Он не мог себе представить своих детей где-нибудь еще, кроме тех мест, где их видел. Унесли ли они с собой хоть что-то из его мира, его земли и моря? В едва забрезжившем блеклом свете декабрьского утра растворялись на дороге все, кого он любил. Они никогда не перестанут уходить и растворяться в сером свете. Скалы побережья украшала река Святого Лаврентия, ветер никогда не менялся, как притяжение земли. Те, кого он потерял, казались ему бревнами, сгоревшими в огне, а юг – краем, покрытым пеплом, миром привидений.
Квебек – Джорджия
1961
Люди, населявшие Гаспези, представляли собой смесь акадианцев и островных нормандцев, джерсийцев, или гвернейцев, ирландцев, и индейцев, и шотландцев – и хотя лоялисты жили там со времен американской революции, они держались особняком. Но род Эрве можно было проследить до Бретани, до немого бретонского святого, влившего силу в их кровь и давшего имя. Каким-то образом он обосновался в Квебеке, когда рыболовной отрасли потребовались города для сезонной работы. Говорили, что он за всю жизнь не издал ни звука. Знахарка натирала ему язык соком бузины, заставляла держать в руках пепел, вешала его молочные зубы на шею годовалого козленка, загоняя бедное животное в море, и так до бесконечности; младенцем он не плакал и не гулил, но когда возмужал, перетаскивал камни, получал раны и познавал женщин без единого стона. Что подвинуло его покинуть родное бретонское мелководье, потомки так никогда и не узнали.
Через сто лет после прибытия имя его стало залогом породы; слишком восторженное, чтобы быть правдой, предание сразу же заставляло подозревать потомков Эрве в невежестве и склонности к преувеличениям. Это имя было известно всему Гаспези, потому что носили его гиганты; в прошлом семья начала крестить мальчиков родовым именем, разделяя его дефисом, чтобы отличать одного от другого. Когда один из сыновей становился главой семьи, он получал титул Эрве père[12]. Единственное нарушение традиции, допущенное Эрве Эрве, заключалось в том, что он позволил жене нарекать карликов менее прославленными, но куда более уместными именами мучеников и святых.
Для многих эта история – свидетельство человеческой выносливости, но ко времени, когда родился Эрве Эрве, приключения его предка, до того передававшиеся не принадлежащими к клану из уст в уста, забылись, ибо сами Эрве были молчаливы. И хотя основатель рода канул в Лету, всем Эрве, как и Джуду, достаточно было имени и стойкой крови. Больше Джуд ни в чем не нуждался.
Мороз рисовал на окнах букеты. Джуд еще немного посидел, а потом набил сумку одеждой. Он надел на ноги три пары носков и пошел в комнату Иза-Мари. Кто-то опустил шторы, и это его разозлило. Джуд поднял их, хотя за окном было темно. Он разложил на полу одеяла, одно за другим, пока не обнажил ее тело; ночная рубашка завернулась под мышками, ноги стали твердыми, как шпульки.
Он поднял Иза-Мари на руки. Она не ела много дней, никто и не пытался ее заставить. Он стал на колени и закрыл глаза. Кровь билась в ушах, как птичьи крылья. Когда тишина вернулась, он опустил ее на одеяла. Он не смотрел ей в лицо. Он завернул ее, стараясь не потревожить. Все, что он хотел взять с собой, лежало на полу. Он отнес ее вниз. Он вышел из дома и пошел по дороге.
Река его сопровождала, провожала. Дни уже стали короче, шаги крепче, уверенней, он словно разошелся. Джуд соглашался на предложение подвезти, но никогда не выпускал сверток из рук, не говорил, не слушал. Сверток из одеял был таким легким, что никто не догадывался, что он несет. Когда солнце достигало зенита, Джуд поднимал голову. Матан, Римуски, несколько церквушек, собор, деревня за деревней. Человек на грузовике подвез его до полдороги. Он что-то бурчал о грузе, который надо доставить до снега. Он предложил Джуду сигарету и не возражал, что на него не обращают внимания.
В Ривьер-дю-Лу Джуд спрятался меж контейнеров на скотном дворе и вместе с ними попал на поезд. Товарняк был набит тюками жесткой, едкой кожи, и он жался к ним, укрываясь от ветра. Так Джуд увидел Квебек, Монреаль, берега Святого Лаврентия, уже достаточно узкого, чтобы называться рекой. Через щели в вагоне он заметил небоскребы.
Когда он проснулся, позади остались пейзаж с ветром, сосны, чернеющие из-подо льда, и далекие сумрачные горы. Он пересек плоские суровые зимние поля. Земля вокруг Квебека была укрощена, возделана – свежевспаханная, редколесная, повсюду вдоль дороги выстроились домики – то магазин, то заправка. Но уже за милю до границы к контейнерам подступил лес. Казалось, поезд не двигался, а вместо него надвигалось пространство, поглощая поле и селение.
Той ночью он прибыл на сортировочную станцию, в лабиринт сцепленных вагонов – тупики и переходы, стрелки, двойные товарные вагоны, гудящие, как бомбы. Повсюду бродили люди, слышались разговоры. Лаяла собака. Он пересел на другой поезд, сменив кожаные тюки на гору дешевых одношовных башмаков. Он зарылся среди них, не только чтобы спрятаться, но чтобы укрыться от ветра. Он не знал, сколько прошло времени. У него не было поклажи, кроме свертка одеял. Он хотел посмотреть на ее лицо. Но не стал. Позднее, утром, поезд затрясся и поехал. Дни приходили, и уходили, и снова возвращались, когда он просыпался.
Солнце спустилось к горизонту. Было влажно. Казалось, куча, его окружавшая, удерживала жар его тела. Он расшвырял ботинки и встал у двери. Одной рукой он расстегнул куртку. Огромным глотком вдохнул воздух. Не позволяя себе промедления, он прижал Иза-Мари к груди и прыгнул очертя голову.
Когда он открыл глаза, рельсы опустели, по обе стороны от них лежали поля, вдалеке стояли деревья, а еще дальше курился голубой дымок низкогорья. Он медленно опустил глаза и развернул одеяла. Стоял на коленях и смотрел. Запоздавшим утром появился енот и поднял на него морду в черной полумаске. Замерли неподалеку сурок и три оленя. Незадолго до вечера разразилась буря и взбаламутила всю грязь в округе. Наступила ночь, высоко поднялась почти полная луна над необъятными белыми полями, и горы стали сутулиться отчетливее, дальше и сочувственней. Луна еще не зашла, но небо уже стало сереть. Муравьи копошились в сорняках. Черви, розовые и жирные, осмелели от дождя и вылезли из земли. Одежда его, наверное, сгнила. Наверное, он ее изорвал. Возможно, он слишком долго бежал по горам и долам. Но он здесь лишь для того, чтобы вызволить из свертка солнечный свет, дать одеялам упасть, пока он протягивает Иза-Мари небесам.
Он блуждал многие недели, голый, умирающий от голода. Он спал, не замечая этого, просыпался от надоедливых насекомых или шума дождя. Никогда ему не понять те дни, не вспомнить, что сталось с Иза-Мари или его одеждой и даже как он ухитрился так долго плутать в этой стране дорог и селений. Много позже он будет смотреть фильмы, где каждое событие – смерть, или свадьба, или объявление войны – сопровождались новостями из газетных заголовков; или будет читать изречения на листках отрывного календаря; или даже будет вспоминать прошлое, будто проносящееся в ускоренной съемке: облака, солнце, подброшенное к небесам, тени, кидающиеся на него и отшатывающиеся прочь. Вначале появлялся мир его детства, ясный и идеальный, потом вспоминался поезд и один день, снова и снова: солнце, ночь, голод, время, как колесо, несущееся без преград и последствий, пока он не преодолел бурелом и не попал на задний двор разрушенного каменного ранчо – такого же, как дюжина домов вдоль узкой дороги, за которыми простирались бесчисленные поля. Он увидел в сорняках золотистую банку лизола, одежду на веревках, хлопающую на ветру. Он уставился на банку и качнул ее ногой. Из-под банки вылетел черный жук. В то мгновение все казалось нормальным – дома, одежда, банка и, будто ангел-хранитель снял с него груз чувств и теперь раздумывал, можно ли вернуть их, гнев. Он подошел к бельевой веревке и снял с нее красно-сине-белые боксерские трусы с надписью «Непобедимый» и фланелевую рубашку, фланелевую, потому что дул ветер.
Он не успел еще надеть рубашку, когда хлопнула дверь и на пороге появился мясистый детина с плоским белобрысым кумполом и руками-окороками. Глазки у детины были маленькие и узкие, более свинячие, чем у любого жвачного животного, да и сам он был в лоснящихся по́том складках жира – от лодыжек до самого загривка.
Это мои трусы, приятель. Ты не знаешь, на что нарываешься.
Он слетел с порога и поскакал к Джуду решительными тяжелыми прыжками. На нем были трусы в горошек, он тоже был бос, а под майкой на животе колыхался шмат сала.
Они сошлись на лужайке. Джуд ослабел от голода, но был зол, да и годы тренировок не прошли даром. И как бы соперник ни наваливался, он не мог сделать ему хуже, чем мать или драчуны на пристани. Джуд уперся ногами в просторных шортах и ударил так, как бил все эти годы, будто перед ним не человек, а боксерская груша, набитая утратами, злобой и одиночеством. Человек больше не двигался, но земля, дом и деревья качались. У Джуда на лбу алела огромная ссадина, и текла кровь, как текли бы слезы, если бы он умел плакать. Человек лежал на земле. Птичка чирикала, щебетала. Джуд перевел дыхание.
Они сошлись на лужайке. Джуд ослабел от голода, но был зол, да и годы тренировок не прошли даром. И как бы соперник ни наваливался, он не мог сделать ему хуже, чем мать или драчуны на пристани. Джуд уперся ногами в просторных шортах и ударил так, как бил все эти годы, будто перед ним не человек, а боксерская груша, набитая утратами, злобой и одиночеством. Человек больше не двигался, но земля, дом и деревья качались. У Джуда на лбу алела огромная ссадина, и текла кровь, как текли бы слезы, если бы он умел плакать. Человек лежал на земле. Птичка чирикала, щебетала. Джуд перевел дыхание.
Из дома вышел еще один человек, на этот раз старик. Он чуть прихрамывал, на его рубашке у груди был нашит вензель – две боксерские перчатки. Эй, Босс, позвал он. Он поморгал слезящимися глазами и вслед за Джудом перевел взгляд на безвольную массу в горошек, лежавшую в некошеной траве, будто Босс там растаял.
Джуд попытался что-то сказать, но издал звук, похожий на лай. Он зарычал, глотнул и глубоко вздохнул.
Нет англиски, сказал он.
Не, а хули, сынок, откликнулся старик. Он подошел чуть ближе, осмотрел Джуда, словно того только что покрасили, и бросил взгляд на поверженного.
Как тебя зовут, парень?
Нет англиски, француски, выдавил Джуд, с трудом пролаявшись.
О’кей, француски. Тебе нужен тренер? А как насчет импресарио?
Они уставились друг на друга.
О’кей, полегче. Моя машина рядом. Дай-ка мне смотаться, чтобы кто глянул на старину Босса.
Джуд стоял, тяжело дыша, и только через несколько недель он сообразил, что старика зовут Херб Карни, что он – его мост в мир бокса и что через несколько лет они вместе ступят на дорогу к славе. Тебе надо немножко потрудиться, сынок, чуть позже сказал ему Карни, но ты хорошо двигаешься. Ты молодец.
Потом начались тренировки, бои, и в голове Джуда забрезжило, что он найдет место в этой стране и что Бог, такой безразличный в полях и в безмолвном небе, манкирующий своими обязанностями при горе, в конце концов обратил на него внимание.
Джорджия – Луизиана
1961–1968
США оказались безумным местом. Джуд решил, что Карни относится к нему, как к сыну. Соседние городки не сильно отличались от того, где жил Босс, может, чуть больше заселенные: ограниченные заплеванными шоссе, замусоренные кустарник и поля, изрытый и выжженный безлюдный пустырь, где местные безуспешно пытались сжечь негодную домашнюю технику. Джуд жил у Карни в подвале, спал на зеленой армейской раскладушке, рядом с бурчащими пластиковыми трубами отопления. Хотя Карни не имел представления о возрасте Джуда, он сообразил, что парнишке требуется года два, чтобы хорошенько потренироваться, да и чтобы выучить язык, тоже нужно какое-то время. И это не от доброты, Карни сразу увидел золотую жилу. Через знакомого из Атланты он раздобыл фальшивое свидетельство о рождении. Все так поступали с боксерами-иммигрантами, так что оставалось лишь прибегнуть к связям. Джуд стал Джудом Уайтом. Надежное имя, как настаивал человек из Атланты, не стоит привлекать внимание. По документам Джуду теперь значилось восемнадцать. Карни хотел, чтобы все было по закону.
Весь день Джуд хлопотал по хозяйству или рубил дрова, точно так же, как когда он жил у деда, но вместо деда был Карни, который, кивая, жевал жвачку, плевал в сорняки и приговаривал: «Живее, сынок, живее». Джуд потел и пыхтел, рубил узловатые поленья, отчего плечи его горели. Остальное время он проводил в гимнастическом зале, принадлежавшем Карни и нескольким его друзьям. Он познакомился с приемами более тонкими, чем дедовы, нырял под канаты ринга и лупил груши, пока те не превращались в отрепья, и Карни заставлял его обматывать их изолентой. Ночью Джуд лежал на раскладушке, чувствуя, как увеличивается его тело, как растут кости и наливаются мускулы, облепившие спину и голени. Ночами он смотрел на голый пол и слушал скрип досок от шагов Карни, часто навещавшего уборную.
Джуд понял: доктора – нормальные люди, которые не нужны в нищете. Стоило Карни кашлянуть, как он бежал за пилюлями; каждое утро он принимал аспирин, чтобы стоять на ногах, жаловался Джуду на муки старости и на многое другое. После долгой жизни в покосившейся хижине из некрашеных досок, протекающей во все дыры, Джуда восхищал дрянной дом Карни. Он полагал, что дом этот светел, просторен и чист. И все же он понимал, что это не то место, которое он искал. Мир, который описывал Оноре, мир его матери и всех, кто ушел на юг, существовал в телевизоре, который Карни смотрел каждый вечер. И не то чтобы Джуд желал попасть именно туда, но когда он думал об Иза-Мари, или Эрве Эрве, или о ферме, его охватывало чувство утраты. Каждое утро он просыпался, все еще беспокоясь об Иза-Мари, снова и снова противясь мысли, что она мертва. Он смотрел телевизор и пытался поверить, что сможет найти в этом мире место. Но ночью ему снился беспокойный океан.
Передавали новости, и почище комментатора в телевизоре нудел Карни. На орбиту запустили человека, грянул какой-то ядерный кризис, а на параде застрелили президента. Передавали истории про космос, спутники и зонды, всякую чепуху. Джуд пропускал мимо ушей перебранки политиков, цветное телевидение и законопроекты Конгресса. Его английский ограничивался почерпнутыми от Карни бесконечными диатрибами да россказнями о былом, о боксерах, которых он лишился из-за войны. Человека, с которым подрался Джуд, звали Хос Дженкинс по кличке Босс – это был перспективный боксер, победивший Луи-Роя Уэбстера и Тони Саламбо, обоих в первом же раунде, хуком с левой. После драки с Джудом Босс поднялся с травы. Карни отдал ему «непобедимые» трусы, но на чемпионате страны Босс все равно проиграл, вернулся на ферму, пав духом, и занимался тем, что кормил осиротевших телят из резиновой соски. Карни ставил его Джуду в пример.
Не дерись во гневе, говорил он. Черт побери, сынок, когда ты злишься, всегда найдется кто-нибудь, кто тебя уложит. Это то, что случилось со стариной Боссом. Он не понимает, что всегда есть ребята злее, чем он.
Насчет последнего Джуд сомневался. Ему не терпелось попасть на ринг, но Карни был осторожен и повторял, что боксу надо учиться, что бокс – это не драка.
С восемнадцати лет Джуд начал выступать как любитель. Он побеждал вчистую, укладывая соперников, ломая им челюсти, расплющивая ребра, поднимая на воздух апперкотами. Он принял участие в чемпионате страны и легко победил. Росту в нем было теперь шесть футов и семь дюймов, весил он двести шестьдесят фунтов, и не было на теле его ни одного дюйма, где не бугрились бы мускулы. Карни всегда был рядом, подбадривал, измерял, взвешивал, собирал деньги, вырученные на чемпионатах. После боев Карни вел Джуда в ресторан, где кормил печеным картофелем с сыром и ломтями прожаренного и проперченного мяса. Он кормил его, как ручную акулу в аквариуме.
Но Джуд оставался недоволен каждым боем. Он дрался с разными бедолагами – белыми, латиносами, итальяшками и черными увальнями. В мире, где было не так много солнца, он часто думал, что мог бы найти счастье в семье. И хотя он искал в толпе умных счастливых людей, видел только свернутые челюсти, опухшие губы, каких-то лысых, бородатых, жирных мужиков в помочах с масляными пятнами, хихикающих над поверженным боксером. Только на чемпионатах страны можно было встретить хорошеньких девушек в джинсах, обтягивающих бедра, и кожаных жилетках. Девушки пили пиво и подбадривали боксеров. Он немного понаблюдал за ними, первый раз задумавшись, как бы познакомиться. Девушки улыбались до тех пор, пока он не доковылял до них настолько близко, что они могли рассмотреть его голову, похожую на вареную рыбу, редкие рыжеватые брови, бугрящиеся по всему торсу мускулы. И тогда они убежали. Карни заметил его смятение.
Сынок, сказал он, мы до сих пор христиане, потому что Христос не пасовал перед подобными девицами.
Джуда воспитали католиком, полагавшим, что Христом должен заниматься кюре, что Христос – это угроза, клятва или просто яркая ламинированная бумажка, выданная в школе за хорошие оценки.
К чертям, сынок, сказал Карни, твое дело – не дать слабину, я в тебя слишком много вложил.
Так что Джуд продолжал драться. Месяц за месяцем он двигался мерным шагом, похожий на автомобиль на мойке – брызги пены, крутящиеся щетки, мелькающие лица, волосы и перчатки противников. Он надеялся, что рано или поздно злость и одиночество отмоются и у него не останется причин для возвращения.
Хотя Джуд и выиграл первенство страны, на летнюю Олимпиаду в Токио он опоздал, и его интересовало, придержит ли его Карни, чтобы избежать поражения от Джо Фрейзера. Оба сошлись на том, что ему не следует ждать еще три года и пора переходить в профессионалы.
Не дрейфь, сказал Карни, ты положишь Али в два счета.
Всю осень и зиму Джуд дрался, создавая себе репутацию и снося шеренги второразрядных боксеров. Карни не был разборчив. Годился любой кошелек, не было недостойного бойца или зала. Бои проходили чаще, чем заслуживали внимания, и когда на стол вываливали призовые, Карни их хватал и распихивал по карманам, выдав Джуду измятый доллар. Жаркой весной следующего года он записал его на турнир в Новом Орлеане.