— Последняя часть фразы кажется мне неудачной, — сказала Евриклея. — Она может возбудить справедливые или несправедливые опасения, как бы ты, наделенный волшебной силой, не стал злоупотреблять властью. Иметь властелином волшебника, это, знаешь ли, мало кому приятно.
— Ты права, — молвил Одиссей. — Эту деталь я скрою, хотя, с другой стороны, мой народ достаточно хорошо меня знает, чтобы понимать, — если я и прибегну к волшебству, то лишь для его блага.
— Ты полагаешь, что властелин может быть в чем-то уверен?
— Неуверенность, Евриклея, — лучшая опора для уверенности. Есть ли что ненадежнее, чем натянутый канат, по которому идет канатоходец?
— Ты и это намерен сказать на агоре?
— Что я намерен сказать собравшимся, то я уже сказал. Хотя на этом вся эта история не кончится. Я должен буду вызвать по очереди тех, кого хотел бы взять с собой.
— Ты думаешь, они согласятся? Пуститься в опасное плаванье в возрасте, пусть и не старом, но уже далеко ушедшем от молодости?
— А ты думаешь, что только молодые жадны до приключений? Не у всех, конечно, но у многих юношеские желания с годами становятся острее. Что ж, коль согласятся не все, кого я наметил, согласятся другие, третьи, пусть и самые последние.
— Ты их унизишь!
— Напротив! Если все прочие струсят.
— Тогда продолжай.
— Мне уже остается сказать не так много, хотя и это будет не лишено значения. Когда окончательно определятся имена моих семнадцати спутников — сперва я говорил о девятнадцати, это мое любимое число. Первый — я. А последний… Хотя не достигший возраста зрелых мужей, Ноемон, приемный сын покойного свинопаса Евмея, хочешь ли ты, по доброй воле, без всякого принуждения, сопровождать меня в качестве оруженосца?
Евриклея и Ноемон оба вскочили со своих мест.
— Нет! — вскричала Евриклея.
— А ты, Ноемон?
— Да, господин, — ответил юноша звенящим голосом, — я буду верно служить тебе всем, чем владею.
— Садитесь оба, — сказал им Одиссей.
Когда они повиновались, он снова заговорил как бы на агоре:
— «И под конец хочу вам сообщить нечто отнюдь немаловажное. В моем отсутствии кто-то должен взять на себя надзор за моими владениями, дабы не повторилась достойная сожаления история прошлых лет. Все вы знаете ключницу Евриклею, и мне известно, что вы уважаете ее за ум, рачительность и неизменное желание творить добро. Много лет она была верной подругой одинокой, осаждаемой наглыми женихами Пенелопы, незабвенной моей супруги. Была она также воспитательницей моего сына Телемаха. Посему я и хочу сделать ее управительницей моих владений. Всем моим слугам надлежит слушаться ее и делать все, что она прикажет. Жить она будет также во дворце, но не в покоях для челяди, пусть сама выберет приличествующее ее сану помещение. Да сопутствует ей Афина своей мудростью и да одарит ее Деметра изобилием плодов. Если же случится так, что и на сей раз объявятся женихи, — ибо женщина она пригожая и достойная внимания одиноких вдовцов — выбор супруга я предоставляю ее благоразумию и проницательности, разумеется, если она пожелает вступить в брак».
На что Евриклея:
— Почему ты, Одиссей, говоришь только об одиноких вдовцах? Ведь я могу взять в мужья красивого юношу. Десятка полтора еще осталось тут незрелых юнцов, они уже не дети, хотя и не мужи.
Одиссей слегка усмехнулся и ответил, помедлив, но без какого-либо иронического оттенка:
— Я думаю, Евриклея, что, коль ты выберешь себе в мужья юношу, он будет тебе верно служить всем, чем владеет.
На что Евриклея:
— А Смейся-Плачь останется на Итаке?
Одиссей ответил:
— Почему я должен его оставить? Зрелым мужам всегда труднее рассмеяться, чем молодым людям. Их надо смешить, чтобы они не смешили людей.
— Почему ж его здесь нет?
— Я уже раз тебе не ответил на это.
Опять слышатся металлические звуки трубы глашатая Медонта.
28. Ночь, но еще не поздняя… Опочивальня Одиссея. Он и Евриклея.
Одиссей медленно перечисляет:
— Мелантий, Песистрат, Трасимед…
— Я запомнила имена всех восемнадцати.
— Твоя превосходная память очень пригодится тебе в ведении хозяйства. Но я не цдя того повторяю себе их имена. Я хочу таким способом спокойно и как бы отчетливее еще раз представить их себе. Ничего, они еще крепкие. А их понятливость мне известна не со вчерашнего дня. Не по легкомыслию оставляют они дома, жен и малолетних детей, уж не говоря об имуществе.
— Они, конечно, ради тебя это делают.
Одиссей, несколько удивленный иронической ноткой, прозвучавшей в голосе Евриклеи, с минуту молчал. Потом сказал:
— Быстро ты меняешься, Евриклея. Я ведь еще не уехал.
— Мне же надо постепенно освоиться с той ролью, которую ты мне доверил.
— Правильно. Значит, все идет так, как я задумал.
— Да, все идет так, как ты задумал.
— Впрочем, ты ошибаешься, полагая, что они отправляются в поход только из уважения ко мне. Они еще хотят отыскать своих старших сыновей, своих наследников. Да и мысль о чудесном тронула их остывающие души. Кроме того — вот ты, Евриклея, стала бы ты завидовать моему будущему?
— Если оно видится тебе таким уж соблазнительным и манящим…
— Почему же ты закричала «нет»?
— Потому что этот юноша такой пылкий и чрезмерно в себя влюблен…
— Вот и опять ты, пожалуй, ошибаешься. Что он пылкий, страстный, это-то хорошо — благоразумие и прозорливость лишь в более зрелые годы образуют противовес. А что чрезмерно в себя влюблен? Не думаю. Юноши в его годы прежде всего жаждут преклоняться и любить. Желание быть любимым приходит позже.
— Телемах, еще будучи совсем юным, очень хотел быть любимым.
— Не говори мне о нем.
— Но ты же сказал, что отправляешься его искать и спасти.
— Достаточно того, что я сказал.
— Тоскуешь по волшебнице?
— Я сказал, для чего я должен ее найти.
Евриклея после паузы:
— Я думаю, что в этом покое и на этом ложе слова о чудесах не обязательны.
— А я думаю, что тебя ожидает немало трудностей и вряд ли тебе стоит отказываться от чудес.
— Я и не отказываюсь. Я с благодарностью приняла то, что ты препоручил меня милости божественной Афины и особому покровительству Деметры, богини плодородия.
На сей раз Одиссей не ответил. Оба долго лежали молча. Наконец он сказал:
— Я чувствую себя усталым, но не могу уснуть. Слишком много мыслей роится в голове. Выйду ненадолго во двор, подышу свежим ночным воздухом.
Зная, что ночь теплая, он хотел было выйти нагим, но сразу же передумал и надел хитон.
29. Одиссей прошел наискосок через двор. Опершись о смоковницу, ту самую, под которой он недавно притворялся спящим, стоял Смейся-Плачь.
— Ты меня ждал?
— Вернее, ты меня искал. Вот и нашел. Можешь радоваться.
— Я знал, что ты тут будешь.
— А я — что ты придешь. Долго ж ты собирался.
— Мы еще достаточно долго будем вместе.
— Если ты намерен опять отсутствовать двадцать лет. Эх, великий царь, вместо того, чтобы распутывать, ты только все запутываешь.
— Уж кто-кто, а ты должен знать, что для того, чтобы развязать, надо сперва затянуть узел.
— Да ты только и делаешь, что узлы завязываешь. Вон сколько набрал нынче конопляных канатов.
— Я никого не принуждаю. В том числе и тебя.
— Разница большая! Я буду сопровождать тебя от ума, чтобы по мере сил противиться твоим сомнительным замыслам. Они же — по глупости.
— Найди словечко помягче.
— Если желаешь, изволь. Не по глупости, а по наваждению. Они околдованы мыслью о роскошном путешествии.
— Я верю, Смейся-Плачь. Больше того, я знаю.
— Что покоришь волшебницу?
— Больше!
— Что она передаст тебе свою колдовскую силу?
— Больше!
— И сделает тебя, как ока, бессмертным?
— Возможно.
— И ты пережил бы мою смерть?
— Пришлось бы.
— А боги согласятся?
— Надеюсь. Почему бы им не оказать мне этой особой милости? Они, боги, стали бы от этого еще божественней. Люди бы их сильнее возлюбили, если бы они так уважали смертного.
— Зависть ты в расчет не берешь?
— Ее у всех хоть отбавляй. Но по сути они прежде всего жаждут преклоняться, жаждут гордых владык.
— Допустим. Но что ты станешь делать с бессмертием? Скука будет смертная.
— Смертная.
— Что ты сказал?
— Зато у меня было бы вдосталь времени, чтобы думать о будущем.
— На ложе рядом с Цирцеей?
— Есть и другие ложа, кроме как в супружеской спальне.
— Значит…
— Чего не договариваешь? Ты же знаешь, я этого не люблю.
— Прости, но твое предполагаемое, я даже сказал бы, уже объявленное бессмертие нагоняет на меня робость. Я опасаюсь, сумею ли тогда тебя развлекать и смешить.
— Нет, ты не это хотел сказать.
29. Одиссей прошел наискосок через двор. Опершись о смоковницу, ту самую, под которой он недавно притворялся спящим, стоял Смейся-Плачь.
— Ты меня ждал?
— Вернее, ты меня искал. Вот и нашел. Можешь радоваться.
— Я знал, что ты тут будешь.
— А я — что ты придешь. Долго ж ты собирался.
— Мы еще достаточно долго будем вместе.
— Если ты намерен опять отсутствовать двадцать лет. Эх, великий царь, вместо того, чтобы распутывать, ты только все запутываешь.
— Уж кто-кто, а ты должен знать, что для того, чтобы развязать, надо сперва затянуть узел.
— Да ты только и делаешь, что узлы завязываешь. Вон сколько набрал нынче конопляных канатов.
— Я никого не принуждаю. В том числе и тебя.
— Разница большая! Я буду сопровождать тебя от ума, чтобы по мере сил противиться твоим сомнительным замыслам. Они же — по глупости.
— Найди словечко помягче.
— Если желаешь, изволь. Не по глупости, а по наваждению. Они околдованы мыслью о роскошном путешествии.
— Я верю, Смейся-Плачь. Больше того, я знаю.
— Что покоришь волшебницу?
— Больше!
— Что она передаст тебе свою колдовскую силу?
— Больше!
— И сделает тебя, как ока, бессмертным?
— Возможно.
— И ты пережил бы мою смерть?
— Пришлось бы.
— А боги согласятся?
— Надеюсь. Почему бы им не оказать мне этой особой милости? Они, боги, стали бы от этого еще божественней. Люди бы их сильнее возлюбили, если бы они так уважали смертного.
— Зависть ты в расчет не берешь?
— Ее у всех хоть отбавляй. Но по сути они прежде всего жаждут преклоняться, жаждут гордых владык.
— Допустим. Но что ты станешь делать с бессмертием? Скука будет смертная.
— Смертная.
— Что ты сказал?
— Зато у меня было бы вдосталь времени, чтобы думать о будущем.
— На ложе рядом с Цирцеей?
— Есть и другие ложа, кроме как в супружеской спальне.
— Значит…
— Чего не договариваешь? Ты же знаешь, я этого не люблю.
— Прости, но твое предполагаемое, я даже сказал бы, уже объявленное бессмертие нагоняет на меня робость. Я опасаюсь, сумею ли тогда тебя развлекать и смешить.
— Нет, ты не это хотел сказать.
— Думаешь, не это?
— Уверен.
— В таком случае я забыл, что хотел сказать.
Одиссей побагровел от злости.
— Я должен тебе напомнить? — вскричал он.
— Считай, что меня нет! — крикнул в ответ Смейся-Плачь и исчез в темноте сада.
Я слишком много наговорил, — подумал Одиссей. Но тут же успокоился, сознавая, что все, что знает о нем Смейся-Плачь, как и то, о чем догадывается, никогда, ни при каких обстоятельствах не будет сообщено комулибо третьему. Слишком хорошо были известны Одиссею некие тайны шута, и он нисколько не сомневался, что и сам Смейся-Плачь об этом знает или по меньшей мере догадывается. Например, Одиссей знал, что отец шута, Пахис, по прозванию Толстяк, много лет тому назад умер не от обжорства и не от чрезмерного пьянства, но отравленный собственным сыном, ненавидевшим и отца и его грубоватый, незатейливый юмор. Молодой Смейся-Плачь, который, будучи еще подростком, выбрал себе такое имя, сам признался Одиссею таинственно многозначительными намеками на поминках после погребения Пахиса. Также замечал Одиссей, а верней, не имея точных улик, тут уже только догадывался, что время от времени и, вероятно, от рук шута погибали при загадочных обстоятельствах маленькие мальчики и девочки. Правда, подобные случаи бывали и в давние времена, и поэтому все предполагали, что дети, заблудившись в лесу, становились добычей диких зверей Пожалуй, один лишь Одиссей заметил, что все эт погибшие были калеки, горбатые, хромые или слабоумные.
— Не кажется ли тебе, — спросил он, укладываясь на ложе рядом с Евриклеей, — что Смейся-Плачь имеет какие-то странные наклонности?
— Я больше бы удивлялась, будь у него какие-нибудь другие, — отвечала она голосом совершенно не сонным. — За это, наверно, ты его и любишь и он тебе так необходим.
— Означает ли это, что я люблю странности? Неужели ты считаешь, что и у тебя странные наклонности?
— Если бы я была заурядной женщиной, ты бы давно со мною соскучился и, пожалуй, не доверил бы надзора над твоими владениями.
— Это верно, — сказал он, — ты женщина незаурядная. Думаю, что ты и мужа себе найдешь незаурядного.
— Я всегда старалась все предвидеть.
— И для тебя не бывало неожиданностей?
— Предвидений много, и они разные, а происходит что-то одно.
— Я часто об этом размышляю. Происходит. Но по какой причине? Необходимость? Выбор? Или если выбор — то необходимый ли?
— Пусть Смейся-Плачь ответит тебе на этот вопрос.
— Я отправлю вопрос туда, откуда он пришел.
— Когда дети спрашивают, как построить дом из песка, взрослые им отвечают: постройте сами.
Одиссей после паузы:
— Ты что-то имеешь против Ноемона?
— Он мне нравится. Он тоже странный, даже очень. Но я боюсь, что либо ты ему, либо он тебе, либо наконец оба вы друг другу можете причинить много зла. Я часто с ним беседовала, когда навещала Евмея.
— Вы говорили обо мне?
— Мы оставались вдвоем. Он нередко провожал меня домой. А иногда поджидал на дороге.
— Он?
— Рассказывал о себе, и я — о себе.
— Были признания?
— Просто рассказы.
— Теперь-то я постепенно начинаю что-то понимать, постепенно в голове у меня проясняется. Ты хотела его удержать?
— И да, и нет.
— Удержать для себя?
— Я не хотела, чтобы он увивался возле тебя, как мотылек у огня.
— Ты боялась за него?
— Когда мотылек долго кружит у огня, он может его поколебать.
— Ты заговорила притчами, и на меня сонливость напала. Завтра похороны Евмея. Жаль, что его со мною не будет.
— Навести его в Гадесе.
— Думаю, на земле меня ждет больше дел, чем среди теней. Спи спокойно, Евриклея.
— И ты, Одиссей. Чтоб не было мучительных снов.
— Лучше бы ты мне хороших снов пожелала.
— Хорошие сны ты видишь наяву.
30. На другой день, после погребения свинопаса Евмея, чьи останки сожгли ка костре, присыпали землею да еще придавили тяжелым камнем, и сам Одиссей положил рядом с камнем постуший посох верного старого слуги — итак, после скорбного этого обряда, а также после поминок у бедной хижины умершего, куда слуги Одиссеевы принесли мясо, хлебы и красное вино из дворца, — итак, после обряда печального, но изредка взрывавшегося весельем, когда Одиссей, простясь с Ноемоном, возвращался в окружении родственников, друзей и приятелей домой, — навстречу ему вышла Евриклея и молвила:
— Твой гонец Ельпенор хочет поговорить с тобой.
— У меня для него нет никаких поручений, — хмуро ответил Одиссей, мысли которого еще витали вокруг усадьбы умершего слуги.
На что Ерриклея:
— Но он же не только твой гонец, он еще и родственник, правда, далекий, а все ж родственник. Его дед Еврилох был одним из твоих спутников в преславном плаванье.
— Помню. Это по его наущению его товарищи — хотя муки голода отчасти их извиняют, — перебили на острове Тринакрии быков Гелиоса, за что разгневанный бог наслал на наш корабль ужасную бурю и всех, кроме меня, поразил своими молниями. Я как-то упустил из виду, что мой гонец происходит из Еврилохова рода. Чего же он хочет?
— Я думаю, если он просит выслушать его, он сам тебе скажет.
— Завтра у меня тяжелый день. Я должен проследить за загрузкой корабля.
— Ты с твоим умом решишь его дело и быстро и правильно.
— Много он хочет просить?
— По его меркам, пожалуй, и много. Твоей же мерки я в этом случае не знаю.
— Он совсем молод. И уже многого хочет?
— Чуть постарше Ноемон. У него слава лучшего бегуна.
Одиссей милостиво усмехнулся.
— Ладно, раз он так быстро бегает, пусть прибежит в мой царский зал.
— Твоя воля будет исполнена, — ответила Евриклея.
И действительно, едва Одиссей уселся на богато изукрашенный резьбою трон, створки дверей бесшумно распахнулись, на пороге появился один из стражей и оповестил:
— Господин, твой гонец Ельпенор просит, чтобы ты соизволил принять его и выслушать.
— Пусть войдет, — молвил Одиссей. — Но сперва зажгите светильники, я не люблю, когда в этом большом зале темно.
И молодой гонец, переступив золотой порог, вошел в зал, полный света, хотя и отличавшегося от солнечного, но благодаря множеству светильников и огромных неподвижных статуй, отбрасывавших тени на медные стены, куда более таинственного, чем свет дневной; и хотя он был создан всего лишь людской выдумкой, впечатление было такое, будто входишь в обитель, скрывающую непостижимо глубокие тайны.
Одиссею редко доводилось приглядываться к своему гонцу — приказы или поручения он объявлял в немногих словах, как можно короче, глядя при этом не на того, кто перед ним стоял, а как бы поверх его головы. Поэтому лишь теперь, когда высокий, стройный юноша пружинистым шагом приблизился к нему по мраморному полу, искусно выложенному из красных и черных плит, Одиссей заметил, что юноша красив — удлиненное смуглое лицо, светлые, круто вьющиеся волосы и очень голубые глаза, чистые, слегка косящие, но глядящие смело.