Благодаря Твардовскому, тогдашнему главному редактору «Нового мира», обитатели поселка могли читать в рукописях самые свежие тексты.
В доме переводчика Владимира Россельса давали домашние концерты Галич и Окуджава, читали свои «непроходимые» вещи Аксенов и Юрий Казаков, «зависали» опальные режиссеры и ученые. Здесь Копелев читал переведенную с английского, еще не опубликованную пьесу Артура Миллера про Мэрилин Монро, слушали магнитофонную запись запрещенной властями Тринадцатой симфонии Шостаковича.
Ну, это все тогда, «когда тебя еще на свете не было»…
Меня же, малютку самого конца шестидесятых, в доме Россельсов очень привлекал пес Мухтар, исполнитель главной собачьей роли в фильме про милиционеров, крупный и кроткий овчар, при слове «кино» прятавшийся в дальний угол.
Четче помню этот дом в середине семидесятых.
Забор у Россельсов был категорически худой, и мы безнаказанно лазили к ним в сад за дичающей смородиной. Это был такой сад и такой дом, где никто нам не делал замечаний. Дом ветшал, разрушался, летом там жила Аня Ахмадулина со своей няней-пьяницей, тоже Аней, пергидрольной блондинкой. Интересно, что когда Россельсы продали дачу комсомольскому лирику Андрею Дементьеву, отремонтированный, «с иголочки» отстроенный дом постоял-постоял да и сгорел. Надо полагать, в знак протеста. Не хотел обуржуазиваться.
А тогда, в шестидесятые, по вечерам в поселке было фланирование, шумные компании останавливались на перекрестках, хохотали, пересказывали новости, сочиняли на ходу. Да, что-то такое, из самого конца шестидесятых, светлый вечер, мама и папа уходят, няня Поля укладывает меня спать, пищит комар, а за окнами еще совсем, совсем светло, сладко пахнет печуркой, а где-то поодаль — голоса и взрывы смеха.
Однажды на терраске появился черноглазый человек. Он смотрел на меня серьезно и без улыбки, но сразу мне очень понравился, я почему-то почувствовала, что он хороший.
— Это дядя Зяма. Он работает в кукольном театре. Вот так на руку надевает куклу… Покажи ей, Зямочка, как у тебя кукла на руке… Вот, и куколка шевелится как живая. А он за нее своим голосом разговаривает.
Странное имя «Зяма» и волшебная рука, оживляющая куклу, слились для меня в одно, слово «Зяма» показалось заклинанием, и я стала сгибать и разгибать пальцы своей руки, приговаривая «зям-зям-зям», наверное, надеясь, что и моя рука станет способна оживлять куклу.
С тех пор всегда, встречая меня, даже когда я сама уже стала матерью семейства, дядя Зяма Гердт серьезно смотрел на меня черными глазами и строго говорил, сгибая и разгибая пальцы правой руки:
— Зям-зям-зям!
Мы жили тогда во времянке — домике с терраской и печкой, на участке у литературоведа Жданова.
На эту же терраску явился однажды на рассвете живущий напротив Твардовский, попросил что-нибудь выпить. Маме было очень неловко, что она не может поддержать такого человека в трудную минуту.
— Простите, Александр Трифонович, но у нас ни капли нет, не держим, Витя после инсульта не пьет, доктора запретили.
И он ушел, упрекнув нас, что добываем березовый сок — березам больно.
Туда, на терраску, приходила Белла Ахатовна, бывшая тогда замужем за Юрием Нагибиным. Мой папа очень ее уважал и называл «мудрый Белл», хотя разница в возрасте у них была ничего себе — двадцать четыре года. Белла Ахатовна красила волосы хной, и получалось, что у нас одинаковый цвет волос. Она любила прогуливаться со мной по дорожкам, чтобы незнакомые думали, что это ее ребенок.
Аня, а потом и Лиза появились у нее позже.
Да, времянка, такой белый домик, мазанка, изображение уцелело только на гуашевой картинке брата, комары и пахучая вода в железном рукомойнике, кошки Фроська и Черномордик, ходившие с нами на прогулки, как собачонки, печка…
На этом мои воспоминания о времянке заканчиваются.
Потом были какие-то поездки, поиски дачи, визит к Ирине Эренбург, к министру путей сообщения Ковалеву, проведшему к своей даче отдельную железнодорожную ветку. Взрослые осматривают дом, наверное, торгуются, а я кисну на свежем воздухе.
— Девочка, ты что тут делаешь, ты с кем?
— Мы ищем дачу.
Что-то вроде профессии.
Газеты с объявлениями, которые мои родители, чтобы не свихнуться в поисках дачи, не читали вслух, а пели на разные лады.
И вот однажды утром…
В это время я уже ходила в детский сад, ну конечно же в писательский, литфондовский, на «Аэропорте», и страшно скучала по дому. Там была пятидневка, но можно было забирать и каждый день, и в середине недели, в среду. Везучие же те, кто живет рядом! Двойняшки Коганы, или Никита Небылицкий, или Катя Светлова, Вася Шередега, или Егор Михалков. Их каждый день забирали…
Я же все раннее утро понедельника, пока везли на такси с Каретного на «Аэропорт», ныла и упрашивала маму забрать меня в среду. Требовала гарантий, клятв. Какое там утро понедельника! Настроение у меня портилось уже в воскресенье во второй половине дня, сразу после обеда. А уж утро понедельника — вообще хоть плачь. Но плакать нельзя, чтобы не огорчать маму. Ей нельзя нервничать. От грусти по-настоящему, без обмана начинает что-то болеть в животе. Дорога с Каретного на «Аэропорт» — как на эшафот. Читаю вслух вывески магазинов на улице Горького, чтобы не ныть, а то мама… Машина сворачивает в проулок под названием Первая Аэропортовская, там еще стоят бревенчатые дачи с палисадниками. Сейчас заплачу, точно. Держусь из последних сил. И все-таки не выдерживаю:
— Ну мамочка, ну ты же меня заберешь в среду, ну ведь да же? Ведь правда?
— Я постараюсь.
И мама уходила, а я оставалась есть ненавистные макароны или другую добротную, питательную и противную еду и пить что-то такое коричневое, сладкое и с большими лохмотьями пенок.
Книжка с картинками про детский сад, для детишек. Я бы назвала ее «Детский ад».
«Подъем!» Разве можно утро маленьких детей начинать с таких казарменных выражений? Вставать так холодно и темно… Разве можно детей называть по фамилиям? Зарядка под бубен. Почему воспитательницы так больно причесывают? Почему у них есть любимое слово, такой запев, который они произносят громко, зычно, и сразу ясно, что ничего хорошего ждать не приходится:
— Так!..
Может быть, и встречаются дети, которые все это обожают, но я с такими не знакома.
В понедельник начинаю считать дни до среды. Понятно, что в среду никто за мной не приходит. В среду считаю дни до пятницы. Досчитала, ура! И в пятницу я оказываюсь последней, кого забирают. Воспитательницы смотрели на меня злыми глазами и шелестящим шепотом обсуждали нашу семью. Забрать меня было некому, папа болел, мама занималась папиным здоровьем, брат учился в Университете, домработница хлопотала по хозяйству, и вообще, она старенькая, ей тяжело.
В конце концов, за мной приезжает брат, слегка подвыпивший студент филфака.
Какое счастье, блаженство, облегчение, упоительный восторг, ликование, когда ты слышишь вот это вот:
— Драгунская, за тобой пришли!
Ничего подобного счастью этого мгновения забирания из детского сада я не испытывала больше никогда. А ведь в моей жизни то и дело происходит очень много хорошего, грех жаловаться.
Брат привозит меня на Каретный.
Мама! Мамочка!
Мама наряжается, бегает по квартире полуодетая, пахнет духами…
Она срочно уезжает по делам, а меня водитель Николай Семенович отвезет к Анне Ивановне до воскресенья.
Как?!
Как до воскресенья?! А как же… А когда же мне побыть с тобой, мамочка?! Ну мамочка, ну миленькая, ну пожалуйста, не уезжай!!!! Ну мамочка, ну я же дни считала!!!
Все это я выкрикиваю, пока меня раздевают и ведут мыть руки. Ясно-преясно помню белую деревянную дверь ванной и свое отчаяние, жуть, чувство кошмара, страшного сна, который должен кончиться, сейчас кончится, мама никуда не поедет, останется со мной, будет учить меня вязать крючком и на спицах, приготовит овощное пюре на ужин, будет гореть маленький свет, будет уютно и спокойно… А потом она уложит меня спать и будет петь мне колыбельные песни: «Эх, дороги…», «Каховка, Каховка» или «Бьется в тесной печурке огонь»…
Ну мамочка, ну ты же обещала!!!
— Привыкай, Ксюндель-Бундель, вот такая штука жизнь, — что-то в этом роде говорит брат, но я чувствую, что он на моей стороне, хоть и не говорит об этом ни мне, ни тем более маме.
А дальше не помню. Наверное, отвезли к Анне Ивановне. Или к другим добрым людям, знакомым, большим поклонникам папиных веселых рассказов.
Куда же меня еще девать, если нет родных бабушек?
А мама уехала куда-то, к кому-то, с кем интереснее и веселее, чем со мной.
Предательство.
Или что?
Новогодний праздник в литфондовском детском саду. Стихи и песенки, театрализованное представление из жизни лесных зверят, концерт для родителей.
За цвет волос меня определили в белочки, дали передничек и шапочку с ушками. Мама в зрительном зале! А потом она меня заберет, ура, ура, ура! Мы поем и пляшем, водим хоровод.
Праздник заканчивается, все бегут к родителям, радостно разбирающим своих детей по домам, где их ждут не дождутся бабушки и дедушки с подарками. Я подбегаю к маме, обнимаю, какое счастье — мама, главное, что мама рядом, снизу вверх смотрю на нее.
— Мамочка, ты меня заберешь?
— Какая прелесть, белочка, как тебе идет!.. Это кто же придумал, что ты белочка? Циля Яковлевна или Надежда Петровна? Надо же, молодцы какие…
— Мамочка, ты меня заберешь?
— Ксюшенька, понимаешь, очень много дел, папа плохо себя чувствует, Евгении Самойловны (вариант — Анны Петровны, Доры Моисеевны, Нади, Аси) нет, тебя совершенно не с кем оставить… Ксюшенька, пожалуйста, не надо плакать… Ты меня очень расстраиваешь, а мне нельзя волноваться… Ну, вот, начинается… Ты же хорошая, большая девочка… Заберем тебя в пятницу, это скоро, это уже послезавтра… Ксения, я кому сказала!.. Прекрати немедленно!..
А когда стараешься сдержать отчаянные рыдания, начинаешь страшно икать.
И вот заплаканная, икающая, я сижу одна в пустой группе за праздничным столом с толстым куском пирога и сладким компотом.
И то, что этажом ниже, в пятой группе, так же сидит Аня Ахмадулина, к которой и на концерт-то никто не пришел, — никак не утешает.
Потому что мама опять предала. Ты еще не понимаешь этого, не знаешь, что именно так это называется, но эмоциональная память навсегда записывает боль, горечь, чувство обманутой надежды, обмана и отупения от горя, слома. И связь этого ужаса с мамой — красавицей с густо напудренным лицом и пунцовыми губами, любезно улыбающимися воспитательницам и шипящими на тебя.
Детство — не сахар. Кого из писателей ни возьми, у всех трудное детство. А у Чехова вообще никакого детства не было. Он сам так прямо и говорил.
А ведь Чехов в детстве точно был мальчиком, и у него было много братьев и сестра, и волосы нормального, самого обыкновенного цвета. А вот если бы мама у него была — самая красивая женщина Москвы, папа — знаменитый писатель, а брат — гений? И если бы посреди всего этого пышноцветенья — он был бы поздним ребенком, рыжей девочкой, которую все вроде бы обожают, но только все время не знают, куда девать?
А? То-то…
…
ПОСЛАНИЕ К РОДИТЕЛЯМ НОМЕР ОДИН
Уважаемые родители!
Если вам некуда девать и не с кем оставить дитятю, берите ее/его с собой. Вот от души советую. Как специалист. Не нарушайте обещания. Не обманывайте детские надежды.
Старайтесь быть рядом всегда, когда дитяте это необходимо.
Развеселые папаня и маманя, обучающие пятилетнего сына буквам по этикеткам бутылок на деревенской пьянке, имеют несравненно более лучезарные перспективы в старости, чем интеллигентные красавицы, досадливо пытающееся отряхнуть от себя ребенка, словно какой-нибудь репей.
Потому что сын рядом с родителями. Он не один. Он с ними дружит. А они с ним. Они вместе.
Потому что через некоторое время красавица превратится в серенькую, мышиного цвета зябнущую старушку, да-да, представляете, так бывает, и мышиная старушка спросит:
— Почему ты ко мне совсем не заходишь? Ведь мне так одиноко…
И дитятя пожмет плечами:
— Не знаю, привычки как-то нет с тобой общаться… Да и некогда мне…
Детский сад я ненавидела и поэтому обожала болеть.
Мама же ненавидела, когда я болею. Потому что больную не сбагрить в детский сад. «Попробуй мне только заболей», — с угрозой в голосе говорила она, когда я жаловалась на горло или живот. Вот такая «коллизия» получалась. Но я все равно заболевала. И болела долго, со вкусом, подробно — за свинкой ветрянка, потом скарлатина, воспаление среднего уха, еще что-нибудь…
Так вот, однажды утром…
Весенним ярким утром, в конце марта, наверное — когда уже пар от водостоков и голуби воркуют, такие ясные теплые дни, когда выздоравливают дети после долгой зимней болезни, вечером еще были больные, а утром — все, скачут в кровати, просят есть, — вот в такое утро я как раз выздоровела после очередной многосерийной хвори, и мама кормила меня завтраком: яйцо всмятку, как всегда с ложки, с уговорами, со сказками и какими-то фокусами, тут вошел папа и что-то ей сказал, сообщил.
— Ну, — сказала мама торжественно, старательно запихивая мне в рот последнюю ложечку ненавистного полезного яйца, — поздравляю тебя с тем, что ты съела яйцо, а папу — что он купил дачу.
Там же, на Пахре, на параллельной улице. Без всякого МПС или дачи Эренбурга.
Звезды сошлись, или кто-то там, где-то там, небесное начальство сказало: «Мы оставляем тебя здесь, у этой реки, рядом с эти березовым лесом, выходящим в поле, чтобы именно эта округа стала твоей родиной, вырастила тебя. Но чем все это закончится, мы не скажем. Увидишь».
Вселенная, джунгли, полулес-полусад, грибы растут, и яблони тоже, и малина, и крыжовник, и цветы.
Кроме дома в два этажа, на участке есть погреб с земляными ступеньками, огромный сарай с курятником и чайный домик — восьмиугольная беседочка со стенами и окошками!!!
Разглядела я все эти сокровища гораздо поздней, года через два или три. По-моему, при жизни папы мы туда почти не ездили. Однажды весной собирали листья, песик Тотошка, щенок спаниеля, зарывался в большую кучу и колготился там, куча шевелилась, и папа, сидя в кресле на солнышке, веселился как дитя.
Грибы собирали, белые, со своего участка.
Во время учебы в школе на каждые каникулы я приезжала сюда. Даже на каждые выходные. А уж летом!..
Просыпаешься рано утром — солнце в саду, птицы.
Просыпаешься от радости, от счастья, потому что сегодня суббота. Ура! Суббота! Приедет мама! Моя мама — самая красивая женщина Москвы, между прочим! У нее в шкафу и в ящиках туалетного столика много всяких дивных штучек, вкусно пахнущих маленьких бархатных сумочек, где прозрачные камешки, рассыпанные бусы, иностранные монетки и открытки с видами далеких чудесных городов, в которых она побывала. Моя мама объездила восемнадцать стран, она работала конферансье в хореографическом ансамбле «Березка», объявляя номера на языке той страны, где они выступали. Она может повторить любую фразу на любом языке почти без акцента… Вот какая у меня мама!
Значит, так.
Во-первых, надо сделать уборку. Потом — нарвать цветов и поставить в грузинскую керамическую вазочку у мамы на туалетном столике. Везде, везде поставить цветы. Надо еще быстро сходить в лес и собрать для мамы землянику.
Ура, ура, мама приедет!
И мы пойдем с ней в лес или на речку, а еще смотреть щенков, которые родились у Яковлевых, и может быть, удастся, получится ее уговорить, и она разрешит мне взять одного щеночка. И у меня будет собака!
Как хорошо жить на свете!
Лишь бы только Ирина Ивановна не наябедничала, что я не хотела полоть клубнику. Бог, милый добрый Бог, сделай, пожалуйста, чтобы она забыла наябедничать и чтобы мама на меня не сердилась! Грядки с клубникой старые, остались от бывших хозяев, ягоды мелкие, одичавшие, но очень сладкие.
«Я хочу клубнику!» — капризно говорит Ирина Ивановна.
Как будто если я буду полоть, выдергивать заполоняющую наш участок сныть, ягод станет больше и они станут крупнее и вкуснее.
«Я тебе не нянька!» — строго и с достоинством говорит Ирина Ивановна. Да, это правда. Просто она любит свежий воздух. Она как бы снимает у нас комнату, но бесплатно, потому что приглядывает за мной. Свежий воздух, все удобства, но только одна загвоздка — маленькая девочка в нагрузку. По вечерам Ирина Ивановна сидит на крыльце с приемником «ВЭФ» на коленях и качает приемник, как малютку. Чтобы было лучше слышно. Там что-то шипит, скрипит, и разные голоса рассказывают новости, но не те, которые и так передают по телевизору, а другие. Честные. Настоящие.
«Мой собеседник», — так Ирина Ивановна называет свой приемник.
А нашу дачу она называет «Кислородная тюрьма».
Ничего себе.
Какая же это тюрьма? У нас огромный участок, северная сторона — лесная, березы и елки, там растут грибы, подберезовики, лисички и сыроежки. Южная сторона — садовая, яблони, малина, смородина, крыжовник. Стол и скамейки в саду, садись пить чай или читать. Здесь так хорошо, и кажется, что жить можно только здесь и больше нигде. А ведь можно еще и погулять пойти. Отличный лес, с оврагами и ручьями, лесная речка, если идти правее, а если левее — выйдешь в огромное поле. Поросшая подорожником колея с глубокими лужами, полными головастиков, приведет в другую, дальнюю березовую рощу, где лисички и земляника. Не хочешь пешком идти в лес — катайся на велике, если, конечно, у тебя есть велик, тогда из калитки налево, на первом перекрестке — снова налево, там липовый парк, аллеи, на высокой клумбе — пьедестал без памятника. Говорят, раньше там стоял памятник Сталину, а потом его выбросили в речку возле плотины на Троицкой фабрике. Катаешься на велике по щербатому, со множеством трещин асфальту, мимо маленьких деревянных дач соседнего поселка, забираешься в узкие аллейки на задворках парка, акация и шиповник трогают тебя за плечи, вот показывается забор пионерского лагеря, у забора изнутри всегда кто-то стоит, жадно и грустно смотрит. Бедные, несчастные пионеры, летом в лагере, ходят строем или парами, все по горну, по команде.