— Одиссей! — закричал юноша. — Одиссей!
И минуту спустя:
— Проснись! Ты очень нужен!
Но когда вызванный его криком появился в дверях, высокий, широкоплечий, рыжеволосый, в одной лишь наброшенной на плечи хламиде, но с мечом в правой руке, Ноемон не кинулся навстречу.
— Евмей умер? — спросил Одиссей приглушенным голосом.
— Ты сказал, господин, — отвечал Ноемон.
— Он страдал?
— Он скончался во сне.
— Стало быть, из сна ночного перешел в сон вечный.
— Раз ты так говоришь, наверно, так и было. Ты будешь искать его в Гадесе? Правда, обещание это ты дал ему еще живому, полагая, что он так скоро не умрет…
— Если Одиссей дает обещание, он держит слово. К сожалению, обещание, данное тебе, я не смогу исполнить. Оно, как и данное Евмею, имело условный характер, однако приемный твой отец умер, что ж до живых, тут наши намерения могут изменяться. Скончайся Евмей вечером — да что я говорю? — на час раньше, ты получил бы то, что я торжественно обещал твоему приемному отцу.
— Без моего ведома?
— Так он тебе ничего не сказал?
— Должно быть, не успел. Он уснул сразу же после твоего ухода. Но о каком еще обещании ты говоришь, если ты дал одно и то же Евмею и мне?
— Обещание, Ноемон, не существует само по себе, средь пустыни, неизменное, как вечность. Обещание воплощается в жизнь в окружении меняющейся обстановки, которая состоит из реальных условий и обстоятельств. Я сказал твоему приемному отцу — дабы в царстве теней он был спокоен! — что ежели его постигнет смерть, то во время моего отсутствия ты будешь жить в моем дворце и управлять всеми моими владениями.
— Но потом ты нам обещал, что мы будем сопровождать тебя в плаванье.
— Верно. Евмей и ты.
— Но если Евмея уже нет в живых?
— Я решил сделать управляющей и хозяйкой моего имущества ключницу Евриклею. Это уже сделано. Ты опоздал.
— Я никогда не мечтал о том, чтобы править в твоем отсутствии.
— Тем лучше. Не испытаешь разочарования.
— А второе твое обещание тоже не имеет силы?
— То обещание относилось к вам обоим.
— Стало быть, я один в твоих глазах уже ничего не стою? Почему так? С какой коварной целью ты соединил нас в нелепую пару близнецов? Если Евмей умер, тогда я тоже не должен жить. Чего ж ты медлишь? В руке у тебя меч. Убей меня, чтобы тебе не надо было исполнять обещание.
В этот миг из тьмы вынырнул Смейся-Плачь — разумеется, в золотом ошейнике с прикрепленным к нему золотым поводком.
— Я вижу, достопочтенный наш повелитель препирается с пригожим юношей. Ссора в годину смерти — дело не зазорное, это случается и в самых лучших семьях.
Одиссей, подавляя гнев:
— Ты подслушивал?
— Ба, кто не подслушивает, у того зарастают уши.
— Значит, плохо подслушивал, потому что никакой ссоры тут не было и нет.
Смейся-Плачь. Ты один умеешь так красиво и ловко подтверждать отрицая.
Одиссей (Ноемону). Ты-то чего молчишь?
Ноемон. Еще не знаю, то ли ты меня боишься, то ли хочешь мне мстить.
Смейся-Плачь. А может быть, тут зависть? (Одиссею.) У этого юнца задатки поэта. Ты не заметил в нем своих собственных мечтаний? Только в его пока неумелых вспышках уже теперь больше правды, чем во всех твоих хитрых играх.
Одиссей. Чепуху несешь, Смейся-Плачь. Мое призвание — оружие, а не песни.
Смейся-Плачь. Мало ты еще нарассказывал сказок о своих ратных делах? Ну конечно, ты прославлял и других отважных и погибших мужей. Женщин, коварных и соблазнительных! Да невиданных, грозных чудовищ!
Одиссей. Да, я прославлял Ахиллеса, Патрокла, Агамемнона, даже Гектора.[8]
Смейся-Плачь. Шут не обязан тягаться в справедливости с Миносом.[9] Он не изрекает приговоров, он только тычет указательным пальцем в брюхо. Да, в брюхо, почтенный Одиссей! Чтобы там, в брюхе, заурчало.
Одиссей. Неглупо, неглупо! Но сейчас ночь, и хватит нам болтать. Возвращайся домой, Ноемон. Приготовлениями к приличествующим случаю торжественным похоронам я займусь сам. А ты, Смейся-Плачь, приходи завтра под вечер на агору. Впрочем, труба глашатая не раз огласит город своими металлическими звуками. (Ноемону.) Ступай, чего ж ты ждешь? Смейся-Плачь откроет тебе ворота. Ах, да! Ты тоже приходи на агору. Тогда узнаешь, как Одиссей держит свои обещания. Собственно, называть это обещаниями, пожалуй, не стоит. Правильнее было бы сказать «намеки», по меньшей мере двусмысленные и столь рискованные, что напоминают неуверенные шаги по жерди, узкой, как лезвие меча. До завтра.
(Уходит.)Ноемон даже не глянул в ту сторону, он стоял, понурив голову, а когда ее поднял, глаза его были полны слез.
— Помоги мне, Смейся-Плачь, — сказал он прерывающимся голосом, но с настойчивой требовательностью в тоне.
Из хлевов доносилось хрюканье свиноматок и кабанов. Шут минуту поиграл своей золотой цепью, тихонько ею позвякивая.
— Так мало пролил ты слез по умершем, что у тебя их еще вон сколько из-за живого?
— Не издевайся. Судьба уже довольно поиздевалась надо мной.
— Хочешь моего совета?
— О нем-то я и прошу. Правда, я хотел бы попросить у тебя не только совета.
— Эге, красавчик! Не скачи так прытко. Я шут, а не сват.
— Ну что ж, слушаю твой совет.
— Возвращайся спокойно домой и у одра приемного отца поразмысли о себе и о своем будущем.
— О чем мне размышлять? Насчет моего будущего Одиссей уже все решил.
— Но ты можешь изменить его замысел.
— Говори яснее.
— Твои вопросы — это вопросы мальчика или слабой женщины. И что же, по-твоему, решил Одиссей?
— Что в лучшем случае я займу место Евмея.
— Я готов на миг снова поверить в твою юношескую наивность.
— Я убью себя. Нет, сперва я убью его, предателя.
Смейся-Плачь хохотнул коротко, но отнюдь не весело.
— Сдержи себя до завтра. Завтра вечером на агоре Одиссей произнесет одну из своих замечательных великих речей. Может, даже самую великую, потому что наверняка — последнюю. Но на агоре твоя судьба еще не будет решена окончательно. Ты просил моего совета, я готов его дать. Одиссей задумал дальнее путешествие. Цели его я не знаю, даже и не догадываюсь. Он эту цель объявит на агоре, ведь он царь, он должен объяснить народу, зачем, ради каких важных дел опять покидает Итаку. Однако он бы не был самим собой, если бы объявил всю правду. Сомневаюсь, впрочем, что он сам ее знает точно и определенно. Зато я знаю, что ты будешь в числе его спутников.
— Стало быть, он меня все же выбрал!
Смейся-Плачь опять побренчал цепью.
— Это знаю я, а он еще колеблется. Ты ему нужен.
— Слушай, будь у меня золото, я бы тебя осыпал золотом.
— Того золота, что у меня есть, на мои нужды хватает. Но раз уж я взялся тебе советовать, то слушай: откажись от соблазнительных приманок рискованной игры и оставайся на Итаке.
— Ты шутишь! Влачить жалкое существование убогого свинопаса? Такому юноше, как я? На Итаке без Одиссея?
— Твой приемный отец ждал его целых двадцать лет.
— Я не Евмей!
— Да, верно. Ты наделен красотою тела, чего он был лишен, но у тебя нет мудрости, которой он был богат. Так что ты действительно нищий, ибо телесную красоту время быстро уродует и уничтожает.
Ноемон, однако, не слушал его.
— Открой ворота, Смейся-Плачь! — воскликнул он. — Побегу домой, чтобы порадовать душу Евмея.
Смейся-Плачь, оставшись один, говорит сам с собою, но вслух:
— Какое счастье, что покойники неспособны плакать.
27. От недолгого, чуткого сна Ноемона пробудили далекие, но хорошо слышные звуки трубы глашатая. Было уже светло, однако не очень поздно. Вскоре пришли четыре женщины омыть и подготовить к погребальному обряду тело Евмея. Солнце приближалось к зениту, когда прибежал гонец от Одиссея и передал Ноемону приказ господина — явиться, не мешкая, во дворец.
Ноемон не выказал удивления, хотя внутри все у него затрепетало от радости и тревоги. Он охотно побежал бы, как в ту ночь, но опережать гонца было неприлично, а тот, хотя по обязанности бежал, однако бежал неспешно, ровно, с отлично отработанной сноровкой опытного гимнаста, привычного к преодолению больших расстояний и к длительному напряжению.
Ноемон знал, что задавать гонцу вопросы не положено, а потому бежал молча, прилаживая свой нетерпеливый бег к профессионально размеренным движениям спутника, который был всего на год-два старше. И все же он не мог совладать с беспокойством, сердце его металось в груди, как пойманная в силки куница. Смятение и тревога, вероятно, отражались на его лице, так как гонец, искоса бросив на него равнодушный взгляд, спросил:
— Ты устал?
Ноемон знал, что задавать гонцу вопросы не положено, а потому бежал молча, прилаживая свой нетерпеливый бег к профессионально размеренным движениям спутника, который был всего на год-два старше. И все же он не мог совладать с беспокойством, сердце его металось в груди, как пойманная в силки куница. Смятение и тревога, вероятно, отражались на его лице, так как гонец, искоса бросив на него равнодушный взгляд, спросил:
— Ты устал?
Ноемон слегка покраснел.
— Ночью я пробежал эту дорогу в два раза быстрее. Туда и обратно.
— Я гонец, мой мальчик. Бегаю взапуски только на состязаниях.
— Я это знаю, Ельпенор.
— Ты знаешь мое имя?
— Я знаю все знаменитые имена Итаки. И не только Итаки.
Ельпенор слегка прибавил скорости.
— Если ты в беге столь же искусен, как в ответах, можем попробовать потягаться.
Тут Ноемон вырвался вперед как стрела, пущенная из туго натянутого лука. Несколько минут он бежал впереди. Но вскоре Ельпенор догнал его и они побежали уже рядом, потом Ельпенор начал обгонять Ноемона — сперва на шаг, потом на несколько шагов, расстояние между ними все увеличивалось. На миг Ноемону показалось, что он слабеет. Но уверенности в себе он не терял. Что с того, что голая спина Ельпенора и его необычайно длинные, стройные ноги уходят все дальше? Довольно долго Ноемон не прибавлял ходу, и гонец, видно, это почувствовал, потому что слегка замедлил бег. И тогда Ноемон опять устремился вперед, стремительный как стрела или молния небесная, и хотя Ельпенор мгновенно сообразил, что ему грозит обгон, и резко набрал скорость, через несколько минут он остался позади. Правда, в ворота Одиссеевой усадьбы они вбежали плечо к плечу, оба чуть запыхавшиеся, но улыбающиеся.
— Сколько тебе лет, Ноемон? — спросил Ельпенор, когда они подходили к дворцу.
— Шестнадцать, — отвечал Ноемон.
— Если будешь упражняться, — молвил Ельпенор, — и разумно следить за своим телом, ты, возможно, через несколько лет удостоишься олимпийского венка.
— После тебя, Ельпенор, — возразил Ноемон.
На что гонец совершенно деловым и равнодушным тоном сказал:
— А теперь, как мне приказано, я проведу тебя, Ноемон, пред лицо господина.
— Веди, — молвил Ноемон и даже не удивился, что вполне спокоен, что все противоречивые чувства улетучились и в душе воцарилась умиротворенность, даже любопытства он не испытывал. Все уже свершилось, — подумал он. И с этой мыслью вошел вслед за Ельпенором в великолепный тронный зал.
Огромное помещение было озарено светом, лившимся через открытые отверстия в потолке. От золотых статуй юношей со светильниками в поднятых руках исходило ослепительное сияние. На креслах пылал пурпур ковров. Медная обшивка стен также светилась мерцающим заревом. Одиссей неподвижно сидел на троне в глубине зала, опершись обеими руками на резные подлокотники тронного кресла, он был в тени, и потому всем входившим в зал, наверно, казалось, что он сидит где-то очень далеко, и эта удаленность его как бы не уменьшалась — во всяком случае так ощущал Ноемон, приближаясь к тому, кто, по его мнению, должен был сейчас решить его судьбу.
Ельпенор подошел к трону. И, как полагалось, торжественным тоном произнес:
— Приказ твой исполнен, господин, я привел к тебе юного Ноемона. Вот он!
На что Одиссей:
— Оставь нас теперь одних. А стражам у дверей накажи не впускать никого, кто мною не был зван.
(Гонец Ельпенор уходит.)— Приветствую тебя, Ноемон. Сейчас ты узнаешь, зачем я тебя призвал. Садись на какой-нибудь табурет слева от меня. Но сперва поклонись Евриклее, она к тебе благоволит.
Лишь теперь Ноемон оглянулся вокруг — войдя в зал, он не сводил глаз с сидевшего вдали Одиссея — и заметил ключницу, сидевшую справа от трона, вблизи одной из статуй, но не в ее тени, а напротив, в ярком свете, исходившем от осиянного солнцем золота.
— Женщины пришли? — спросила она.
— Да, — ответил Ноемон, слегка склонив голову, — тело моего приемного отца в хороших руках.
И он сел на место, указанное Одиссеем. Тогда царь заговорил:
— Я призвал вас обоих, тебя, мудрая Евриклея, и тебя, Ноемон, приемный сын моего верного слуги, который, к великому нашему горю, отошел в царство теней. Я хочу, чтобы вы внимательно и не опережая моих слов льстивым поддакиванием выслушали то, что я вам скажу сейчас, а мужам, которые соберутся к вечеру на агоре, сообщу позже. Почему именно вас я призвал, объяснять не стану. Можете усматривать в этом что вам угодно — приказ, прихоть, даже просьбу.
— А где Смейся-Плачь? Почему я его не вижу? — спросила Евриклея.
— Ты приметлива, — молвил Одиссей. — Действительно, я тоже что-то не вижу моего шута в этом зале. Вероятно, я не передал ему своего пожелания. Не думаю, однако, чтобы это было от невнимания или забывчивости. Ты еще что-то хочешь спросить, Евриклея?
— Нет, господин, — отвечала она.
— А ты, Ноемон?
— На языке у меня вертится слишком много вопросов, чтобы я мог из них выбрать один самый важный.
— Правильно, — сказал Одиссей, — и я не исключаю того, что, уходя из этого зала, ты унесешь ответов гораздо больше, чем у тебя вопросов.
— То есть, уйду счастливым?
— Если окажешься способен нести такое бремя. Но к делу! Итак, нынче вечером я скажу собравшимся следующее: «Почтенные мужи, мудрые… нет, мужи благоразумные и достойно вступившие в зрелый возраст! Долго размышлял я, созывать ли вас на агору и сообщать ли то, что намерен сейчас сообщить — а именно то, что устами Гермеса велела открыть вам неизменно благосклонная ко мне божественная Афина. Я не хотел бы, чтобы вы подумали, будто это она вещает моими устами. Речи богов не всегда понятны для смертных, и посему, когда боги желают объяснить свои замыслы и предсказать далекое будущее, они неизменно призывают молодого Гермеса, дабы он, равно искусно владеющий языком божественным и человеческим, сообщал нам самую суть, имеющую особое значение — для него же во времени нет преград, ему открыты все три, из коих время грядущее наиболее таинственно.
Всем вам, полагаю, известно, что мой сын Телемах и несколько десятков юношей из знатнейших родов недавно покинули Итаку на трех судах, не сообщив никому ни причин, ни цели своего путешествия». Ты что-то хотела сказать, Евриклея?
— Не удивись, Одиссей, — молвила она, — если в этом месте услышишь среди собравшихся шум.
— Понимаю, что вы удивлены, — продолжал Одиссей, — ибо те юноши, а также мой сын Телемах распространяли слухи самые различные. Однако противоречия в их доводах и рассказах были столь явны, что трудно не счесть их вымыслом. Избыток резонов и их взаимоисключающие разноречия еще раз подтверждают справедливость мнения: где слишком много доводов, там нет ни одного истинного. И меня день за днем осаждала тяжкая забота.
Посему вы легко можете себе представить мое изумление и испуг, вместе с огромным облегчением, когда предо мною, сидевшим в своем покое и погруженным в невеселые думы, вдруг появился божественный Гермес в давно мне знакомом обличье юноши и я тотчас его узнал, ибо лишь наделенный божественным могуществом мог проникнуть в зал, прямо через стену, не открыв охраняемых стражами дверей. Смущенный противоречивыми чувствами, я молчал. Тогда божественный Гермес изрек такие слова: «Привет тебе, Одиссей, мудрый и славный отвагою муж! Божественная Афина, неизменно к тебе благоволящая, велела тебе сообщить, что твой сын Телемах, юноша доблестный, но отчаянный, замыслил вместе с товарищами приплыть на трех судах на остров Эю, застать врасплох волшебницу Цирцею, вынудить ее отказаться от чародейских козней и открыть свои мрачные тайны, после чего они намерены завладеть островом и подчинить его своей власти».
Как ты думаешь, Евриклея, среди собравшихся опять послышится шум?
— Думаю, что да, — ответила ключница.
— Удивление и угрозы?
— Думаю, ты достигнешь того, чего хочешь.
— Я тоже так полагаю, — ответил Одиссей. — Правда придает силы, но бывает и страшной.
И он продолжал:
— «Гермес, — вскричал я, — мой сын погиб. А также его товарищи. Надо не знать чародейку Цирцею, чтобы воображать, будто без помощи сверхъестественных сил удастся обезвредить ее могучие и коварные чары». Гермес ответствовал: «Ты мудро говоришь, Одиссей. Кто лучше тебя знает эту опасную соблазнительницу? Но ведь некогда божественная Афина при моем посредничестве спасла тебя и твоих обращенных в свиней товарищей, посему и в тяжкую нынешнюю пору богиня желает еще раз предотвратить беду, известив тебя, как ты должен поступить». На что я сказал: «Я весь обратился в слух и благодарю тебя и богиню». Тогда Гермес продолжал: «Теперь суда Телемаха, подгоняемые попутными ветрами, быстро приближаются к острову Эе. От цели их отделяет менее чем один день пути. Я знаю, что они надеются причалить к острову вечером, дабы ночью совершить вооруженное нападение на дом Цирцеи, никем, как тебе известно, не охраняемый, ибо нимфа, дочь Океана и Солнца, полагается на свои чары и прислуживают ей всего несколько девиц, а ночи она проводит с избранным ею любовником, которого, лишь только он ей наскучит, она, повинуясь прихотям своим, обращает в льва, волка или свинью. Невеселый жребий уготован твоему сыну, Одиссей, и такая же опасность грозит десяткам потомков благороднейших семей Итаки. Лишь ты один, по словам божественной Афины, можешь предотвратить бедствие и даже превратить поражение в победу». Как вы догадываетесь, достойные мужи, я не мог не спросить: «Как же мне это удастся?» — «Все зависит от твоих собратьев», — молвил Гермес. И он кратко растолковал мне, как он себе это представляет. «Ты подберешь себе, — сказал он, — девятнадцать надежных спутников и не мешкая взойдешь с ними на быстрокрылый корабль, чтобы в несколько дней — ведь с Посейдоном ты примирился и он не будет чинить тебе препятствий — добраться до острова волшебницы Цирцеи. Пусть не смутит вас, коль в доме нимфы вы не найдете Телемаха и его товарищей. Это будет означать, что, взяв от них все, что ей было нужно, или же ни в одном из них не найдя ничего привлекательного, — известно ведь, что ей более по вкусу мужчины зрелые, чем юнцы, — она превратила их всех в животных. Когда предстанешь перед нею, ты об их судьбе не спрашивай. Цирцее ведомы всевозможные чары, однако мысли она читать не умеет. Ты же, недоступный ее оболыценьям, сделаешь с нею все, что пожелаешь. Ты можешь сделать ее своей рабыней, вынудить открыть все ее тайны или, ежели тебе будет угодно и желательно, завладеешь островом и будешь на нем царствовать, хотя, по-моему, ты скорее посадишь на трон Эй своего сына Телемаха, а сам с товарищами вернешься на Итаку, дабы украсить прежние деяния новою славой, и вдобавок вернешься еще более могущественным, ибо будешь владеть чарами волшебства». Тут шум, Евриклея?