Идет, скачет по горам - Ежи Анджеевский 14 стр.


— О чем ты думал, Антонио, говоря, что реки возвращаются к истокам?

Тогда Ортис, поглядывая на хрупкоцветный силуэт Франсуазы на алтаре, а ее живое плечо чувствуя рядом со своим, расстается с мальчуганом, читающим на пляже «Мартина Идена», и говорит:

— Да пожалуй, ни о чем путном. Так, безотчетная игра воображения.

И, молниеносно перескочив через несколько холмов, приземляется посреди ночи в Воллыоре.

— Ты помнишь, Франсуаза, когда я начал писать эту картинку?

И в этот самый момент, по повелению Святого Духа, стоящий чуть поодаль Эмиль Роша очень громко говорит графине де Сеньяк:

— Мне трудно, дорогой друг, выразить словами свои чувства, но это едва ли не вознесения.

Если б Святой Дух в виде огненного дождя объявился в воздухе, такой же бы, вероятно, шелест пробежал по всколыхнувшейся толпе стоящих перед алтарем.

— Чего он там сказанул, Генрик? — спрашивает Марек Костка.

— Не знаю, — предусмотрительно отвечает Мильштейн, — я не расслышал.

— У меня ноги болят, — на это ему Костка, — как думаешь, пожрать что-нибудь дадут?

А Уильям Уайт, воспользовавшись тем, что вместе с Ноденом оказался в самом конце процессии, признается приятелю, которого не видел с тех давних пор, когда они встречались, будучи оба военными корреспондентами:

— Ты не считаешь, что человек о четырех ногах может быть весьма мил, о шести либо о восьми — еще туда-сюда, но уснащенная большим количеством конечностей двуногая тварь просто невыносима?

— Ох! — говорит Ноден, протирая очки, — четыре ноги тоже не всегда легко вынести.

— Ты стал пессимистом?

— Пока нет. Подлинный пессимизм — это когда и от двух ног воротит.

— Вот именно! И все же тут остается выход: их можно отсечь.

— Можно, только этого обычно не делают, а подымают крик, что сколько ни есть ног, все невыносимо отвратительны.

Старикан же, беатифицированный и беатифицирующий, после столь громогласно и в непосредственной близости от него сделанного заявления вынужден, дабы не нарушать приличий, распрощаться с ночкою в Волльюре; повернув голову и увидав, чьи уста возвестили о мистическом исчезновении Франсуазы, он говорит:

— Я рад, дорогой Роша, что моя стряпня вызывает у вас такие прекрасные ассоциации.

— Прекрасные что? — кричит Роша.

— Ассоциации, — берет на себя роль задушевного посредника графиня де Сеньяк.

— Ах, ассоциации! — оживляется старичок. — Когда я был подростком и моя мать ходила беременной, я однажды поймал брюхатую кошку, облил ее керосином и поджег. А потом ночью мне явился святой Франциск, грозный и разгневанный, с мечом и на огненной колеснице.

— Вы уверены, что это был святой Франциск? — спрашивает Аллар, попутно налаживая зрительный контакт с юным Барба. — А может, Михаил Архангел?

— Кто, кто?

— Архангел Михаил, — передает графиня.

Роша распрямляется и бросает на своего коллегу по Академии злобный взгляд старого стервятника.

— Нет, — произносит он с нескрываемой злостью, — это был святой Франциск. Все мы, мой бедный Аллар, поджигаем брюхатых кошек, только, увы, не на каждого, свершившего грех, снисходит благодать. Я буду молиться за вас, Аллар.

— Ты подлая тварь, — говорит хорошенькая белокурая девушка, — я тебя ненавижу.

— А я тебя обожаю, — нежно мурлычет Жан Клуар.

— Я всю жизнь был страшно невезуч, — с грустью сообщает Уайт, потирая пальцем кончик носа, — в детстве и еще долго потом обрывал крылышки мухам и накалывал их нд булавки, а святой Франциск так меня и не навестил. Вероятно потому, что мой отец был пастором.

Хотелось бы знать, думает старая княгиня д'Юзерш, словно головку подсолнуха к солнцу направляя лорнет на Клуара, что у этого малыша в штанишках; нет! Джеймс Ротгольц категорически отметает возникшие у него сомнения, пятьдесят тысяч за штуку и ни цента больше.

— Я, пожалуй, сниму ботинки, — шепчет Марек Костка, — когда это кончится?

— Понятия не имею, — еще тише отзывается Мильштейн, — полчаса выдержишь?

— Чертовски жмут, особенно правый. Отвратительная обувь у вас в Париже. В Польше никогда ничего не жмет.

Кое-как он все же продержался, хотя еще раза два, перед девятым и семнадцатым алтарем, возвращался к теме тесных ботинок и затекших ног, и тогда преданный Генрик с неизменной материнской заботливостью в темных влажных глазах укреплял его дух несколькими скупыми словами, сокращая соответственно ситуации и по здравому рассуждению предполагаемую продолжительность крестного хода. Кстати, он ненамного ошибся, определив в известный момент, что беатификационное шествие продлится еще полчаса: без одной минуты восемь оно приблизилось наконец к последнему алтарю, а поскольку началось примерно в четверть восьмого, для окончательного рождения благой вести, если измерять время несколько более произвольно, чем это принято по Гринвичскому меридиану, понадобилось не больше сорока пяти минут, что — учитывая значение и характер процесса — должно показаться поистине кратким мигом, тем паче что, как уже говорилось, благая весть соизволила снизойти с небес аж в двадцати двух обличьях и каждому обличью надлежало должным образом себя явить, дабы, в интересах целого, поочередно осуществились все этапы священных родов: итак, на протяжении сорока пяти минут процессия двадцать два раза останавливалась пред алтарями, изображающими вознесения хрупкоцветной Франсуазы, двадцати двух Франсуаз с тяжелыми многоцветными глазами и шеями, точно экзотические побеги вырастающими из девичьих плеч, и каждый раз, когда в пароксизме восхищения возглавляемое богожреческим козлом-пастырем шествие замирало, чтобы воздать благодарственную хвалу, осуществлялась одна двадцать вторая частичка благой вести, обретая подобно молодому месяцу на пути к полнолунию все новые и новые, все более пышные и округлые формы, или нет, скорее солнцу она уподоблялась, солнцу, вырывающемуся из мрака полного затмезоо ния, поначалу, у первых алтарей, рооким еще сверканием вселяя надежду, а по мере дальнейших превращений животворящей округлостью шара радуя и прельщая, в конце же, когда возле двадцать первого алтаря одна великая, очень уже старая актриса сказала: Боже мой! глядя на эти картины, я начинаю верить, что самая большая любовь и самая большая роль у меня еще впереди, в конце достигнув идеальнейшей сферичности — и вот благая весть осуществилась, священные роды состоялись в указанном месте в указанный час, Ортисова стряпня, изготовленная стариканом в его горшках и на двадцать два разных манера приправленная, роздана пастве на пробу, беатификация беатифицирована, покровы с тайны спали hie et nunc, хотя лучше начать с nunc из уважения ко времени, итак, в четверг двадцать второго марта тысяча девятьсот шестидесятого года, когда столь же округлая земля обзаводится спутниками, весело снующими по ее орбите, и вокруг много говорят о мире, свободе, правах человека и прогрессе, и танцуют твист, а сколькото там миллионов людей голодают, и десятка полтора бравых парней безжалостно муштруют свои тела и умы, готовясь рвануть в Космос, и там и сям народ собирается кучками у громкоговорителей, обещающих рай земной, и ученые подбираются к тайне белка, этой загадочной квинтэссенции жизни, но подбираются с опаской, как к первородному греху, зараженные всеобщим страхом перед неизбежной гибелью — если же говорить о пространственном hie, то в благочестивых стенах маленького храма, в ритуальном помещеньице, предоставленном юным Джулио Барба, в Галерее Барба на улице Ансьен Комеди, в шестом округе города Парижа благая весть осуществилась в атмосфере всеобщего преклонения, на глазах процессии, возглавляемой богожреческим козлом-пастырем, гениальным стариканом, среди вознесений хрупкоцветнои Франсуазы, однако же и среди перешептываний на посторонние темы, шиканья, нечестивых разговоров и двусмысленных размышлений, ибо человек, существо непостоянное и капризное, даже перед лицом событий особого масштаба и блеска личную корысть беззастенчиво противопоставляет элементам обрядовости и подчас — о, нетерпеливый и опрометчивый! — в праздной лености пребывая, голую задницу собственной личности, выражаясь языком Ортиса, Истории кажет вместо того, чтобы сознательно Историю формировать, итак, да простится великодушно тем, кто, давши волю дурным наклонностям, нуждаются в прощении, либо да падут все возможные диалектические кары на головы отступников, не поспевающих за рождением благой вести, впрочем, это уже проблема, требующая иных, тонких размышлений и надо ее оставить другим книгам, итак, когда мы сообща отвесим двадцать второму алтарю подобающе низкий поклон и, в связи с завершением родов, объединим hie и nunc, не помешает заметить, что, как оно частенько в истории бывает, и на сей раз момент осуществления, попросту говоря, закончился пшиком: после того, как проглочено было двадцать второе вознесение, не отозвались ни ангельские флейты, ни барабаны нетерпеливых обитателей ада, не зазвучала та музыка, которая по некоторым предположениям в свое время споспешествовала ночным чародействам старого старикана, сотворявшего из разнообразнейших закорючек хрупкоцветный образ возлюбленной, нет, скорее общее изнеможение наступило, бессилие, вялый хаос перекормленной процессии, светская неразбериха, если не сказать прямо: каша, с некоторой неловкостью, хотя и с облегчением воспринятое смешение свойственной человеческой природе лености с животворящей энергией беатифицированных родов — так мутнеет спирт, с излишней поспешностью разбавляемый чересчур большим количеством воды, а поскольку на втором этаже Галереи Барба, в помещеньице скромных размеров, куда вела узкая винтовая лестничка, своеобразная разновидность лестницы Иакова, своей извилистой теснотой вызывающая в памяти также притчу об игольном ушке, итак, в этом скромных размеров помещеньице был устроен так называемый «фуршет», кормушка и водопой, специально, с желанием соблюсти традиционный обычай, старательно сымпровизированные юным Джулио, чтобы притомившиеся, каждый на свой лад, смертные и боги могли сообща вкусить сладость интимного общения, итак, поскольку винтовая лестница, несмотря на хлипкую конструкцию, очертаниями своими отвечает торжественному характеру шествия, поспешавшего за круглеющими формами тайны рождения, экс-священнодействовавшее месиво, едва юный Барба несколько неловким жестом указал направление подъема, журчащим, а в отдельных местах, пожалуй, даже бурлящим потоком хлынуло на спиральные ступени и — давайте еще раз, прислушиваясь к одиноко, увы, дрожащим в воздухе отголоскам свершившегося приобщения к тайне, смиренно отдадим дань уважения стилю божественного первосвященника — слепой случай, а быть может, судьба, записанная в звездах, приводит к тому, что

и — если далее оперировать этими свободными сказочными категориями — в самом деле невозможно установить, десятки ли неясных случайностей так сплелись или неотвратимый рок, запечатленный в звездах, виной тому, что именно в этом помещеньице на втором этаже, в окружении бесформенной массы, постоянно меняющей очертания, у столов, уставленных изящными маленькими тартинками и услужливо предлагающими себя напитками, Генрик Мильштейн, с неизменной материнской заботливостью в темных влажных глазах, уступив настойчивым мальчишески-славянским домогательствам друга, осмотрительно подбирая нужные слова, представил его знаменитому искусствоведу, когда тот, с присущим ему достоинством держа в одной руке бокал шампанского, другую руку, разумеется ту самую, что несколько лет назад начертала эссе «Живой Ортис», а ныне готовится к описанию мотивов рая в истории живописи, именно в ту минуту, когда другую свою руку, часа четыре назад атаковавшую достопамятный прыщик, вероломно притаившийся во впадинке около носа, протянул к тартинке с икрой:

— Enchanté de vous connaître![14] — говорит он, после чего проглатывает тартинку, а когда не спеша поднимает на представленного ему молодого человека свои выпуклые гетевские глаза, не без удовлетворения отмечает, что перед ним стоит юноша, почти мальчик, на удивление богато одаренный природой. Oh comme vous êtes jeune! — оживляется он и добавляет с отеческим волнением: — Et déjà vous faites le métier d'écrivain?[15]

На что баловень природы, со славянской щедростью наливая в стакан золотистый коньяк, незамедлительно, со всей двойственностью своей первобытной натуры, тоном прилежного скромного ученика возражает:

— Oh, non, monsierur! un métier d'écrivain c'est un grant titre, moj je suis seulement un adepte, je sais pour devenir un écrivain il faut travailler et donner de soi-même les plus grands sacrifices.[16]

Французский у него ужасный, снисходительно думает старый мэтр, но какой славный мальчик! и до чего славянский с этим своим ясным лицом и сверкающими глазами ангела, устремленными на меня с таким нескрываемым восхищением и почтительностью. И озирается в поисках Мильштейна, чтобы сделать ему соответствующий комплимент, однако тот, минуту назад плененный послом Рене де Ланжаком, стоит поодаль, и только беспокойные взгляды, бросаемые им в сторону друга, свидетельствуют о том, что он встревожен.

— Истинная скромность, — заявляет тогда Лоранс, словно вдохновение, призывая себе в подмогу самый бархатистый оттенок своего красивого голоса, — особенно в вашем возрасте, добродетель из числа и редких, и исключительно ценных. Je regrette de ne pas connaître le polonais pour pouvoir vous lire (как сосредоточенно он внемлет каждому моему слову!). Notre ami commun m'a dit qu'une de vos oeuvres doit paraître bientôt chez Juillard. Je la lirai sûrement, je vous le promets.[17]

Юный славянин зарделся как барышня.

— Са sera pour moi une grande splendeur, monsieur. Excusez moi, je dois dire: maître.[18]

— Ax нет, мой дорогой! сохраните этот титул для великих покойников. Мы, пока живы, можем лишь стремиться к ним приблизиться, и только. Вы впервые в Париже?

— Oui, monsieur, pour la première fois et je suis enchanté, vous ne pouvez imaginer quelle source de joie est mon séjour ici, chaque jour je trouve les nouveaux iracles, aujourd'hui vous savez, je passais dans contemplation quelques heures devant le tombeau de Racine…[19]

— Вижу, вы настоящий поляк, впечатлительный и пылкий. Я знавал многих польских художников, и, смею вас заверить, все они были люди выдающегося таланта и неподдельного обаяния.

— Votre nom, monsieur, — галантно отзывается Костка, — est très connu en Pologne.[20]

— Vraiment? J'en suis très heureux.[21] Поляки образованный народ. Боюсь только, людям искусства в Польше теперь приходится нелегко.

Молодой человек залпом осушил стаканчик коньяка.

— Excusez-moi, monsieur, mais je pense que vous êtes mal informé. Excusez-moi, j'ai oublié le mot, vous voyez que mon français est très misérable.[22]

— Ah, non! — возражает мэтр, — vous parlez parfaité ment.[23]

— Non, non! — протестует скромный славянин, — vous êtez, monsieur, très mignon pour moi, mais je sais que je ne parle pas, je balbute. Ага, вспомнил! Nous, les artistes, en Pologne, nous sommes comme les rossignols.[24]

— Les rossignols?[25] — слегка оторопел мэтр.

— C'est clair, monsieur, — говорит юноша, обнажая в улыбке ослепительно белые зубы, — nous pouvons chanter même pendant la nuit. Mais pourquoi nous parlons de la Pologne? Ma généreuse patrie est loin, pendant que vous êtes tout près de moi et je suis tellement heureux de vous connaître, c'est comme un rêve trop beau. Vous savez certainement, monsieur, que vous avez visage et posture de Goethe?[26]

Поразительно! с волнением думает знаменитый критик, сколько же в этом мальчике наивной непосредственности, сколько сюрпризов таит в себе загадочный Восток!

— Vous aimez Goethe?[27] — интимным тоном спрашивает он.

Представитель загадочного Востока просиял, глаза у него заблестели, отчего весь облик сделался еще более юным и славянским.

— Oh, oui, monsieur, très. J'adore Goethe, tous les oeuvres de Goethe, et spécialement son chef d'oeuvre, «Faust». Quand je ne peux pas dormir, je dors tres mal, vous comprenez, c'est à cause de ma nervosité, alors quand je ne peux pas dormir, je lis toutes les nuits «Faust», Pautre fois «The Divine Comedie» de formidable Dante, aussi une Bible et «Iliade», cet extraordinaire poème chantée par un vieux et aveugle troubadour grec toutes ces livres sont toujours autour de mon lit, même en voyage.[28]

Фантастический мальчик! думает Лоранс, кто из молодых французов подвигся бы на такую отвагу чувств? Но, прежде чем он успел подбавить тепла к этому умозаключению, чувствительный юноша пододвинулся поближе, обхватил пальцами его запястье и, слегка наклонившись, заговорил лихорадочным шепотом:

— Ecoutez, monsieur, Шуми левкой и резеда, С моей душой стряслась беда, С душой моей стряслась беда, Шуми левкой и резеда… c'est beau, n'est-ce pas? Cest plus que beau, c'est humaine. С моей душой стряслась беда! Vous comprenez? Un grand poète russe parle de moi, oui, de moi. C'est tragique et terrible, mais c'est la verité. Oh, monsieur, je ne veux pas plus jouer devant vous une comédie. Отбросим маску шута, une masque d'arlequin долой! comprenez-vous? Pas de mystères devant vous! Une grande malheur, monsieur, avec mon âme qui est très jeune, mais aussi vieille comme les pathétiques espoirs de ma patrie. Дно! проклятие, как «дно» по-французски? Une abîme devant mes pieds, tragique déchirement, pas de paradis, seulement enfer, solitude, terrible douleur d'existence. Oh, monsieur! — мэтр ощутил славянское дыхание на шее — je vous demande pardon, mais c'est plus fort que moi, plus fort que toutes les amours du monde, c'est une rêve de toute ma vie depuis mon enfance innocente, unique solution, purification suprême! C'est Goethe, pas le Goethe tout ensemble avec les pieds et les mains, mais seulement l'orille de Goethe, son oreilie plein de divinité, devant cette oreille je tombe sur les genoux et je voudrai baiser cette oreille pour sentir sa beauté divine entre mes pauvres dents…[29]

Несмотря на стыдную боль, знаменитый критик не вскрикнул, только побледнел, нутро у него леденеет, ноги подкашиваются, нет! это дикость, безумие и чересчур уж в восточном духе, только в кошмарном сне такое может случиться, и ко всему еще молодой человек, уже успевший выпрямиться, очень складный, очень юный и славянский, смотрит на него просто-таки с благоговейным почтением.

— Merci, monsieur,[30] — шепчет он мягко, ласково и застенчиво.

Колючие мурашки пробежали по спине мэтра, однако, привыкнув за много лет сохранять верность своему телесному прототипу, он умудряется овладеть собой настолько, чтобы поставить на буфет недопитый бокал шампанского, — только рука его едва заметно дрожит, — и не совсем уверенным голосом произносит:

— Excusez-moi.[31]

После чего, не без труда прокладывая себе путь в толпе и машинально отвечая на поклоны и приветствия, наконец добирается до лестницы, тоже, впрочем, заполненной народом, спускается по опасным, точно на дьявольской лестнице, спиральным ступенькам, спускается на ватных ногах, с левым ухом, пылающим как электрическая лампочка, с сонмом злобных мурашек под взмокшей на спине сорочкой, и уже внизу круговорот спускающихся и тех, что только начинают штурмовать лестницу, швыряет его прямо на могучий живот дюжего мужчины.

— Привет, Лоранс! — обрадовался Шарль Дидье, известный хореограф, некогда прославленный танцовщик, благодаря своим теперешним габаритам невосприимчивый к натиску толпы. — Рад тебя видеть, у меня к тебе как раз важное дело. Сможешь завтра со мной пообедать?

Лоранс безотчетно прикасается к уху, которое горит и, кажется, слегка вспухло.

— Прости, — говорит он, теряя над собой контроль, — ты помнишь «Бесов»?

— Что, что?

— «Бесы» Достоевского. Как звали то чудовище, знаешь, о ком я говорю?

— Ох, мой дорогой, — отвечает хореограф не без кокетства, — литература никогда не была самой сильной моей стороной. Но если тебе очень нужно, погоди, о, Аллар нам наверняка скажет. Поль, — обращается он к академику, как раз направляющемуся к лестнице, — как звали героя «Бесов» Достоевского?

Аллар неодобрительно глядит на экс-танцовщика, которого помнит юным и стройным.

— Если тебя устроит, — говорит он с нижней ступеньки, — это может быть Ставрогин.

— Вот, вот! — тоненьким дискантом выкрикивает Лоранс, — ну конечно Ставрогин. Как это могло вылететь у меня из головы! Спасибо тебе, Дидье.

И намеревается отойти, но тот преграждает ему путь своим животом.

— Постой, мы еще не договорились. В час у Липпа, тебя устраивает?

Назад Дальше