«Но я не помню. Ничего не помню. Все забыла. Что-то такое вспоминаю. Кажется, был Советский Союз. Там было плохо. Люди стали уезжать и увозить Советский Союз с собой. Его совсем не осталось. Стало другое. Было много чего, и президенты жили в мавзолеях. Молодежь из соседних стран приезжала в Москву убирать мусор. Ходила в оранжевом, неважно выглядела и боялась милиции… Государство хотело, чтобы в Москве все жили хорошо, чтобы бедных не было. А они все были и были, не кончались никак. Особенно в других, остальных, кроме Москвы, городах. Тогда стало государство думать. Создали комиссию… Объявили войну с бедностью…»
Что-то такое вспоминать, сидя на Страстном, на Петровском, на Яузском…
Так, спокойно, бульваров не будет. Будут транспортные развязки. Сесть будет негде. Да, собственно, и некому — после войны с бедностью принят Закон о жителях Москвы, тоже специально для того, чтобы все жили хорошо, а может быть, даже и просто здорово! В Москве останутся только те, кто зарабатывает честным трудом пятьсот и больше тысяч евро в год. А те, кто зарабатывает меньше тысяч евро в год, тоже останутся — они пройдут соответствующую подготовку и будут отодвигать и придвигать стулья в ресторанах, своевременно подгонять машины, поливать улицы и чистить снег. Куда денутся те, у кого еще меньше тысяч, к тому же не евро, а рублей — пока не решено, но работа идет, вопрос под контролем — сами куда-нибудь устроятся, небось не грудные, страна у нас большая, дружная, и москвичей везде любят.
Нет, жизнь налаживается, жители мы Европы, в конце-то концов, или нет? А то! Конечно, жители! Гаишникам делают поголовную бесплатную липосакцию за счет налогоплательщиков, а также жесткое кодирование от лузганья семечек и сквернословия по громкой связи.
Тем, кто не в «Армани», нежелательно находиться в пределах Бульварного кольца. Да нет, никто не запрещает, но… А тем, кто не в «Ив Сен Лоране» — в пределах Садового. Те горемыки, которые не в состоянии позволить себе даже «Гэп», отправятся куда-то за А-108, они-то и будут строить Центральную кольцевую автодорогу, э-ххх, закипит работа!
А старички и старушки поедут на травку, чтобы под ногами не путаться, каждому выделят крепкий дом с погребом, хлевом и Интернетом, рядом чудесное тенистое кладбище, начальник деревни — мистер Абд-Эль что-то там или просто Смит — прекрасно говорит по-русски и очень любит, когда все играют в горелки, ходят в церковь и поют старинные комсомольские песни. «Там вдали, за рекой, зажигались огни…» Oh, show me the way to the next whisky bar…
И вот я тоже окажусь в деревне, буду жаловаться, что ночью кошки бегали-бегали, все грибы потоптали, сидеть в плетеной качалке (уже куплена!) и путано рассказывать любителям очевидцев про войну с бедностью и войну между Москвой и остальными, уничтожившую все города.
И радоваться, что в газетах пишут, будто теперь все города строят заново, одновременно в одном городе, чтобы никому обидно не было, и вся страна будет называться Свято-Москвоград и Сочинское благочиние. Длинновато, но зато без войны.
Представляешь, пальто, мы с тобой поедем в деревню и уже будем вместе долго-долго, навсегда-навсегда?
Нет, ну ты представляешь?
В деревню приезжает человек — сам, один, ребенок «без никого», девочка-без-щенка, в долгополом вязаном пальто с большими накладными карманами — прибывает в деревню в компании огромного зеркала в резной раме и старого дорожного сундука, пятнистого от полувыгоревших штемпелей, пунктов назначения. А вот и последний пункт: Т-ская область, Т-ский район, регион номер-дробь, так теперь говорят, не странными же древними названиями изнурять речевой аппарат глобализированных соотечественников, все под циферками, все закодировано, записано, куда положено.
К счастью, никто не догадывается, что это девочка-без-щенка, что она все обижается на папу за то, что ушел, ничего не сказав, а ведь обещал на дачу, собирать листья…
Никто не видит девочку.
Видят сумасшедшую рыжую старуху в дурацком вязаном пальто, она прибывает в последний пункт своего назначения. Странные истории без начала и конца, непонятные персонажи бегут за ней, хотят быть рассказанными.
Хорошо, что их тоже никто не видит.
Мужики на соседском крылечке занимаются английским, а то беженцы из затопляемых Англии и Голландии так и прут, не прогонять же их, болезных, надо же как-то это, на словах объяснить для начала. Мужики наперебой спрягают глагол «ту би» и смотрят, как старуха заходит в дом, за ней доброхоты вносят зеркало. Через некоторое время старуха выходит — без зеркала и сундука, но с полным ртом гвоздей, с молотком и охапкой досок в руках. Старуха сама, лично заколачивает окна дома. Из кармана вязаного пальто вынимает увесистый замок. Вешает на дверь.
— До свидания, до свидания, — она машет рукой мужикам на крыльце.
— Что ж, Виктрна, только приехала и уже назад? — дивятся мужики.
Старуха идет в свой заросший травой двор, где стоит автомобиль, такой же чудной и старый, как она сама, как ее дорожный сундук и пальто.
Но никуда не уезжает.
Возвращается в дом с черного хода, закрывается изнутри на засов. Смеется, довольная — всех обманула, теперь никто не потревожит, можно открыть сундук, где теснится вся старухина жизнь, фотографии, бумажонки, телеграммы, удостоверения, сломанные значки и бусины.
Старуха шуршит бумажными клочками, горстями достает наугад:
«Ну, мамочка, ну ты же обещала…»
«Вирусалим» — это заразное?»
«Дворник играл на гармошке, впереди всех шел Буденный, а мы, дети, бежали рядом…»
«…что он состоит артистом московского театра Сатиры и находится в отпуску…»
«Ыбутся» пишется через «Е»
«Мы идем покупать брильянты!»
«Просмотрено военной цензурой 13984…»
«Национальность еврей, родной язык русский, гражданская специальность артист…»
«Не хочу вас огорчать, милый батюшка, но придется…»
«А уж Кейт Хемингуэй врать не станет…»
«Мам, а мы собаку заведем?»
«Речка ждет, пора начинать…»
В давно не топленном доме холодно, и старуха поуютнее заворачивается в вязаное пальто, прячет руки в широкие рукава… Перемигивается со старым зеркалом, теперь оно совсем нестрашное, наконец-то они подружились…
Затевает разговор с пальто.
Вспоминает море…
«Однажды все-таки выбрались. Собирались ехать целой ватагой, чтобы познакомить всех наших детей, но долго провозились — стемнело, дождик пошел, дети выросли и не отпустили внуков с такими-то бабушками и дедушками, как мы. И вообще, у всех какой-то геморрой, кто-то обнаглел до того, что просто тупо умер, кто-то сильно заважничал… Приехали только мы с пальто, вдвоем. Мы с пальто ходили по набережной вечером. Только и осталось с кем поговорить, вспомнить молодость — с пальто. Вот, а ты, пальто, боялось, что я обману про море. Глупое пальто… Заладило про море… В деревне лучше…»
Вот так и будет совсем скоро, увидишь, пальто, так и будет. Поэтому сейчас не хнычь, пожалуйста. Не мешай.
Будь другом, пальто, ни слова о море. Сейчас про речку надо. Ты же прекрасно знаешь, что речка ждет. Ты же ее видело. Ты с ней знакомо.
Речка ждет?
Пора начинать!
Я была здесь всегда.
Страшно, жутко, сейчас зареву от ужаса. Солнечная дачная аллейка, ясный летний день, конец шестидесятых, по аллейке навстречу к нам
ИДЕТ СТРАШНЫЙ ОГРОМНЫЙ СТАРИК.
У НЕГО ОТРОСШИЕ,
СЕДЫЕ ДОБЕЛА ВОЛОСЫ НА ПРЯМОЙ ПРОБОР,
КИРПИЧНОГО ЦВЕТА ЛИЦО,
ПАЛКА В РУКАХ.
ОН ИДЕТ И СТРАШНО КАЧАЕТСЯ, СЛОВНО ВОТ-ВОТ УПАДЕТ,
НО НЕ ПАДАЕТ,
А ИДЕТ И ИДЕТ, КАЧАЯСЬ…
Мы с подругой Машей, маленькие, трехлетние, прячемся за спину ее бабушки.
— Вот беда, — негромко говорит Машина бабушка, — Твардовский-то опять пьяный совсем…
Страшно, хочется зареветь во весь голос, но я знаю, что настоящие мальчики не плачут.
В детстве я хотела стать мальчиком. «Если хорошо кушать, слушаться и не хныкать, то вырастешь мальчиком», — говорили мне, и я давилась ненавистной кашей, терпела, когда мазали йодом разбитые коленки, и изо всех сил старалась притворяться, что ни капельки не боюсь оставаться одна дома по вечерам.
Зато я стану мальчиком!
Обман, подлый обман…
Мальчикам можно пачкаться, падать и рвать одежду. Им не надо расчесывать волосы и заплетать косы. Даже если они у них рыжие, их можно постричь как-то покороче, и никто не будет приставать.
— Ой, какой цвет волос интересный! А бровки — черные! Ой, и реснички тоже черные! Ну надо же! Это же надо! Мама — блондинка, папа — брюнет, а девочка такая рыженькая! Это в кого же она у вас такая?
— В Розу. — Маме уже надоело объяснять. — У Виктора была родственница в Гомеле, Роза, рыжая, ее в концлагере сожгли.
— В Розу. — Маме уже надоело объяснять. — У Виктора была родственница в Гомеле, Роза, рыжая, ее в концлагере сожгли.
Мальчики играют в войну и в машинки, им не надо пеленать твердых пластмассовых пупсов. Я не умею пеленать пупсов, и девочки в детском саду смеются надо мной. Еще я медленнее всех ем, последняя остаюсь за столом, и воспитательницы злятся, грозятся кормить меня большой кривой ложкой. Страшно! Мои волосы не хотят послушно сидеть в косичках, как туго их ни заплетай. Я лохматая. Мои капроновые банты всегда мятые и скрученные.
И все время очень хочется домой.
Зато я умею читать. Читаю быстро, как взрослая. Пока все играют и орут, я читаю вслух двум-трем своим друзьям.
Подходит Паша Коган.
— Ксюша, а правда, что ты обещала Егору выйти за него замуж?
— Правда.
— Но ты же мне первее обещала.
— Ну и что? Сначала за тебя, потом за Егора. А с тобой буду дружить.
— А… Ладно. Но Юрка Андреев говорит, что ему ты тоже обещала.
— Да. Потом, после Егора.
— А…
— И потом еще за Антона, и за Володю, когда стану старенькая. И мы все будем дружить.
Успокоенный, Паша уходит.
С мальчишками дружить гораздо лучше. Вместе с ними мы тайком проносим в спальню черный хлеб, чтобы сушить сухари — побег затеваем.
Вместе с ними, и еще с девочкой Сашей Табаковой, придумываем пытки для воспитательниц. Связать и кормить манной кашей с комками или молочной лапшой с жирными желтыми пенками, огромной и страшной кривой ложкой запихивать в их намалеванные, помадные рты.
Самое лучшее — играть с Егором Михалковым в войну. Это обычно вот как: Егор — солдат, а я — жена.
— До свиданья, жена, — говорит мне Егор. — Ухожу на войну. Вот тебе деньги на хозяйство.
И дает мне копейку.
Дальше можно спокойно читать или играть с другими, Егор где-то воюет, а потом возвращается:
— Здравствуй, жена. Мы победили.
И опять все своим чередом, каждый играет во что хочет.
А вот полный, кареглазый улыбчивый мальчик, о котором воспитательницы шепчутся. Это Алеша со смешной фамилией Кольцатый, мы все его жалеем, потому что они совсем скоро уезжают в Израиль, а ведь там война…
— Так, это что такое?! — Голос воспитательницы перекрывает детский гомон в группе. — Это что еще такое? Коган, Михалков, Андреев, Фрейдлин!
Мальчишки, которым я обещала выйти замуж, нарисовали на своих руках, на запястьях, красной шариковой ручкой сердце, «пронзитое» стрелой, и написали «Ксюша».
Женихов построили и ругают.
— Это как теперь отмывать?! Это кто будет отмывать?!
Меня не ругают. От злости на мальчишек забыли? Или просто махнули на меня рукой — лохматая, не умеет пеленать кукол, родители забывают принести туалетную бумагу и забирают всегда последнюю…
Но сегодня довольно-таки вовремя за мной прислали брата.
Брат «получает» меня и говорит таинственно:
— Сейчас увидишь, что у нас теперь есть! Такое… Представить себе не можешь!
Я умираю от любопытства. Что же это? Неужели собаку завели?
Идем в метро. Брат крепко стискивает мою руку — боится, что я по своей «патологической» худобе провалюсь в щель между платформой и вагоном.
Приезжаем на Каретный.
— Ты посмотри, что у нас тут! — радостно говорит мама. — Мечта сбылась!
Ну точно — собаку взяли!!!
Она ведет меня в спальню.
Там в углу стоит огромное, от пола до потолка, зеркало с колоннами и в рамке с резными завитушками.
— Это настоящее псише, — радостно и со значением говорит мама.
Да ну… Лучше бы пса, псинку, песика…
А мама недовольна, что я не радуюсь.
Взрослые сидят на кухне, ужинают, может быть, празднуют приобретение уродского «псише».
Я решаю потренироваться пеленать, беру жесткую крупную куклу, тряпочки и начинаю. Так, сначала «с ручками». Это сюда, это сюда… Не получается. Что-то откуда-то торчит, какие-то неровности, лишние куски ткани.
На кухне говорят про жизнь, рассказывают анекдоты, понижая голоса («это не при ребенке»), упоминают Галича и Солженицына. Хочется закричать, что я все слышу и прекрасно знаю эти фамилии.
То-то они все там, на кухне, удивятся!
Теперь попробую запеленать «без ручек». Вдруг так лучше получится? Раскладываю тряпочку на широком подоконнике. С одиннадцатого этажа видно Садовое, еще не расширенное, со старыми домишками посредине, лавчонками, забегаловками и «мебелирашками», как говорит мама. На Садовом — машины, машины, машины, такси — старые «Волги» с оранжевыми крышами, желто-синие милицейские «москвичата», похожие на божьих коровок «Запорожцы» и милые, с грустными лицами троллейбусы, дальние родственники слонов и бегемотов. Обожаю сидеть на подоконнике и смотреть на машины. Машины — вот это интересно, у них такие симпатичные лица с круглыми глазами. Машины — это да, это я понимаю.
Но надо учиться пеленать, «ты же девочка» — говорят мне все взрослые… Так, это сюда… Заворачиваем. Какая жесткая, твердая и холодная кукла… Не получается. Начинаю злиться, но пробую еще и еще.
На кухне смеются.
Не получается пеленать! Раздражение и досада душат меня. Смотрю на лупоглазое твердое чучело, хватаю за розовую ногу и с наслаждением бью головой о батарею. Еще и еще. Пытаюсь выковырять глупые голубые глаза. Откручиваю руки и ноги. Забрасываю в угол комнаты, где красуется «псише»…
И, желая удивить и позлить взрослых, но боясь их гнева, шепотом ору:
— Солженицын! Солженицын! Солженицын! Галич! Галич! Академик Сахаров!
Тогда я еще не знала, что мой папа дружил с Галичем еще с тридцатых годов, а после войны познакомился с моей мамой у него в доме. Бабин с записями домашних концертов у нас было полно, их крутили на магнитофоне «Яуза». Всех этих Томок, Зинок, Клавок, вертухаев, принцесс с Нижней Масловки и прочих персонажей Галича я выучила наизусть. Мама бы в обморок упала, если бы я продекламировала:
«У жены моей спросите, у Даши, у сестре ее спросите, у Клавки. Ну ни капельки я не был поддавши, разве только что маленько с поправки…»
Да уж, сильно бы все удивились, узнав, что я все слышу (слух в детстве был просто собачий, сверхъестественный), и мотаю на ус.
Ну, не надо их огорчать, буду притворяться, что «ни ухом, ни рылом», ля-ля-ля, я малютка, где моя любимая красная инерционная машинка с желтым человечком в кабине?
«Ребенок не должен этого слышать. Не при ребенке. Вы закапали ребенку в нос? Да, но с кем мы оставим ребенка?»
Поздний ребенок.
Меньшая.
Раскурочив пластмассовую куклу и ощутив значительное облегчение, ребенок обращает внимание на пространство за зеркалом, в углу, между «изнанкой» зеркала и стеной. Проникает туда. О, да тут отлично! Очень уютное местечко. Домик.
Взрослые смеются и звенят тарелками на кухне, ребенок начинает вести тайную, прислушивающуюся, настороженную, требующую чуткого притворства жизнь.
«Это было давно, тебя еще на свете не было…» Вечный припев взрослых. Все самое интересное было или до моего рождения, или когда я была очень маленькая.
Наш поселок ошибочно называют Красной Пахрой, но Пахра-то дальше, на сорок пятом километре, а здесь только тридцать шестой. Остановка «Школа», военный городок, населенный пункт «Ватутинки». А по документам и вовсе — поселок «Советский писатель» Первомайской совхозной администрации. Совхозов нет, а администрация жива.
Очевидно, «Красная Пахра» показалась писателям более благозвучной, нежели какие-то «Ватутинки», и свой поселок они стали считать и называть Пахрой.
Это один из самых старых дачных поселков, наверное, третий после Переделкина и Николиной Горы. Застройка сорок восьмого года. Пленные немцы строили. Стародачное место, как любят говорить риелторы, с тупым упорством засовывающие свои попугайских расцветок листовки мне под забор. «Поможем продать ваш дом и участок». Ага. «После чего незамедлительно похороним вас с почестями на ближайшей помойке».
Чудной наш поселок, где Южная аллея идет параллельно Восточной.
А Западной и Северной нет вовсе.
Мы жили здесь всегда. В конце пятидесятых мои родители снимали дачи у тех хозяев, которые сами дачами не пользовались. В основном хозяевами этими были писатели из чекистов. Потом состав владельцев стал обновляться («Вчерашний студент, живший на иждивении у бабушки, написал роман, получил Сталинскую премию, женился на певице из Большого театра и купил зимнюю дачу на Пахре», — писал Лев Гинзбург в воспоминаниях о Юрии Трифонове), и к шестидесятым годам поселок писателей на Пахре сделался этаким центром прогрессивной творческой интеллигенции.
Благодаря Твардовскому, тогдашнему главному редактору «Нового мира», обитатели поселка могли читать в рукописях самые свежие тексты.
В доме переводчика Владимира Россельса давали домашние концерты Галич и Окуджава, читали свои «непроходимые» вещи Аксенов и Юрий Казаков, «зависали» опальные режиссеры и ученые. Здесь Копелев читал переведенную с английского, еще не опубликованную пьесу Артура Миллера про Мэрилин Монро, слушали магнитофонную запись запрещенной властями Тринадцатой симфонии Шостаковича.