев, кривой усмешкой как бы извинившись за цинизм.
В общем, получалось, что в университете все должно устроиться, ну, не будут они исключать дипломника, не нужно им такое чэпэ.
А вот разговор со следователем Васильевым, оказавшимся не следователем и не из милиции, всех напугал по-настоящему. На вопрос, почему не дернули Женьку и Игоря, ответа по-прежнему не было. Предположим, что Белым не заинтересовались потому, что сочли его круг общения в дэка Зуева неинтересным. Но почему не стали вербовать — Белый, наклонившись, шепотом и с некоторой натугой произнес это слово, и все замолчали на мгновение, оглядываясь, но в зале было шумно, народу прибавилось, ничего нельзя было услышать даже из-за соседнего стола, — почему не стали вербовать Киреева? Что, разве разговоры в «Керосинке» менее интересны им, чем в университете? Ну, ладно, не стали вербовать — тогда почему Белого и Киреева не вызвали хотя бы действительно в милицию? Напугать всех троих — подействовало бы на каждого, и сам Солт стал бы сговорчивей…
Вообще все было непонятно. Предположим, что действительно засекли телефонные разговоры с Тбилиси, почему же тогда действуют так мягко? Ведь могли забрать, подержать в камере, а потом, когда он стал бы готовеньким, предложить — или доводим до суда, или сотрудничаешь…
Все эти рассуждения вел Белый, было такое ощущение, что он даже получает удовольствие от темы — он поминутно оглядывался, переходил на еле слышный шепот, рисовал, подкрепляя логику, пальцем на столе круги и треугольники. Киреев молчал, смотрел в сторону, потом заговорил, чуть понизив голос, но внятно, будто не опасался, что его могут услышать посторонние.
— Ты извини, Солт, я думаю, тут дело вообще не в водолазках. — Игорь сделал паузу, закуривая, но было заметно, что ему не хочется продолжать. — Тут дело… Не было бы водолазок, они бы что-нибудь другое придумали. И нас не трогают именно потому, что по водолазкам у них покрупнее народ проходит, что мы им с нашими сотнями… ну, пусть тысячами, когда в заметке было написано, помнишь, «Миллионы рублей ущерба социалистическому народному хозяйству…», понял? Ты извини, Мишка, но я думаю… они к тебе давно присматривались, а теперь нашли повод…
Все молчали. Он почувствовал, что покраснел. Киреев прав, подумал он, прав, прав, я сам это знаю!
Белый хлопнул по столу ладонью и открыл рот вовсю, но опомнился, опять оглянулся и прошептал «ну, Киреев… ты даешь… это доказывать надо… ты соображаешь вообще?» Киреев вздохнул, раздавил бычок в тарелке с застывшим жиром от шпекачек.