— А куда пойдем? — Я специально спрашиваю о чепухе, тяну время. В конце концов, лучше вечером поговорить прямо, насколько это возможно, с ним, чем выслушивать наглые глупости от Ромы Эпштейна.
— Я думал, может, в «Пушкинъ»? — Рустэм заглядывает мне в глаза, как будто действительно заинтересован в моем мнении. — Там прилично, шпаны нет…
Место не имеет в этом случае для меня никакого значения, но я делаю вид, что обдумываю. Надо будет до вечера поговорить с Киреевым, предупредить его, чтобы сосредоточился, не пил за столом, взвешивал каждое слово, а лучше вообще молчал бы побольше. Хотя иногда его дурь оказывается не такой уж дурью и срабатывает лучше любой шахматной хитрости.
— Михал Леонидыч, я знаю, о чем ты думаешь, — говорит Рустэм, я вздрагиваю, и он наверняка замечает это, но, конечно, никак не обнаруживает. Он смотрит на меня грустно, я знаю этот его беспомощный взгляд, вызывающий доверие и сочувствие к закомплексованному, мягкому человеку, за которого его принимают многие из тех, кто не знаком с Рустэмом Ибрагимовым десять лет, как я. — Ты ведь на меня до сих пор из-за того случая обижаешься, да? Когда я грубость допустил в Лондоне. И Игорь Иваныч, мне кажется, тоже обиду помнит. А что я могу сделать? Что? Хочешь, еще раз извинюсь и перед ним извинюсь, хочешь? Ну, мужики, вы же взрослые люди, вы же можете понять… Думаешь, мне самому мой кавказский характер нравится? А что я могу сделать — год держусь, потом срываюсь, в башке все кругом идет, как будто дури накурился, людей обижаю… Ну, извини, что еще сказать?
Я машу рукой, мол, ладно, нет давно никаких обид. Их и действительно нет и тогда не было, а было вполне трезвое желание показать зубы, чтобы опасался хамить, как холуям, чтобы понял, что с нами пока не так просто управиться, как ему представляется. Обижаться на Рустэма глупо, как глупо обижаться воробью на крадущуюся к нему кошку — надо быстренько взлетать, если успеваешь.
— Ладно… — Я встаю. — Договорились. Пойду, перечитаю Толин доклад. Мне кажется, Игорь прав, там не надо ничего изобретать, все просто решается, надо у военных машин купить десятка полтора, они их за гроши отдадут, вот и вся проблема транспорта.
— Да я и сам так думаю. — Рустэм улыбается во весь сверкающий швейцарскими зубами рот. — Наши молодые все через жопу любят делать, все на американцев смотрят, если их слушать, надо на каждом участке рабочим поселок строить, как на Марсе, знаешь, в фантастике показывают? Так у нас тогда и себестоимость будет, как у американцев, даже больше… Ну, все. Часов в девять поедем.
По дороге к себе я заглядываю в маленькую приемную Игоря. Его нет, секретарша говорит, что сразу после совещания он уехал на какую-то встречу, какую, не сказал, обещал быть, если успеет, к концу дня, часам к восьми. Странно. Какая еще неожиданная встреча может у него быть? Он вроде никуда с утра не собирался, мечтал день как-нибудь прожить после вчерашнего…
Перечитывать доклад Петрова мне не хочется, и так все ясно. А вот Танино письмо я бы перечитал, но оно порвано, и мелкие клочки лежат под столом, на дне корзины.
Глава шестая. Ключи
Когда Таня позвонила, мне было совсем не до лирических воспоминаний.
Полным ходом шли дела в нашем «Топосе», мы, Женька, Игорь и я, совершенно обалдели от круглосуточной работы и сыплющихся килограммами тогдашних денег — помню, однажды дневной доход не уместился в старый Женькин фибровый чемодан с металлическими уголками, и, прежде чем ехать к нашему меняле, индусу из посольства, мы приминали пачки, и я давил на крышку ногой, чтобы защелкнуть замки. В нашей конторе, арендованной у жэка полуподвальной комнате, где до этого сидели дежурные сантехники, на кривых фанерных столах валялись накладные на идущую в Польшу селитру, а в маленьком окошке, выходящем на бывшую детскую площадку, огороженную теперь сетчатым забором, были видны «опели» и длинноносые «ауди»-«сотки», только что пригнанные нашими водилами из Голландии и уже подкрашенные по ржавчине…
Задребезжал много раз битый, обмотанный синей изолентой телефон. Я снял трубку и услышал вроде бы знакомый женский голос, но чей именно, понять сразу не смог.
— Привет, Салтыков, — повторила она, — не узнал? Это Таня…
Я едва не спросил, какая Таня, но успел сообразить вовремя. Впрочем, то, что я спросил, было не лучше.
— Привет, — сказал я, не успев изобразить хотя бы вежливую радость, — а как ты меня нашла?
— Дурак ты, Мишка, как был дурак, так и остался, будь ты трижды доктор и профессор. — Она засмеялась, и тут я сразу увидел ее лицо, темные узкие глаза без зрачков, ставшие от смеха еще уже, и рука моя, державшая трубку, стала влажной. — И как ты, такой дурак, в кооператоры пошел? Хотя тебя и раньше на всякую дрянь тянуло… Я тебя нашла, чтобы попрощаться, понял? Уезжаю, а то не искала бы. Двадцать лет не искала и дальше жила бы без твоих дурацких вопросов…
— Куда уезжаешь? — Я действительно не понял да и не очень пытался понять, я хотел только прервать этот разговор, потому что чувствовал, как некстати все это — дрожащая рука, воспоминания о комнате со смятой постелью, все, что уже начинается. — Да ты как живешь? Где, что?
— Никак я больше здесь не живу. — Она уже не смеялась, а я с облегчением почувствовал, что сейчас разговор наш и закончится. — Уезжаю я от вашей перестройки, от всего этого безобразия… А как я все годы жила, тебя ведь не интересует, правда же? Раньше не интересовался, ну, и не притворяйся. Будь здоров, Мишка. Поосторожнее здесь — вас, кооператоров, убивают каждый день. Ну, прощай. Да, вот еще что: ты тогда думал, что это я про ваши дела, куда надо, стукнула. Помнишь? Ну, так знай, что не было этого. Хотя, если б додумалась, может, и стукнула бы… Я тогда тебе смерти желала. Ну, все. Пока. Больше уж точно никогда не увидимся. Живи…
Я тогда долго сидел в нашем подвале один. Женька с Игорем носились где-то, по каким-то главкам и производственным объединениям, обламывали начальство, поили в первых кооперативных кабаках нужных министерских людей, а я, вместо того чтобы заниматься делом, сидел, бессмысленно глядя в пространство, и думал, что этот звонок не последний, что обязательно еще что-нибудь подобное случится в ближайшее время.
Я не ошибался, я вообще многое предчувствую, эта способность вдруг увидеть то, что будет, словно оно уже произошло, проявляется и сейчас, только какая от нее польза? Изменить-то будущее все равно нельзя… Впрочем, я пытаюсь.
А тогда я подумал, что надо бы подготовиться к любым неожиданностям, но как-то сразу забыл об этом. Танин звонок уже на следующий день стал расплываться в памяти, стирались слова, я уже не слышал ее голоса, а через неделю текущие хлопоты и неприятности и вовсе вытеснили любые человеческие мысли — остались только старания перехитрить проклятых поляков, норовивших обдурить на каждом долларе, да попытки успокоить упрямых шоферюг, пригнавших очередную партию металлолома и требовавших денег немедленно…
И тут телефон зазвонил снова, и я услышал голос Лены, и его-то я узнал сразу.
Она исчезла из института незаметно, еще до моего ухода. К тому времени мы виделись совсем редко, ее вроде бы по производственной необходимости наш умный старый директор перевел в другую лабораторию, он не знал, что я уже вовсю занят кооперативом и вот-вот сам уйду — тогда такие вещи люди скрывали до последней возможности, как постыдную болезнь. С нею мы иногда сталкивались в коридоре или у входа в столовую, кивали, не глядя друг другу в лицо, и молча расходились. И не могу сказать, что мне — не знаю, как ей — это давалось тяжело. Все умерло под тем взглядом Нины. И про увольнение Лены из института я узнал случайно, говорили с заведующим лабораторией, в которую ее перевели, о том, что народ из института бежит, — думаю, он пытался проверить слухи, которые, конечно, уже пошли и обо мне, в институте ничего нельзя было утаивать долго. И он среди других назвал и ее фамилию. Уволилась, а куда пошла, неизвестно, просто забрала трудовую книжку. То ли будет на улице торговать, как уже многие торгуют, нашей с ним зарплаты теперь на хлеб не хватает, а что мэнээсам делать, то ли уезжать собралась, многие бегут от ожидающихся со дня на день погромов, причем не только евреи…
И опять я ничего не почувствовал, словно и не было наших с нею пяти лет, слияния, невозможности прожить день врозь. Я тогда весь ушел в планы кооператива, с Игорем и Женькой сидели ночами, пытались проникнуть в суть совершенно незнакомой нам — да и кому тогда была знакома эта суть? — деятельности, решали, что лучше вывозить. Что ввозить, было понятно сразу, все тогда кинулись на подержанные машины и компьютеры…
Теперь она позвонила. Спокойно, будто в последний раз говорили вчера, а не полтора года назад, поздоровалась — «здравствуй, это Лена, говорить можешь?» — и сказала, что муж наконец получил давно ожидавшееся приглашение на год, организовал все его коллега-биолог, с которым они независимо друг от друга много лет занимались одной темой, и теперь этот австралиец…
Теперь она позвонила. Спокойно, будто в последний раз говорили вчера, а не полтора года назад, поздоровалась — «здравствуй, это Лена, говорить можешь?» — и сказала, что муж наконец получил давно ожидавшееся приглашение на год, организовал все его коллега-биолог, с которым они независимо друг от друга много лет занимались одной темой, и теперь этот австралиец…
— Кто-кто? — перебил я, изумившись, Австралия тогда не фигурировала ни в чьих известных мне планах, ехали больше всего в Германию, Америку, в Израиль, конечно, но в Австралию. — Вы что, в Австралию уезжаете?
Да, спокойно продолжала она, университет в Мельбурне, при нем небольшая научно-исследовательская лаборатория, с ней у мужа годичный контракт, а там видно будет, но австралиец утверждает, что все устроится, потому что их темой могут заинтересоваться военные…
— Австралийские военные? — опять перебил я в дурацком изумлении, еще не совсем понимая, что речь ведь не об Австралии, а о ее отъезде навсегда. — Какие там еще военные? Кенгуру, что ли?
Она вежливо хмыкнула в ответ на мою невысокого пошиба шутку. Нет, не кенгуру, это большая страна, там все есть. Есть шанс, что найдется работа и ей в том же университете, там группа студентов-математиков заканчивает обучение с углубленным русским, возможно, ее пристроят к этой группе куратором, все-таки она математик по образованию и русская. Дочь уже полгода занимается английским с хорошим репетитором, есть надежда, что освоится там в школе за месяц-другой, дети быстро погружаются в языковую среду…
— Давай увидимся, — вдруг сорвалось у меня с языка. — Австралия… Это же черт знает где! Я туда никогда не попаду…
Почему мне тогда так захотелось ее увидеть? Ведь уже прошло все… Не знаю. Не успел, наверное, представить себе возможные последствия. А если б представил?.. Не знаю.
— Давай, — все тем же спокойным тоном согласилась она, потом выяснилось, что она звонила от подруги, которой сказала, что звонит другой подруге. — Когда ты можешь?
Я уже не очень хорошо соображал, глянул на часы — день шел к концу, а на вечер была назначена важная встреча с одним малым из Череповца.
— Давай завтра, прямо с утра, если ты свободна, — предложил я, быстро прикинув, как освободить весь завтрашний день, ребят посвящать, конечно, не буду, скажу, что пойду в поликлинику, у меня уже тогда начинались первые небольшие неприятности с сердцем — вдруг наступало удушье, обливался потом, слабели ноги. Я действительно хотел с утра забежать к знакомой завотделением в академическую поликлинику, от которой меня по недосмотру еще не открепили, сделать быстренько кардиограмму… Но это максимум час. — Давай в одиннадцать у «Дома тканей»?
Я назвал место автоматически, раньше мы часто встречались у этого магазина на Ленинском, выйдя порознь из института.
— Давай, — коротко согласилась она, — завтра я свободна весь день.
Ключи от Женькиной комнаты так и болтались все эти полтора года по моим карманам, мы просто забыли о них, и я, и Белый. А теперь я о них вспомнил…
Еще не приткнув мою доживавшую последние месяцы «шестерку» к тротуару, я издали увидел Лену. На ней была новая, очень красивая длинная дубленка с блестящей, выделанной под кожу поверхностью, тогда такие только вошли в моду, их называли «обливными», — вот она, Австралия, уже началась, мельком успел подумать я, узнав ее сразу, причем со спины, даже в этой, не виденной мною раньше одежде. Сразу вспомнил я эту узкую длинную спину, эту манеру поднимать плечи, глубоко засунув руки в карманы, и покачиваться с каблука на носок…
Сев в машину, мы поцеловались в первый раз, и тут же все смазалось, потеряло ясные очертания, я, не замечая ничего вокруг, гнал несчастную железяку, рискуя, что она развалится прямо на дороге. В Женькиной комнате мы кое-как, в четыре руки вытряхнули пыль из наших, пролежавших здесь все время простыней, лихорадочно разделись, стараясь не глядеть друг на друга, и на какое-то время вылетели из действительности, перестали быть отдельными, прожившими немалое время врозь, немолодыми уже людьми и превратились в единое яростное существо, в хрипящее и задыхающееся животное. Все было, как раньше.
…Между прочим, с утра я успел сделать кардиограмму. «Ничего особенного, — сказала, расправляя рыжеватую скручивающуюся ленту и ведя по ней облезлым маникюром, толстая завотделением. — Для вашего возраста и образа жизни вполне прилично… Ну, валидол с собой носите на всякий случай…» И я успел купить валидол в аптечном киоске на первом этаже поликлиники и успел незаметно сунуть крошащуюся таблетку под язык, и Лена, наверное, чувствовала ментоловый запах…
И кончилось через минуту. Она тихонько заскулила, стала царапать мои плечи острыми кончиками ногтей, я оттолкнулся от нее и со стоном рухнул на спину. Лена еле ощутимо притронулась к моему животу, осторожно приложила ладонь, но моя кожа еще была слишком чувствительна, и меня передернуло, как от слабого удара током.
Потом все повторялось бесконечно, мы не могли остановиться, мы взбесились.
А потом уже совсем не стало сил, и мы лежали рядом, но не касаясь друг друга, и я говорил, зачем-то рассказывал ей о своей жизни то, что не успел рассказать за пять лет, иногда мне казалось, что она заснула, я, приподнявшись на локте, поворачивался к ней, но ее глаза были широко раскрыты, она смотрела в потолок, и в лице ее я не мог разглядеть ни сочувствия, ни понимания, она просто молча слушала, и я ложился снова на спину и продолжал свой отчаянный рассказ.
— Дай мне сигарету, — вдруг попросила она.
Давно, в разгар наших отношений, она бросила курить, как-то постепенно перестала, не прилагая для этого никаких усилий, и теперь я отметил про себя, что это тоже Австралия, наверное, нелегко ей дается отъезд, можно представить, что было в ее жизни за прошедшие полтора года… Пока я тянулся, не вставая, к пиджаку, рылся в карманах, она перелезла через меня и быстро оделась. Достав пачку и зажигалку, я лег, укрывшись до пояса простыней, а она села рядом, на край тахты, спиной ко мне, и закурила, поставив у своих ног на грязный пол какое-то грязное Женькино блюдце вместо пепельницы. Я уже не мог продолжать свой истерический рассказ, меня будто выключили, и наступило молчание, и чем дольше мы молчали, тем невозможнее становилось произнести что-нибудь.
— Вот вся эта история, — наконец, все так же сидя спиной ко мне, заговорила она, — ну… когда кто-то донес этому Носову и твой отец… в общем, то, что ты рассказал о детстве, это мучает тебя всю жизнь… и эта история с Таней, ее звали Таней?.. когда кто-то донес на тебя… вокруг тебя все время одно и то же… предательство, тебя все предают, да?.. знаешь, мне кажется, я понимаю, в чем дело… ты притягиваешь предательство, потому что… не обижайся, но ты ведь сам предаешь всех… ты предал Нину, эту Таню… и меня предал…
Я слушал ее и понимал, что это просто прощание, что так и должно было все кончиться, но от этого понимания мне было не легче, потому что в ее словах был смысл, и у меня не находилось возражений — правда, я и не хотел возражать, нельзя возражать словам прощания.
Впрочем, одно возражение нашлось, и я не удержался.
— Я друзей не предавал, — сказал я.
Лена повернулась ко мне, и тут я заметил, как она изменилась за это время. Точные черты ее лица, казавшегося мне раньше, когда мы виделись каждый день, совсем молодым, стали дрожать и расплываться, словно они были нарисованы неверной, робкой рукой, по бокам подбородка появились чуть заметные мешочки, старость будто выглядывала из-за ее прежнего лица и тут же пряталась. Взгляд был все тот же, внимательный, но за этим вниманием я не увидел напряженного интереса ко мне, той жажды, которая когда-то мгновенно притянула меня и потом столько лет удерживала рядом с нею, — просто внимательный взгляд постороннего человека, такой ловишь иногда на себе в метро… И я почувствовал, что мне уже не хочется продолжать разговор, а хочется только одного — побыстрее одеться и уйти из этой отвратительной, пропитанной пылью комнаты.
— У тебя еще не было случая их предать, — сказала она. — Я не хочу, чтобы тебе пришлось, но если случай будет… Я желаю тебе удержаться.
На том все и кончилось.
Я не помню, как мы попрощались, кажется, я довез ее до метро в центре, и она, прежде чем выйти из машины, вежливо поцеловала меня в щеку.
Подъехав к дому и запарковавшись на обычном своем месте, возле чудом сохраненного Сафидуллиными старого деревянного ларя помойки, я потоптался перед подъездом и не вошел — решил где-нибудь выпить, побыть среди людей. Не очень-то и хотелось, но я чувствовал, что вроде бы должен, все же расстался с большим куском жизни.
По Горького я побрел вниз, на Пушкинской свернул за угол к забегаловке, в которой бывал часто, там даже тогда, в разгар злополучной борьбы с пьянством и в отсутствие вообще всякой еды, наливали коньяк — правда, омерзительный дагестанский — и варили приличный кофе, а закусить можно было горячим бутербродом с расплавленным сыром, имевшим мыльный запах и вкус.