Геопанорама русской культуры: Провинция и ее локальные тексты - А. Белоусов 45 стр.


Флоренский говорит, что каждая единица/точка представляется индивидуальностью в пространстве; этаидея заставляет вспомнить об обратной перспективе, идея которой исходит из точки зрения. В 1981 г. Д. С. Лихачев обратил внимание на структурную функцию точки зрения в художественном тексте и показал, между прочим, что Достоевского «вообще не устраивает одна точка зрения»[264]. Следовательно, по Лихачеву, множество событий у Достоевского могло осуществиться только при крайне подвижной точке зрения, которая предполагает возможность смотреть и с некоторой высоты. Это наблюдение кажется особенно уместным, когда вспоминаешь о «Зимних заметках о летних впечатлениях». В этом сочинении Достоевский уточняет, что он постоянно исходит из своей личной точки зрения: «Вся «страна святых чудес» представится мне разом, с птичьего полета, как земля обетованная с горы в перспективу. Одним словом, получается какое-нибудь новое, чудное, сильное впечатление». Этим подчеркивается то, как он стремится освоить необычные пространственные измерения. Замечательно при этом, что говоря о «перспективе», Достоевский объясняет, что точка зрения «с птичьего полета не значит свысока. Это архитектурный термин» (Достоевский 1956,62,66).

Иными словами, Достоевский признает, что он строит свое художественное пространство по тем конструктивным принципам, которые освоил, изучая в юные годы архитектуру[265], и это, по крайней мере отчасти, оправдывает и мою попытку подступить к художественным проблемам исходя из геометрических предпосылок[266].

Прикладывая изложенные выше принципы к «Бесам», мы выясняем, что в тесном пространстве маленького провинциального круга подвижная точка зрения является творческой необходимостью, и это подтверждается, например, многоликостью хроникера/рассказчика[267]. Он одновременно конфидент Степана Трофимовича, разносчик городских сплетен, провинциальный летописец, проницательный психолог, который старается уследить за городскими новостями. Помимо того он, по Лихачеву, помогает читателю проникнуть в суть событий, а иногда, в силу гибкости точки зрения, ему приходится даже «человека сочинить» (Достоевский 1957, 379). Иначе говоря, точка зрения представляется одним из основных строительных приемов, особенно необходимым для создания иллюзии динамического пространства, как то показывает сопоставление образов провинциального и столичного города. При изучении способа видения событий теория Лобачевского показалась мне ценной опорой.

Сравнивая технику Достоевского с творческой манерой Тургенева и Лескова, мы видим, что последним не требуется такая гибкость, их удовлетворяет одна либо две точки зрения, а иногда точки зрения рассказчика и автора почти совпадают. Но бывает и так (как в упомянутом эпизоде инспекции в «Кадетском монастыре»), что вдруг появляется посторонняя (в данном случае государственная) точка зрения. Происходит временное состязание между разными взглядами на мир, и победителем неминуемо выходит рассказчик. Получается, что частная, «провинциальная» точка зрения более устойчива, чем официально-государственная.

В «Железной воле» можно говорить о двух точках зрения. В первой части, пока Пекторалис служит в деревне, преобладает точка зрения рассказчика, почитателя немецкой «железной воли»; но когда немец решил оборвать одну из линий своей жизни, тогда появляется русская хитрость подьячего Жига, который побеждает на суде «железную волю» Пекторалиса. По Лескову, в провинциальном городе наша «милая» Русь доказала, что в ней «величия так быстро возрастают и так скоро скатываются». Хитрому Жигу удалось надуть Пекторалиса, и никто больше не верил его просвещенному слову (см.: Лесков 1957, 379).

Хотелось бы добавить, что Достоевский и Лесков считали провинцию мысленной моделью действительности, которую можно изобразить в виде круга, символизирующего пространство «милой» Руси. Провинция обладает своей спецификой и способна сопротивляться целостности городского либо иноземного пространства. У Тургенева, напротив, провинциальность – самостоятельная единица со своим прелестным шумом, обилием цветописи и благоухания, с которыми не приходится соперничать столице. С точки зрения этого автора, надо спасти богатство русской провинции и передать это наследие будущим поколениям, но в то же время ему хочется и Западу показать прелесть своей «милой» Руси.

С методологической точки зрения, значимость пространства в художественном и общекультурном контексте более ясно выясняется, исходя из геометрических представлений. А функция отдельных линий побуждает нас к более глубокому проникновению в отдельные моменты художественной конструкции и к более точному определению функции композиционных элементов и, в особенности, точек зрения.

Библиография

Достоевский Ф. М.: 1956,1957; Собрание сочинений, В 10-ти тт., Москва, 1956, т. IV; 1957, т. VII.

Каухчишвили Н.: 1994,'Московская философско-математическая школа и духовно-интеллектуальная среда начала XX века', Russian Literature, т. XXXVI.

Лесков Н. С: 1957, Собрание сочинений, В 11-ти тт., Москва, т. VI. Лихачев Д. С: 1981, Литература – Реализм – Литература, Ленинград.

Тургенев И. С: 1954, Собрание сочинений, В 12-ти тт., Москва, т. 5.

Успенский Б. А.: 1970,Поэтика композиции: Структура художественного текста и типология композиционной формы, Москва.

Флоренский П. А.: 1985, Анализ пространственности в художественно-изобразительной литературе', Флоренский П. А., Статьи по искусству, Paris.

Флоренский П. А.: 1996, 'Symbolarium (Словарь символов) , Флоренский П. А., Сочинения, В 4-х тт., Москва.

Шишкин Н. И.: 1894, 'Пространство Лобачевского', Вопросы философии и психологии, № I.

Р. Казари (Бергамо) Уход в провинцию: путь к «воле и приволью»? (на материале произведений Л. Н. Толстого)

В отношении почти всех великих русских писателей можно говорить о присутствии в их творчестве богатого образного материала о провинции: Гоголь населил ее «мертвыми душами» и фантастическими лгунами, Достоевский широко представил весь ее кривой мир в рассказах «Село Степанчиково и его обитатели», «Дядюшкин сон», в романе «Бесы», а в «Братьях Карамазовых» противопоставил монастырь провинциальному городу, как святое – не святому. Город, так сказать, «покрывает» светлый образ старца Зосимы.

У Тургенева же провинция представлена усадьбой как миром, из которого смотрят на столицу (столицы), подражая ей, и в котором, в то же время, встречаются сильные и самостоятельные характеры (пьеса «Провинциалка»), Несколько особняком, в связи с этой проблематикой, стоит Толстой. Его понимание провинции является, в основном, далеким от самых распространенных ее представлений, например от понимания классической оппозиции провинция v/s столица.

На самом деле, в течение многих лет столицы Москва и Петербург были для Толстого локусами, жизнь которых морально никак не оправдывается, как показывают начальные строки романа «Воскресение»: «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью <…»>.[268]

В произведениях, написанных до восьмидесятых годов, писатель противопоставляет городу не столько деревню вообще, сколько определенную деревню, свое поместье Ясную Поляну.

Оппозиция «столица vs провинция» превращается у Толстого в оппозицию «город vs деревня», которую надо понимать и как противопоставление центра – периферии.

Понятие «центр» (= середина) принимается здесь в том особенном истолковании, которое дает В.Топоров в работе «Поэтика Достоевского и архаические схемы мифологического мышления». Согласно его наблюдениям, «самая главная черта середины <…> ее закрытость и, более того, спертость, скученность, обуженность. <…> эта черта выражена предельно ярко. Она трактуется как духота и как теснота-узость»[269].

Такой «центр-середина», по Топорову, противопоставляется широкому пространству, «простору», где космический элемент преобладает над хаосом. Языковые маркеры середины: узость и ужас – восходят «к тому же индоевропейскому корню, который отразился в ведийском amhas, обозначающем остаток хаотической узости, тупика, отсутствия благ и в структуре макрокосма, и в душе человека и противопоставленном иги Іока – широкому миру, торжеству космического над хаотическим»[270].

В биографическом и творческом опыте Толстого такими «узкими» центрами могут быть город или, со временем и в зависимости от всё растущего разочарования в предыдущем жизненном опыте, сама Ясная Поляна.

Первоначально и в течение долгого времени Ясная Поляна являлась для Толстого единственно истинным «Домом», понимаемым как зона семейной интимной обстановки, семейных привязанностей и традиций, семейной памяти. Следовательно, она представляла собой Дом – 'сакральное место и сакральный центр', а не дом – 'тесный несакральный центр', как у Достоевского.

Первоначально и в течение долгого времени Ясная Поляна являлась для Толстого единственно истинным «Домом», понимаемым как зона семейной интимной обстановки, семейных привязанностей и традиций, семейной памяти. Следовательно, она представляла собой Дом – 'сакральное место и сакральный центр', а не дом – 'тесный несакральный центр', как у Достоевского.

Кроме того, в миропонимании Толстого этого периода Дом и деревня нераздельны. Они составляют два полюса той жизни, которая должна проходить всегда в теснейшем контакте с природой. А природа, в свою очередь, понимается им не только a la Rousseau, но и в смысле панического, стихийного начала[271].

Толстой преследует идеал гармонической и морально оправданной жизни, сливающейся с природой, на нем он сосредоточивает свои чаяния. Если очертить пространственную модель толстовского идеала в начале его жизни, то в центр следует поместить Ясную Поляну, а вокруг расположить всю Россию.

Поместье Толстого – целый мир, микрокосмос, который бескрайне расширяется за свои географические пределы, так как утопия или сон вообще не имеют пределов. Вокруг Ясной Поляны нет «периферии».

Но со временем они появляются: по мере того как Толстой осознает, что ему невозможно реализовать свои идеалы в рамках поместья, границы его мира становятся всё теснее и теснее, всё более удушающими. Тот первоначально сакральный центр, которым являлась Ясная Поляна, становится мало-помалу местом неестественной и ложной жизни. Теперь Толстому хочется удалиться от него, чтобы освободиться от собственных вынужденных компромиссов и лжи.

Единое пространство-центр, представляемое Домом-усадьбой-Россией (местом идеальной полной внутренней свободы), разошлось затем на два полюса: усадьбу и ее периферию, которая стала характеризоваться широтой и внутренними гармонией и свободой.

Эта широкая, свободная периферия и есть для Толстого «провинция».

Уходя из центра, который стал для него тесным и душным, писатель надеется реализовать в широком пространстве (в просторе) идеальную жизнь, недоступную в узких рамках дома.

«Другое место» становится для него «местом» идеальной жизни и принимает в его биографии и в его творчестве разные топографические ипостаси.

Судя по внешним и по внутренним событиям жизни, Толстой всё время двигался из центра к периферии, из пункта, становившегося тесным, к простору и воле. Он совершал это перемещение три раза и по трем разным географическим направлениям, которые, в общем, образуют единый путь, каким-то образом направленный к Востоку. Очерчивая этот путь, мы намеренно игнорируем два путешествия, которые Толстой совершил на Запад, ибо они в конце концов представляют собой «уступки духу времени» и русской аристократической культуре. Большее значение имеют уходы Толстого на волю безбрежных восточных земель. Безусловно, Восток притягивал Толстого (иногда, может быть, даже неосознанно) прежде всего как мировоззрение, как моральное и внутреннее видение жизни. Существует достаточно много свидетельств об интересе Толстого к восточным религиям[272].

Поездки Толстого имеют свою предысторию: в юности писатель шесть лет провел в Казани. Это был довольно важный период, поскольку в этом городе, особенно в Университете, хорошо знакомом Толстому, интерес к восточным традициям был очень силен. Неудивительно, что, когда Толстой вдруг решил поехать на Кавказ вместе с братом, реализуя первый из своих опытов ухода к идеальной жизни, он выбрал путь вниз по Волге до Астрахани. Этот длинный и замедленный маршрут показывает, что Толстой воспринимал реку не как предел или границу, но как обещание и возможность жизни в свободных и вольных местах.

Среди многочисленных причин, которые могли натолкнуть писателя на этот путь к Югу и к Востоку[273], остается его постоянное стремление к идеальной земле и идеальному народу, который живет патриархальной и архаичной жизнью, в соответствии со стихийными ритмами природы, лишенной ложных сверхструктур западной цивилизации. Этот идеал будет для Толстого неизменным до последних дней жизни.

В путешествии Толстого на Кавказ, как и в путешествии его литературного двойника Оленина, границу, на которой incipit vita nova, образует, как известно, цепь высоких гор. Горы воспринимаются как знак начала самосознания, как место, которое ставит предел бессмысленности прошлого. Оленин-Толстой возвращается с Кавказа разочарованным, отвергнутым своей неспособностью опроститься, «настроиться» на казачий лад.

Следующим, на сей раз определенно восточным направлением в итинерариях писателя были башкирские степи. Первая поездка туда в 1862 г. открывает ему приволье степных просторов, волю полукочевого-полуоседлого народа, в быте и в нравах которого писатель видит возможное осуществление своего идеала.

Представления Толстого об идеальном народе и идеальной жизни либо не имели определенного временного соотнесения, либо были обращены к прошлому; историческое же настоящее с его меркантилизмом, неестественными человеческими отношениями было реальностью, которую Толстой отвергал как царство лжи. Бесперспективному настоящему Толстой противопоставляет землю и народ вне времени, он мечтает о народе, который живет согласно с неизменяемыми традициями. Но всё это не может находиться «близко», а только «далеко». Далеко от города, в далекой провинции, но и «не в Ясной Поляне», а в пространстве не «зараженном»[274].

В данном контексте провинция понимается не только как территориальная категория, но и как зона внутренней этической свободы, принимающая у Толстого то географический вид Кавказа, то вид башкирских степей.

Свой опыт в башкирских степях писатель творчески не разработал. О нем свидетельствуют только письма и показательная записка в «Дневниках»: «На пароходе. Как будто опять возрождаюсь к жизни и к сознанию ее»[275]; ср. также слова из «Исповеди»: «бросил всё и поехал в степь к башкирам – дышать воздухом, пить кумыс»[276]. По этим документам можно реконструировать некий сверхтекст, новый миф, создаваемый Толстым, где центральным является переживание степи как стихии цельной и нетронутой, как привольной природы. Это в какой-то степени продолжает и развивает именно миф Геродота.

Но во второй половине XIX в. этот миф, по своей сути довольно архаический, уже не мог иметь никакой реальной поддержки. Исчезала цельность жизни, что способствовало разрушению и постепенному исчезновению самого мифа. В самом деле, когда Толстой возвращается в Самару десять лет спустя после первого своего пребывания, башкиры уже продают землю (он сам покупает эту землю), ее разделяют, понятия простор-воля-приволье всё более и более теряют свой смысл.

Внутреннее переживание самарских степей Толстым выявляет еще раз оппозицию между центром (Ясная Поляна, семейная жизнь, собственность), которому теперь свойственно понятие «теснота», и свободной периферией, характеризующейся широтой и простором, переживаемой как миф о гармонической, вольной и естественной жизни. Эта оппозиция становится для писателя всё более ощутимой, ему становится всё труднее выносить антиномии собственной жизни. Он стремится к уходу, к выходу из места, которому присуща моральная узость.

Идеал, к которому стремится Толстой, имеет принципиально пространственную основу. Для него важно выйти на дорогу – настоящую, большую дорогу, такую, например, которая проходит мимо Ясной Поляны и на которой он беседует со странниками[277].

Третий этап ухода Толстого связан с местом восточнее Самары, с Сибирью, с настоящей провинцией в латинском смысле слова. Сам Толстой никогда не был в Сибири, но многие герои его произведений, написанных после кризисного 1881 г., оказываются там в конце своего жизненного пути: князь Нехлюдов, отец Сергий, старец Федор Кузьмич, герой «Фальшивого купона».

В Сибири они как будто «останавливаются», строят свой «центр», но уже на новых основах, как сакральное место, где не тесно, а свободно.

«Русский роман, начиная с Гоголя, ориентируется в глубинной сюжетной структуре на миф <…>[278], – утверждает Лотман и продолжает, – <...> сюжетное звено «смерть-ад-воскресение» в широком круге русских сюжетов подменяется другим: преступление (подлинное или мнимое) – ссылка в Сибирь – воскресение»[279].

Сибирь появляется и имеет смысл там, где «все земные пути исчерпаны», она – «экстремальная ситуация», поэтому «преображение героя <...> локально связывается с Сибирью». Так, Касатский – герой рассказа «Отец Сергий» – «работает у хозяина в огороде, и учит детей, и ходит за больными»[280].О Федоре Кузьмиче в самом заглавии рассказа говорится: «Посмертные записки старца Федора Кузьмича, умершего 20 января 1864 г. в Сибири, близ Томска на заимке купца Хромова»[281]. О Степане Пелагеюшкине, каторжнике (в Сибири), из рассказа «Фальшивый купон» читаем: «Это святой человек. Спросите у кого хотите <...> Шесть человек убил, а святой человек»[282].

Назад Дальше