— Не приеду, — говорю я в трубку твердо и как могу убедительно, пытаясь пробиться к сознанию пьяного, — и тебе советую немедленно валить оттуда, слышишь, Игорь?! Кончай болтать лишнее и езжай домой, лучше дома еще стакан выпей и спать ложись. Ты слушаешь?
— Бздишь, Солт… — Он громко вздыхает в трубку, потом раздается всхлип, и я понимаю, что он сейчас пьет, — бздишь… А чего бояться, Мишка? Давай, и правда, дела бросим, пусть молодые мудохаются, а мы отдохнем перед смертью… Приезжай луч…
Он отключается на полуслове.
Меня до сих пор коробит, когда при женщинах произносят простые слова. Хотя какие там женщины… Все равно противно. А Игорь перед молодыми выдрючивается…
И вдруг последние мои силы кончаются. Прямо в халате я падаю поверх одеяла, мысли путаются, к большому своему удивлению, я чувствую, что сейчас засну.
Может, Игорь прав, плюнуть на все, взять, сколько они дают, запереть дом и уехать с Ниной в Прагу, там все готово… или в Германию, например, в Баварию, там хорошо, юг, тепло, зелень, купить маленький складненький домик где-нибудь над озером, сидеть весь день на веранде пивной, смотреть на туристов… иногда смотаться в Лондон, погулять по городу… или в Австралию… в Австралию…
Сон одолевает меня, последним усилием я влезаю под одеяло, и тут же начинается кошмар, лицо Рустэма придвигается вплотную, я чувствую его дыхание, всегда отдающее запахом сырого мяса, наверное, желудок нездоровый, думаю я и вижу, что никакой это не Рустэм, это Женька, его желтое лицо, полосочки пластыря приклеены за ушами, чтобы скрыть разрывы кожи, это в морге постарались, собрали из кусочков, молодцы, а что я мог сделать, говорю я Женьке, что я мог сделать, ору я во сне, ничего нельзя было сделать, понимаешь, ничего, скоро я сам уеду, поехали в Австралию, Женька, поехали, ладно, поехали, соглашается он, только не в Австралию, ты же сам понимаешь, тебе в Австралию нельзя, нельзя, соглашаюсь я, и Женька улыбается, не поднимая глубоко ввалившихся темных век, он сильно изменился за эти три дня, которые прошли до похорон, да я и не хочу уже в Австралию, говорю я, нечего мне уже там делать, Нина, повторяю я, Нина, я не еду туда, но она молчит, я замечаю, что ни одного седого волоса нет в ее золотых прядях, вот и хорошо, думаю я, все устроилось, ей даже краситься больше не надо, сейчас пойдем на шестнадцатую станцию на пляж, там уже все наши, ты сошел с ума, говорит Нина, это же не Одесса, разве ты забыл, Одессы нет больше.
Утром Гена говорит мне, что я во сне кричал на весь дом, он хотел подняться и разбудить, но я сам замолчал. Нина пьет кофе и смотрит в глубину чашки, будто ищет там что-то. Она тоже, конечно, слышала мой крик, ее комната рядом. Но она никогда не скажет мне, что именно я кричал.
Глава пятая. Контора
Я ненавижу искусственный мрамор, которым теперь облицовывают все, в том числе ступеньки перед входами в дорогие магазины и конторы вроде нашей. И дело даже не в том, что эти ступеньки сверхъестественно скользкие, стоит встать на них хотя бы чуть-чуть влажной подошвой, как нога едет, словно по льду, подтаявшему в оттепель, приходится хвататься за перила, если они есть, нелепо изгибаться, чтобы устоять, многие просто падают, — дело не только в этом, отвратительные светло-серые плиты почему-то раздражают меня самим своим видом, а если я попадаю в помещение, где ими облицованы и стены, меня начинает тошнить, кружится голова… Тысячу раз говорил Магомету, тоненькому, чрезвычайно модного вида тихому пареньку, который у нас занимается хозяйством, никак не могу запомнить его фамилию, все знают, что он родственник Рустэма, и обращаются с ним не по чину и возрасту уважительно, тысячу раз говорил ему, что надо переделать ступеньки, он смотрит преданно в глаза, старательно кивает, завтра сделаем, Михаил Леонидович, и все остается по-прежнему.
Я поднимаюсь по проклятым ступенькам, Гена идет на шаг сзади и справа, как полагается. В лифте душно, пахнет чьими-то приторными духами, в темном зеркале отражается мое искаженное напряжением лицо — отчего это выражение не покидает мое лицо, даже когда я ничем не занят? И в кабинете душно, застоявшийся запах табачного дыма никогда не уходит отсюда, даже летом, когда работает кондиционер, а сейчас, когда открыта узкая форточка, этот запах смешивается с запахом летающих в холодном сыром воздухе выхлопных газов — мое окно выходит на тесную, забитую машинами улицу.
Екатерина Викторовна приносит почту, забирает пальто и уходит, наверняка ее уже нет и на месте — взяв с собой трубку радиотелефона, чтобы переключать на меня звонки, она отправилась в приемную Рустэма, где сидит его секретарша, называющаяся престижно «помощник», ее закадычная подружка Роза Маратовна, самое хитрое из всех известных мне живых существ. Теперь часа полтора, пока начальство занимается бумагами, они будут неслышным шепотом обсуждать все, что делается в конторе и о чем они знают наверняка лучше всех — по крайней мере меня.
Я просматриваю письма, это всякая чушь, которую в последнее время носят ко мне. Понемногу Рустэм уже вытеснил меня из реального управления основной деятельностью, хотя я по-прежнему член совета директоров и даже вице-президент компании. Но уже полгода я занимаюсь только рассмотрением просьб о спонсорстве, утрясанием мелких скандалов в провинциальных отделениях, назначениями внутри конторы на незначительные должности, не выше заместителя начальника отдела…
Звонит по внутреннему Киреев, справляется, на месте ли я, говорит, что сейчас зайдет. Мы предпочитаем обсуждать наши дела в моем кабинете, потому что его секретарша подслушивает еще более откровенно, чем моя, и делится услышанным вообще с кем попало, но уличить ее не удается да и сменить не получилось бы, потому что секретарш назначает Магомет, а он, конечно, разведет руками — постараюсь, Игорь Иванович, вы ж знаете, людей приличных сейчас найти трудно…
Выглядит Игорь ужасно, лицо опухло больше обычного, нос кажется длиннее и краснее, чем всегда, рубашку, похоже, он со вчера не менял. Тяжело плюхается в кресло перед моим столом и молча тычет в сторону шкафа. Я достаю очередную бутылку — пустая уже исчезла, значит, моя внимательная Екатерина Викторовна уже доложила Розе Маратовне о том, что вчера старые пьяницы опять среди дня жрали — и, попутно заперев дверь, разливаю понемногу. Игорь глотает, давясь, глаза его наливаются слезами, он подавляет рвотный позыв, дышит открытым ртом и понемногу приходит в себя.
— Ну, повеселился вчера с народом? — издевательским тоном спрашиваю я, мне не жалко Игоря, его клоунское поведение и жуткие манеры вредят нам обоим, меня считают таким же глупым и жалким стариком, каким кажется нашим стальным мальчикам и девочкам он. — Что Марина говорит?
Киреев женился, когда ему уже было под тридцать. Марина — наша ровесница, но всегда выглядела, на мой взгляд, старше. У нее внешность старой барыни из костюмного спектакля или фильма: нос с небольшой горбинкой, презрительно опущенные уголки рта, высоко взбитая пышная прическа и осанистая крупная фигура. Как бы для завершенности образа она носит небольшие очки, похожие на пенсне. Всю жизнь она проработала корректором в газете, лет десять назад Киреев уговорил ее работу бросить, она получала в месяц столько, сколько он уже тогда зарабатывал в час, а теперь у нее уже и возраст пенсионный… Игорь был изумленно счастлив тридцать с лишним лет назад, счастлив, насколько я понимаю, и сейчас, хотя о жене отзывается в соответствии с его дурацкими представлениями о том, что должен говорить о жене каждый мужчина, как о сварливой ведьме, называет ее в разговорах со мной «бензопила». Но в домашнем имени Машка, которое он для нее придумал, слышатся нежность и все то же первое удивление оболтуса с провинциальными корнями — как такая удивительная женщина могла выйти за меня, дурака?
— Утром был Сталинград, — вздыхает он, — но я дома Павлова не сдал… В конце концов, могу я иногда отдохнуть с сослуживцами? Этого даже правила корпоративных отношений требуют…
— Дурак ты, — я двигаю в его сторону рукой со стаканом, как бы чокаясь, делаю глоток. — Нашел с кем пить. Они тебя на удобрение пустить хотят, а ты с ними в казино всю ночь дурью маешься… Ты хоть помнишь, что Ромке наговорил?
Игорь молчит, вздыхает, тоскливо смотрит на бутылку. Я снова наливаю ему, теперь уже, в соответствии с правилами грамотного опохмела, побольше и решительно убираю виски в шкаф. Он грустно провожает выпивку взглядом, глотает налитое, высоко поднимая толстое дно стакана и двигая кадыком, минуту переживает ощущения. Я знаю, что в нем сейчас происходит, как оживают все его внутренние органы, как они начинают работать в почти нормальном режиме, так, что их деятельность перестаешь замечать, как проходит озноб и возникает необыкновенная бодрость, эйфория похмелившегося, ко второй половине дня она кончится и ему снова станет плохо, потянет лечь, начнет ломать, но тогда уж надо терпеть и больше сегодня не пить, иначе запой…
— Да ничего я не говорил, с девками какими-то шампанское сдуру пил и анекдоты травил… У тебя сегодня работы много? — спрашивает он, хотя отлично знает, что у меня уже давно не бывает много работы.
— А у тебя? — отвечаю вопросом я, и мы грустно смеемся, потому что я знаю, что и его практически отстранили от дел, фактически производством руководит Шмидт, а по периферии с инспекциями непрерывно мотается Толя Петров, умеющий жестко и холодно обуздывать быстро наглеющих без повседневного присмотра конторы местных начальничков. — Скучно быть министром без портфеля, а?
— Ни черта не скучно! — Лицо Игоря приобретает выражение тупого упрямства. — Хочет чурка нас в стороне держать, и пусть, все равно он нас боится, потому что у нас в руках есть реальные рычаги… И ничего он с нами не сделает, времена не те, в стране порядок, бандиты не все решают…
— Вчера ты по-другому говорил! — Меня разбирает злость на никак не взрослеющего друга, он все тот же болтун, каким был, когда торговали мы грузинскими водолазками, он придумывает удобную жизнь, чтобы не бояться реальной. — И зря ты Рустэма чуркой называешь. Шпионки в предбаннике нет? Ну, это ничего не значит, теперь техника знаешь какая…
Я указываю на потолок, из которого торчат датчики пожарной сигнализации. Игорь откровенно пугается.
— Это ж от пожара, разве нет? — спрашивает он, сразу понизив голос. — Или ты действительно думаешь, что они нас слушают?
— Может, от пожара, — злобно мучаю я его, — может, и не только от пожара…
— Слушай, пошли отсюда, к чертовой матери! — предлагает он решительно. — Делать все равно не фига. И кому, в конце концов, мы должны отчитываться? Пусть он помучается, пусть гадает, с какими именно братками мы поехали договариваться…
— Ты забыл? В три собираемся по ситуации на северных участках, там плохие дела, морозы, с транспортом беда, смены на работу доехать не могут. Твой вопрос, между прочим… — Я демонстративно берусь за бумаги, поворачиваюсь к компьютеру, сегодня Игорь раздражает меня больше обычного. — Я б на твоем месте пошел готовиться к совещанию.
Он встает, минуту топчется возле двери и, поняв, что разговор прерван окончательно, тихо выходит. Мне тут же становится его жалко, но ему действительно надо бы подготовиться к разговору у Рустэма.
В предбаннике чувствуется некая жизнь, видимо, вернулась на место секретарша. Я нажимаю кнопку и раздельно говорю в микрофон:
— Кофе, Екатерина Викторовна, пожалуйста.
Через минуту она вносит чашку и вазочку с печеньем на подносе, меняет пепельницу на чистую и снова исчезает. Интересно, что из нашего разговора она слышала, думаю я, она вернулась от Розы раньше, чем Игорь назвал Рустэма чуркой, или позже?
Бумаги представляют собой очевидный мусор.
Какие-то проходимцы из неведомого фонда просят денег на благотворительный концерт в пользу сирот последней войны, обещают большую рекламу на телевидении и на улицах, предлагают встретиться для переговоров. Реклама нам совершенно не нужна, деньги, процентов семьдесят, они украдут… Заглядываю в компьютер — так и есть, это уже третье письмо от них, раньше предлагали сотрудничество в предвыборной кампании в сибирской области, где у нашей конторы есть интересы, и создание цветного еженедельника, развлекательного, но при этом прокремлевской ориентации, которая, видимо, им кажется выгодной для нас. Названия организаций на всех трех письмах разные — фонд, общественное объединение, издательский дом. Но рядом с должностью подписавшего — президент, председатель, генеральный директор — стоит одна и та же фамилия. Не то наивность, не то наглость… И последнее письмо они тоже зачем-то продублировали электронной почтой, идиоты, вот оно… Не буду отвечать. С ними только начни переписываться, не отвяжутся.
Что еще? Приглашение на заседание торгово-промышленного совета, приглашение на имя Рустэма, но он переадресовал его мне с резолюцией на сопроводиловке: «Г-ну Салтыкову М.Л. Прошу рассмотреть необходимость нашего участия, если требуется, пойди сам». Он пишет удивительно грамотно для закончившего горный техникум уроженца города Орджоникидзе, но всегда сбивается с официального тона современных документов на райкомовское «ты». Идти не хочется — несколько часов пустой напыщенной говорильни, которая нужна только верхушке совета, изображающей деятельность в ожидании очередных выборов, когда поддержку мощной деловой организации можно будет продать за приличные деньги какому-нибудь кандидату… Потом банкет, на котором все будут решать свои маленькие проблемы, объединившись по двое-трое…
Снимаю трубку прямого с Рустэмом.
— Слушаю тебя, Михаил Леонидович, — отвечает он, и опять на меня веет глубокой советской древностью от его мягкой важности и «ты» в сочетании с именем-отчеством.
— Рустэм, не пойду я на совет, — говорю я, не здороваясь, у меня нет сил даже на простую вежливость, — нечего там делать, одна болтовня.
Он дослушивает фразу до конца и еще несколько секунд молчит, так что мои слова повисают в воздухе и я начинаю нервничать. Хорошую школу прошли эти ребята в комсомоле.
— Ну, смотри, — наконец произносит он безразличным тоном, — я бы сходил, если б время было. Неловко, если компания не будет представлена вообще, там все соберутся.
Он умеет многое вложить в самую невинную фразу, следует отдать ему должное. Например, у него нет времени, а у меня есть — напоминание о том, что в ежедневных делах конторы я почти не участвую.
Мне и спорить лень. Черт с ним, пропадет полдня, потерплю в очередной раз унижения — никто на банкете не будет тащить меня в сторонку для делового разговора, потому что уже многие, если не все, знают о моей реальной роли в компании, буду стоять в углу, как посторонний, и только к концу кто-нибудь из таких же, как я, чудом сохранившихся стариков подойдет чокнуться, вместе вспомнить героические кооперативные времена… Ладно, схожу, говорю я отвратительно покорным тоном, как шофер, которого послали за сигаретами, и вешаю трубку.
Еще какой-то странный конверт, явно не делового, а частного письма из Штатов. Незнакомый обратный адрес, никогда прежде не встречавшееся название какой-то американской деревни, штат Нью-Джерси, ничего не говорит и фамилия — Mrs. Berkovitch. He знаю я никакой миссис Беркович… Но адрес моей конторы правильный, написан грамотно по-русски и явно русским человеком — сначала Russia, потом «Россия, Москва» и так далее в русском порядке, а не начиная с фамилии. Я вскрываю конверт, разворачиваю листки, исписанные с двух сторон крупным старческим почерком, и, только дочитав почти до конца первую страницу, понимаю, кто меня разыскал.
«Здравствуй, Мишенька! Ты, конечно, очень удивишься, получив это письмо. Я не помню, знал ли ты мою фамилию по мужу, кажется, не знал. Да, когда я тебе звонила перед отъездом, ты даже вообще не спросил, с кем я еду и каким образом меня, чистую русскую, выпускают в Израиль. Не до того тебе тогда было, и, наверное, ты вдобавок еще боялся, что я снова полезу со своей любовью, затею долгое прощание. Зря ты боялся, уже тогда все прошло, а сейчас я вспоминаю нашу молодость и те три или четыре месяца с удовольствием, потому что на самом деле было очень хорошо. Мы уехали сначала действительно в Израиль, прожили там двенадцать лет, там у нас выросли сыновья, они погодки, родились еще в Союзе, теперь я живу со старшим Мишкой и его детьми, у меня три внучки, две от Мишки и одна от младшего, Сёмки, его покойный Гриша, мой муж, в честь своего отца назвал. Все девчонки похожи на меня, такие же азиатки. В Израиле Гриша работал в большой государственной фирме, он был хороший инженер-химик, а я сидела дома, только иногда делала переводы с английского для израильских русских газет, там переводчики не нужны, английский все знают. Мальчиков удалось послать учиться в Штаты, они здесь и остались, смогли получить гражданство, у обоих хорошая работа, они оба работают с ПС, не знаю, как это теперь у вас называется, персональные вычислительные машины? Потом Гриша заболел, у него был рак желудка, сначала лечился в Израиле, там очень хорошая медицина, а потом, когда стало ясно, что уже недолго, мы решили поехать в гости к мальчикам, чтобы он повидался с детьми, и здесь все пошло быстро, он умер, а я осталась и вот уже десять лет живу здесь. У меня появился сахарный диабет, а в остальном все хорошо. Но ты, конечно, не узнал бы сейчас ту Таню, к которой бегал на Котельническую набережную…»
Я читаю письмо и удивляюсь, что ровным счетом ничего не чувствую, кроме некоторого интереса к чужой мне жизни, которая вот прошла где-то вдалеке, со всеми обычными заботами, горестями и мирными радостями, и сейчас она кончается в американской глуши, а я читаю нелепое письмо незнакомой старухи и не чувствую ничего. Отложив листочки, я пытаюсь вспомнить Танино лицо, но картинка не появляется, я помню, что у нее были узкие темные глаза, но не могу их увидеть, я пробую вообразить комнату с задернутыми шторами, смятую простыню на широкой кровати, желтоватую ее кожу, изгибающееся тело — и не могу разглядеть в исчезнувшем времени ничего. Фотография не возникает, память подсовывает только складывавшиеся в невыразительное описание слова.