Позднее время - Владимир Порудоминский 2 стр.


Я смотрел на Файку, на ее некрасивое лицо (только глаза прекрасные, от матери, — яркие, серые при длинных черных ресницах), на ее крашеные-перекрашение волосы, на ее плотную невысокую фигуру, думал про ее бесконечные, с самых юных лет, замужества и романы и недоумевал по обыкновению — чем только она берет?..

Файка вздохнула, вытерла рукавом глаза:

— Ну, пойдем. Говорят, надо сразу одевать. Пока не закоченеет...

В комнате был зажжен яркий свет. Т.О. лежала на кровати совершенно обнаженная поверх шелкового стеганого одеяла густого винного цвета.

— Ты прости, — сказала Файка, — она всегда голая спала, без рубашки.

Оттого, что я, сколько себя помнил, знал Т.О., и оттого, что она была матерью Файки, я бессознательно относил ее к числу старых женщин и теперь, несмотря на сжимавшие мне сердце страх и смятенное предчувствие, что мне предстоит сейчас заниматься чем-то неведомым и ужасным, с изумлением смотрел на ее молодое прекрасное тело. Т.О. лежала, вытянувшись, на спине, слегка раскинув руки, замечательная соразмерность ее стройных ног, узкой талии, невысокой груди напоминала о творениях искусства, и необыкновенная, какая-то сияющая белизна ее тела казалась ничуть не мертвой белизной, но белизной мрамора. Я замер, любуясь ею.

Файка скрипнула дверцей гардероба, сняла с вешалки платье; порывшись в ящике, достала что-то из белья и нераспечатанный пакет с новыми чулками.

— Ты прости, — сказала она. — Я сперва подруге позвонила, да ей ехать далеко, и ребенка до утра оставить не с кем. А соседки все кто поумирал, кто поменялся, я толком и не знаю никого.

— Лампу выключи, — попросил я. — Уже рассвело совсем.

В неярком утреннем свете белое тело на покрытом бордовым шелком подиуме еще более смотрелось скульптурой, и устремленное вверх узкое лицо Т.О., с тонким, слегка изогнутым носом, нежными впалыми висками и узким подбородком тоже, казалось, было изваяно умелым, заботливым резцом.

— Ты приподними и подержи, — сказала Файка, — а я буду одевать.

Я сел на край кровати, склонился к Т.О. и обнял ее. Мои ладони почувствовали еще не ушедшее тепло ее спины. Я потянул тело на себя. Файка перекинула через мои плечи бессильно свисавшие руки Т.О. Опрокинутое назад лицо с тонким носом и приоткрытыми губами было прямо перед моим лицом. Я слегка отвернулся: мне казалось, я чувствую ее дыхание, ее дыханием дышу. Ужас, сжимавший мне грудь, и какое-то тайное нежное влечение к тому, что я держал в руках, сопрягались в моей душе.

— А вот мы комбинашечку новую наденем... — бормотала Файка, натаскивая на тело яркую розовую одежку.

Раздался резкий звонок в дверь. Мы оба вздрогнули, будто настигнутые на чем-то недозволенном.

Файка поспешила отворять.

— А я такси поймала. Парня к бабке с дедом завезла, а сама сюда, — послышался из прихожей громкий женский голос...

Я пообещал Файке, что позже — как только справлюсь со своими делами — зайду снова.

— Ты меня не бросай, — сказала Файка. — Мне как-то спокойней с тобой.

Выбрался я уже к вечеру. В квартире был кое-какой народ: несколько пожилых женщин из нашего дома, две-три Файкины подруги, ее бывший муж Георгий в синем кителе с золотыми нашивками, грузинский родственник Т.О. — толстый старик с седой щетиной на щеках. Стулья были расставлены вдоль стен, лишь грузинский родственник сидел посреди комнаты у стола, покрытого темно-зеленой бархатной скатертью, отпивал из стакана в тяжелом серебряном подстаканнике крепкий чай и время от времени вздыхал, громко отдуваясь: «па... па... па...»

Т.О. по-прежнему лежала на кровати в спальне, она была накрыта с головой простыней; когда в квартире появлялся кто-нибудь новый, Файка первым делом приводила пришедшего в спальню, уже заученным движением приподнимала простыню, коротко всхлипывала и снова прикрывала лицо умершей. Мне показалось, что лицо Т.О. отяжелело и потемнело, — впрочем, уже намечались сумерки, воздух за окном наполнялся вечерней желтизной.

Скоро в столовой почти не осталось пустых стульев. Разговор велся негромкий, соответственно обстоятельствам, но вполне оживленный, — про космос (была пора первых спутников), про ассортимент товаров в окрестных магазинах.

Файка позвала меня на кухню.

Вместе с переместившимися туда Георгием и грузинским родственником, державшим в руке стакан с чаем, мы стали обсуждать устройство поминок.

— Вино привезу, самое хорошее, «Оджалеши», коньяк привезу, святой человек была, надо красиво помянуть, — сказал грузинский родственник, отпил чаю и вздохнул: «па... па... па...»

— Выпить нету? — спросил Георгий у Файки. — Тоска...

— Погляди в холодильнике, там оставалось. Мне тоже налей немного. Что-то нервы разгулялись...

В дверь позвонили. Я пошел отворять. На пороге стоял маленький плотный человек с саквояжем в руке. Мне тотчас показалось, что я уже где-то его видел. Человек снял шляпу, вежливо склонил круглую, как мяч, лысую голову и, приятно улыбаясь, представился:

— Заморозка. Аркадий Иванович.

Я испуганно смотрел на него.

Он повторил:

— Заморозку заказывали? — и, ласково отстранив меня, вступил в прихожую. Затворил за собой дверь, повесил шляпу на крючок вешалки. — Вы, собственно, родственник покойной или присутствующий?

Я крикнул:

— Файка! Фаина Андреевна!

Файка с раскрасневшимся лицом показалась из кухни.

— Заморозка, — указал я на вошедшего.

Аркадий Иванович поклонился Файке, достал из кармана пиджака листок бумаги:

— Квитанция. Будьте любезны. Потом надо будет расписаться в производстве работ.

Файка протянула мне листок:

— Ты помоги что надо. Ладно? Я не могу.

Аркадий Иванович согласно кивнул и повернулся ко мне:

— Собственно, помощи особой не потребуется. Немного воды. Пустой тазик. Вы только меня сперва к покойной проводите...

Мы вошли в спальню. Аркадий Иванович повесил клетчатый пиджак на спинку стула, достал из саквояжа красные резиновые перчатки и надел их. Не снимая простыни, он тут, там пощупал, подавил лежащее под ней тело.

— Газики, газики, — проговорил он сокрушенно. — Покойники — люди ненадежные: чуть недоглядишь, сразу неприятности.

Само слово «газики», красные скользкие перчатки на руках Аркадия Ивановича, его добродушное круглое лицо с румяными щечками, его раскрытый надвое саквояж, из которого он доставал свое незамысловатое, ужасающее от мысли, как оно будет употребляться, оборудование — какие-то шприцы, резиновые трубки, флаконы, ланцеты вдруг заполнили помещение нестерпимым удушливым ощущением присутствия смерти. Я принес воды, пустой эмалированный таз, старое полотенце — всё, что требовалось для производства работ.

Простыня с тела была уже снята. Аркадий Иванович ловко и бесцеремонно задирал на умершей платье. Лицо Т.О. изменилось еще больше. Я сказал:

— Утром такая красавица была.

— Ах, дорогой мой, — ласково улыбаясь, обернулся ко мне Аркадий Иванович. — Смерть не числит — красавица, раскрасавица. Это ведь только говорится: человек — венец творенья. Какой уж там венец! Утром — венец, а оставишь на день без присмотра, — одна грязь... Пока бегаем, еще так-сяк, а, ноги протянул, — хуже гнилого полена. Полено на виду валяется, никому не мешает, а нашего брата только бы поскорей с глаз долой — закопать, сжечь. Глядя со стороны смерти, понимаешь ничтожность жизни, — это какой-то мудрец придумал... Да вы, дорогой мой, идите. Вам тут, собственно, оставаться незачем. Понадобится — я позову...

Спустя полчаса он высунулся из двери спальни и окликнул меня. Т.О. как-то по-новому — значительно и отчужденно — покоилась на кровати. Руки ее были красиво, даже несколько причудливо сложены на груди и гляделись отлитыми из воска, муляжными (я заметил, что большие пальцы рук связаны между собой ниткой). Лицо снова похорошело, но что-то незнакомое появилось в нем.

— Тазик ополосните как следует, а это — сейчас же на помоечку. — Аркадий Иванович вручил мне плотный влажный сверток, завернутый в несколько листов газеты. — Да про квитанцию, сделайте милость, не позабудьте. Расписались уже? Вот и чудесно.

Он осторожно принял бумажку между указательным и средним пальцами; на его руках все еще были натянуты красные резиновые перчатки.

— Желаю здравствовать, дорогой мой. И не заблуждайтесь насчет венца. Этак-то легче. Не запутывать себя. На словах всё красиво получается: «ибо прах ты и в прах возвратишься» — и прочее. Только на самом-то деле мерзее праха. Уж мне вы поверьте. Я-то уж знаю...

В тот вечер мысль о неизбежности бессмертия души начала укореняться во мне с незнаемой прежде жадностью и очевидностью. Я до полуночи сидел на скамейке у входа в подъезд, курил, смотрел на звезды и задним числом спорил с мудрецом заморозки. Постоянно озабоченный тем, чтобы на считанные часы уберечь от гниения труп, он разучился глядеть на жизнь иначе, как со стороны смерти. Но разве не более справедливо взглянуть на смерть со стороны жизни? Трудно представить себе, что Бог или Природа, или Тот и Другая совершали столь долгий, огромный, совершенный в каждой малой подробности труд творения, чтобы увенчать его чем-то, что мерзее, ненужнее праха, гнилого полена. Стоило стараться!.. Грязь трупа не перечеркивает совершенства созданного творения — лишь подтверждает невозможность такого исхода.

Я вспоминал Т.О., не ту отстраненную, какую сделал мастер заморозки, и даже не ту, которую с неведомым прежде чувством прижимал к себе утром, а Т.О. — живую, молодую, довоенную, стройную, в бордовом пальто, какого больше ни у кого у нас в доме не было, в маленькой бордовой шляпе с черной вуалеткой, какую больше никто у нас в доме не носил, вспоминал ее первого мужа, отца Файки, какого-то видного партийца, исчезнувшего в тридцать седьмом году, и второго недолгого мужа, торопливого киношника в кожаном пальто нараспашку и мягкой серой кепке, вспоминал, как в далеком моем детстве Т.О., когда я приходил к Файке, угощала меня редкостными тогда мандаринами (каждый был завернут в прозрачную бумажку), а уже в недавнее время, зазывая, чтобы поговорить об очередном Файкином замужестве, доставала из буфета бутылку хорошего грузинского красного вина, какого не достать в магазине, вспомнил большую хрустальную пепельницу всегда стоявшую посреди стола, накрытого темно-зеленой бархатной скатертью, и лежащую рядом непременную коробку «Казбека»... — и что же, думал я, вся эта жизнь, со всеми ее думами, чувствами, радостями и бедами, событиями и похождениями, со всей ее необъятной памятью и бесконечным скрещением судеб уместилась в плотный влажный сверток, завернутый в газету, который я бросил в помоечный ящик?..

Я вдруг сообразил, почему мне с первого взгляда показалось, что я уже прежде встречал Аркадия Ивановича. Подростком, живя у бабушки в Сибири, я видел в тамошнем театре «Лес» Островского: артист, игравший Аркашку Счастливцева, был точь-в-точь нынешний знакомец — такая же круглая бритая голова, короткая фигура, такой же непонятного цвета клетчатый пиджачок... Бабушка, Сибирь, дедов галстук, который вопреки моим протестам повязали мне на шею, отправляя на спектакль, залитые лунным светом сугробы, узкая тропа, протоптанная по заснеженному тротуару, провинциальный театр, разместившийся в здании бывшего Купеческого собрания, лепнина венков на потолке зала, прохлада, которой дохнуло со сцены, когда пошел в стороны ярко подсвеченный занавес цвета рыжей лисицы, и это божественное волнение, которое заставляет задохнуться от первой раздавшейся со сцены реплики... — тоже все на помойку во влажном свертке?..

Нас зарывают — точно бросают в океанскую бездну бутылку с запечатанным текстом.

Однажды в выходной (воскресений, как и остальных дней недели — в ту пору, впрочем, шестидневной — названиями не обозначали) отец отправился навестить знакомого и почему-то взял меня с собой. Знакомого звали Антонин Иванович.

Имя меня удивило: мужчина — и Антонин. В нашем подъезде жила худощавая женщина из русских немок, с бледным лицом и светлыми влажными глазами, — Антонина Ивановна. Она зарабатывала какой-то надомной художественной работой — что-то расписывала или раскрашивала. У нас в кухне долго висела подаренная ею маленькая картинка: две веточки смородины — красные и белые ягодки, круглые, блестящие, очень похожие на настоящие. В сорок первом Антонину Ивановну вышлют на восток, и она уже никогда не вернется, конечно.

Четырехэтажный кирпичный дом, в котором жил Антонин Иванович, возвышался на небольшой площади: посреди площади была бензоколонка с красным насосом. Мы постояли немного: мне очень хотелось дождаться, пока подъедет на заправку нечастый в те годы автомобиль. Отец держал мою руку в своей; я помню, больше того чувствую рукой, всем своим существом приятную, сухую и теплую ладонь отца. Неподалеку на тротуаре стоял аптечный киоск — такие в изрядном количестве появились тогда на московских улицах: тяжелая, почти кубической формы обитая вагонкой будка, красная надпись «Аптека» по белому матовому стеклу вывески. Автомобиль так и не показался. Мы вошли в сумрачное парадное и начали подниматься по лестнице с истертыми выщербленными ступеньками.

Длинный типовой коридор коммунальной квартиры, завешанный по стенам эмалированными тазами, оцинкованными корытами, стиральными и гладильными досками (велосипедами тогда владели немногие) уже многократно описан и «обэкранен», по словцу Северянина. Коридор этот нужно было пройти до конца: обитая черной клеенкой дверь в комнату Антонина Ивановича была из кухни, — здесь на столах, сияя небесно-синим пламенем горелок, со свистом пели примуса, пахло керосином, убежавшим молоком и перловым супом. За выцветшим стеклом кухонного окна, на прилаженной к подоконнику дощатой полке стояли кастрюли и банки с какой-то снедью, — холодильники в нашем обиходе появятся на целую эпоху позже...

Впрочем, мне уже тогда, в детстве, выпал почти немыслимый случай увидеть холодильник.

В нашем доме обитал молодой, то ли подающий надежды, то ли обеспеченный полезными знакомствами инженер со странной фамилией Коран. Он был рыжий, с мягким розовым лицом и, как бывает у рыжих, белыми торчащими вперед ресницами. Встречая его, мы, дети, отбегали на почтительное расстояние и орали во все горло: «Рыжий, красный — цвет опасный», но он, что было обидно, продолжал идти своей неторопливой, точно отдувающейся походкой, глядя прямо перед собой и не обращал на нас ни малейшего внимания. Этот Коран по какой-то служебной надобности был командирован на несколько месяцев в Америку — факт для того времени крайне редкий (добавлю: впоследствии он не был арестован, что уже попросту непостижимо); среди вещей, привезенных им из-за границы, был холодильник. Многие жильцы дома, даже мало знакомые с инженером, жаждали взглянуть на диковинку, и он, спасибо ему, оказался щедр и гостеприимен. Коран делил квартиру с тестем, известным детским врачом. Путь в комнату, где стоял холодильник, пролегал через столовую; там, среди прочей добротной старинной мебели находилось пианино — не черное, а необычного красного дерева, на крышке, между двумя высокими бронзовыми канделябрами белел накрытый стеклянным колпаком человеческий череп. Вспоминаю как примету времени: никто на красное пианино и на привычно скаливший зубы череп и не оборачивался — люди завороженно следовали за идущим своей мерной походкой Кораном, жаждя поскорее приобщиться к чуду. Коран жестом волшебника отворял сияющую белизной дверцу, мягко улыбаясь, заметно радовался изумлению посетителя и в завершение показа предъявлял нечто вовсе невероятное — выдернутое откуда-то корытце с аккуратными кубиками чистого глянцевого льда...

Я задержался на пороге комнаты Антонина Ивановича, но что поделаешь — память своевольна, она не любит бежать по прямой, сворачивает в переулки, заглядывает в тупики и подворотни, вовсе ищет окольные пути.

В тесной комнате Антонина Ивановича меня удивила высокая конторка в углу у окна. На обтянутой зеленым сукном доске были разложены бумаги, стояла большая хрустальная чернильница и стакан с перьями. Я смотрел на конторку снизу вверх.

— Вы пишете стоя?

До этой минуты я не предполагал, что такое возможно.

— Я — что! — отозвался Антонин Иванович. — У Гоголя это лучше получалось.

Антонин Иванович, вопреки моим ожиданиям, оказался совсем непохож на Антонину Ивановну: у него было тяжелое смуглое лицо, корявое от перенесенной оспы, коротко подстриженные седые волосы. Он выглядел заметно старше отца.

Антонин Иванович протянул мне старинную немецкую книгу — история медицины в карикатурах; пока они с отцом беседовали о чем-то своем, медицинском, я сидел на диване, разложив тяжелый том на коленях, рассматривал картинки. Картинки были и в самом деле смешные, но смеяться, глядя на них, почему-то не хотелось. Уродливые старики в седых париках и белых кружевных жабо со стетоскопами, ланцетами, щипцами, клистирными насосами в руках. Больные дамы с обнаженной в широком вырезе платья грудью и овечьими мордами. Ведьма с кривым красным носом у растопленного камина, срезающая кривым ножом мозоли на растопыренной, как гусиная лапа, ступне... Когда мы уходили, Антонин Иванович взял книгу, стоя у конторки, надписал несколько слов на титульном листе и протянул мне: «Вот, возьми на память». И в самом деле, путешествуя в мыслях по неоглядному, заполненному событиями простору детства, я почему-то часто вспоминаю именно этот, в общем-то, незначимый день, пожалуй, даже более того — он как-то неустранимо живет в моей памяти, и старинная книга Антонина Ивановича, при многих и разительных переменах, с той давней, почти уже заблудившейся в тумане поры происходивших в моей библиотеке, неизменно, как оберег, как знак чего-то существенного, остается на месте, — время от времени я разглядываю уже знаемые наизусть картинки, иногда даже пробегаю глазами страницу-другую текста. Со своими детьми, когда были маленькими, я, случалось, еще перелистывал эту книгу, для чего-то стараясь рассмешить их смешными, но не вызывающими смеха картинками; внуки, похоже, и не знают о ее существовании; скорее всего, в круговороте ожидающей их жизни она исчезнет словно бы сама собой, как исчезают старые, утратившие значение вещи — будто растворяются в воздухе.

Назад Дальше