Каспий, частично знакомый по Апшерону моего детства, привлек меня давнишним посылом. Хотя он и терял уже актуальность – в силу стабилизировавшегося разгрома страны, но мне все еще представлялось забавным: прочувствовать на местности, как можно было бы свинтить нелегалом через госграницу.
Готовиться к первой поездке я начал издалека и вполне необыкновенным образом. За жуткие деньги купил в комке у метро «Фрунзенская» страстно осклабленное чучело медведя. Облезлое, занафталиненное до обморочного задыхания, оно сыпало клопами, опилками и комковатым, слежавшимся тальком – покуда я волочил его в обнимку, как забуревшего кореша, поверх городских барьеров. Бронзовая тарелка с чеканкой «МГОРО – Московское городское общество рыболовства и охоты» и уткой, садящейся на воду у пучка камышей, протягивалась топтыгиным в пространство с угрожающе-требовательным видом. Я отпилил ему лапы и, напялив их на сапожные колодки с прилаженными сверху лыжными ремневыми креплениями, соорудил своего рода спецобувь перебежчика. (Четвертованные останки медведя были выволочены на помойку, где недолго пугали прохожих, пока кто-то не утащил косолапый трофей к себе в берлогу.)
Основывал я принцип действия своей поделки вот на чем. На Памире я слышал разговоры, что, мол, пограничники озабочены не столько поиском реальных нарушителей, сколько восстановлением системы сигнализации после пролома через нее мощных зверей – архаров, ирбисов, кийков. А медведь, судя по тому, что я вычитал в БСЭ, был наиболее вероятным нарушителем границы с Ираном.
Очевидно, я осознавал отъявленную идиотичность этих медвоступов. Однако мне было необходимо хоть как-то обосновать свою иррациональную тягу к путешествиям. Я действовал по методу «клин клином»: поскольку твердо знал, что подлинный мотив моих стремлений к путешествиям таков, что его носитель заслуживает неотложной изоляции.
Два года подряд суммарный вектор моих странствований выправлялся на Пришиб, приграничный городок Южного Азербайджана. Мне представлялось несложным перемахнуть оттуда звериными тропами через невеликие, хотя и снежные перевалы в Персию. Однако сам переход был не важен, важно было только стремление. Побочный эффект разведки, исследования, вживания в ландшафт – познание «гения местности», genius terra, – и, возможно, слияния с ним исподволь – вот что я преследовал на самом деле. Я никогда не бравировал отчетливостью планов путешествий, зная, что все равно меня занесет непоправимо куда-нибудь в сторону, как смелого, но бестолкового мальчишку с акробатической катапульты. Важно было только найти некую будоражащую идею, которая бы мне придала, как маховику, как кумулятивному снаряду, начальную энергию для заброса на местность…
Решено было – с севера на юг – обследовать Каспий. На то у меня имелось по крайней мере две увлекательные причины. Во-первых, я прочитал у поэта: «Каспийское море суть геофизическая – и метафизическая линза России, оттого что в него Волгой – каждым ее притоком, речушкой, ручейком, родником – по капле собирается свет русской земли». И, во-вторых, Тур Хейердал в интервью журналу «Нэшнл Джиографик» за 1981 год, утверждая, что прародина всех народов Евразийского континента существует и не открыта только потому, что утаена водой, песком или вулканической пылью, – указывал на дельту Волги как на одно из наиболее вероятных мест нахождения Евразийской Атлантиды. Хейердал выдвигал несколько аргументов в пользу своей гипотезы. Наиболее весомыми из них были: 1) наличие корреляции между колебаниями уровня Каспия и волнами послеледникового расширения ареалов древнейших общин; 2) археологическое свидетельство новейшего времени о том, что под огромной осадочной толщей дельты погребено Хазарское царство. В заключение знаменитый путешественник призывал начать исследования морского дна Каспийского взморья и подпочвенного слоя Акчагыльских степей.
В преддверии путешествия, часто пренебрегая лекциями, я часами просиживал в скверике у областного турклуба. Из закрытого отдела его библиотеки инструктор горного туризма выносил мне под полой уже несекретные «километровки». Расплатившись, я внимательно, не суетясь, калькировал их. Прижав листы «крокодильчиками» к эскизной доске, я делал вид, что набрасываю карандашный рисунок обрушенной, по росшей березками колокольни, возносившейся за сквериком по диагонали. Но все это – навязчиво бесплодное желание свалить за кордон, спекуляции на тему исторической географии – было только потешными отговорками, предлогами, увиливаниями перед главной причиной того, что меня так подмывало, упиваясь полным отрывом от постылой жизни, пропасть на все лето где-нибудь в уймище стремительно дичающей, опустошенной страны. Дело в том, что мои поездки были не только следствием простейшей тяги к эскапизму, впрочем, уже взвинченному безрассудством вплоть до суицида. И не только лишь следованием убежденности, что степень присутствия Бога обратно пропорциональна плотности народонаселения. И что «Вселенная – Господь, природа – храм». Не только. Я искал наделы, где сознание поневоле пронизывается сакральностью мира – и благодаря энергии тайны растворяется в окружающей действительности, достигая той полноты, за пределом которой, как мне грезилось, находится первая ступень восхождения к Ней… Так это было или иначе, но определенно – недовольный собой и миром, я стремился через путешествия войти в иной мир, найти вход в него в отдаленном пространстве – и, сделав разведку, постараться непременно вернуться.
VII
В качестве примера таких ходок хочу рассказать о самом страшном явлении природы, которое когда-либо мною было видено в жизни. По сравнению с ним заставшая в степи гроза, когда молния прямым почти попаданием, на грани контузии, хлестала вокруг, как клинок по ослепительной змее, когда – в пьянящей ясности сознанья, полонившего весь сразу воздух, – под ногами горела дребезжащим синим огонь –ком мокрая трава, – нет, ничто не в силах сравниться с ужасом, в какой однажды меня повергли стрекозы.
Я сидел на песках в низовьях Волги. Царил августовский вечер. Рыба мерно била на плесе, пуская по протоке расходящиеся в блеске неба круги. У торчащего над водой топляка, у самого берега оглушительно гонял малька одиночный жерех. Речной простор, дремучие берега, мечтательный покой, какой овладевает путешественником после ужина и чая на привале – и, конечно, неизбежные комары, от которых спасение лишь привычка. Но вот появляются внезапно стрекозы. Стая, штук сто, не больше. Стрекозы – этажерчатые, огромные, быстрые, снующие мгновенно размашистыми, высокопилотажными зигзагами. Комары тут же исчезают, все скопом, будто вокруг проглочен воздух. Но не это главное. Главное – оглушительная тишина, наполненная ритмичным шелестом этого пронзенного слюдянистыми, блистающими витражами зрения. Свет затвердел, преломился вокруг и рассыпался на перламутр чешуи огромной бьющейся в воздухе рыбы. Я видел открывающиеся и закрывающиеся челюсти стрекоз, видел комаров, смятых в прикусе, видел восьмерочные россыпи наливных стрекозиных зенок. Но не это самое страшное. А страшное – вот тот самый четкий механический шелест, нежный стрекот – и безошибочность полетных хищных линий… Нет, не удается до конца уловить причину жути. Возможно, это атавистический страх, апеллирующий еще к доисторическим временам, когда стрекозы имели крылья метрового размаха и относились к серафимам. А что? Почему бы ангелам не иметь вот такие – слюдяные – крылья. Так ли уж нужны им перья?
К слову, в июне в дельте я сполна познал комариные казни. Днем спасеньем было солнце, ветерок. На солнце – да и то в основном только поблизости от скота, вблизи молочно-транспортных ферм – терпимо грызла мошка да слепни-оводы нажигали меж лопаток. Мрачные тучи комаров хоронились в лесу. Как-то на одной из стоянок, разведывая берег, я наткнулся на белую шелковицу. А я любил в детстве белый тутовник пуще меда. Дерево и земля под ним – все было усыпано ягодами. Я набросился на лакомство – но через секунду комары облепили меня ровным серым мехом, и я пулей вылетел на берег, на раскаленный песок. Несколько раз заскакивал под дерево – и тут же выламывался обратно, успев взять в горсть только несколько ягод… В скорых сумерках звонцы свивались над рекой в высоченные колеблющиеся столбы, вроде джиннов, сивые, гудящие – отчего воздух, уже проницаемый синей глубиной ночи, мутнел. Нельзя было поужинать без того, чтоб вместе с ухой не съесть десяток-другой комаров. Кто его знает, как Святослав воевал хазар в июне… Один раз к моей стоянке на Змеином острове приблудилась собачка, бежевой масти, вроде лаечки, видимо, с охотхозяйства. В связи с комариной напастью песик этот каждый вечер, как смеркалось, выполнял такой ритуал. Комары появлялись, сбивались в столбы внезапно, и перед тем, как весь воздух, вся нижняя атмосфера над дельтой напитывалась ужасным звоном, гудом – огромным звуком пространства, от которого шевелились волосы, – собачка принималась выть, жалобно и безнадежно. Вся ее морда покрывалась рубиновыми булавками, остервенело она начинала рыть яму в песке, прерываясь только, чтобы попробовать сбить лапой с носа комаров, после чего подтаскивала в зубах обломанную зеленую ветку и накрывалась ею, укладываясь в ямке. Страдая поедом, я посчитал, прикинул, сколько же в дельте комаров, исходя из одной штуки на пять литров воздуха. Получилось, что никак не меньше двухсот тысяч тонн – чуть не сотня километровых ж/д составов прессованных комаров! Но оно и понятно, думал я, – иначе бы здесь не было столько рыбы: мотыль составляет до четырех пятых пищевой биомассы речного дна. И ясно представил я, как съедают меня комары, как разносят тело мое по крупице над речной стороной, как толикой вхожу в круговорот корма, как река, воздух, лес становятся моим новым телом, как суечусь пропитанием, как движусь косяками на нерест, как сыплюсь икрой, личинкой, как гумусом спадаю в море, как ковыляю в придонье «водяным осликом», шевелюсь гидрой, губкой, рыскаю инфузорией, покоюсь тучным илом и снова присоединяюсь к комариному сонму – и от этой мысли что-то повернулось в моей нервной системе, что-то перемкнуло, встало на новое место, как в неисправных часах, которые после сотрясения, легкого удара вдруг заново дают ход, верный, твердый.
Не один раз и не два в путешествиях я сталкивался с настоящими опасностями. И каждый раз меня спасала благоговейная последовательность в кротости перед ними. Я старался не лезть на рожон и вести себя не заносчивей травы.
Тем не менее со мной приключалось немало занимательного. Например, однажды, заблудившись в низовьях Волги, снедаемый внимательным солнцем, я проплутал целый день по степному острову между Ахтубой и Мангутом. Белоголовый орел-курганник следовал надо мной беспрестанным надзором. Птица плавала восходящими кругами над луговиной, и голова кружилась от запрокинутого взгляда. Дикие кони, играя, валялись в роскошных духовитых травах. Почуяв меня, они взметывались, – и я обмирал перед красотой демонической мощи: вспыхнув, кони неслись кончакским гнедым ветром, блистающим глянцем мышц, стрелами шей, токами грив. Избегая быть затоптанным, я мчался Робинзоном и прятался в тальник у ильменя, на лету распугивая зайцев, фазанов, пушечных коростелей, мгновенных гадюк. Уже на закате, теряя сознанье от солнечного удара, я спасался верхом на ветле от волчат, в конце августа экзаменуемых стаей на травле. Тогда, насмерть заеденный комарами, я был подобран степняками с займища «Рассвет». Пастухи нашли меня по босым следам. В поисках они верхом обследовали весь остров. И нашли вовремя: волчки, бросив гонять лошадей, обратили свой нюх и азарт на меня. Пастухи были добры ко мне, дали ночлег и ужин, – и, прощаясь, я заверил их: если они только пожелают, мой дом в Москве станет их домом.
Под Сарай-Бату – «нижней» столицей Золотой Орды, в шторм, наискосок против шквального ветра, на переламывающейся, заливаемой волнами байдарке, в лук сгибая весло, поперек уклоняя от волны борт, я бесконечно пересекал горло Ашулука. После чего на том берегу, переводя дыхание, оторопело глядя на разгулявшуюся, бегущую бурунами реку, взахлеб пил пиво «Волжанин» – в компании с археологами: они рыли раскоп в надбрежной ордынской помойке и видели мой заплыв.
Эти археологи подарили мне набор глазированных черепков с кобальтовой арабской вязью. Вернувшись, я склеил из них пиалу. Археологи показали мне печь в раскопе: основание ее кладки относилось к временам Орды, а верх составляли гербовые кирпичи петровского времени. Оказывается, на этих печах варили селитру. Изготовленным из нее порохом русские войска громили шведов под Полтавой. Эпоха Петра Великого, открыв здесь пороховой промысел, наименовала это татарское поселение Селитренным. Что стало вторым рождением для Сарай-Бату, давно пришедшего в упадок. С тех пор как Тамерлан обломал нашествием северную ветку шелкового пути и пустил караваны прямиком в Сирию, в течение лишь десятилетия иссушенная степь поглотила улицы, базарную площадь, а дома превратила в детали своего ландшафта. А некогда, в XIV веке, дворец Батыя был оснащен висячими садами, лазурными гаремами, караван-сараями, оснащен водопроводом и канализацией; тысячные стада паслись у его стен, на заливном берегу Ахтубы. Население тогда насчитывало 70 тысяч человек – против 40 и 50 тысяч в Лондоне и Париже – соответственно, и без удобств. Кстати, археологи обратили мое внимание на интересный факт. Почти все исторические центры Нижней Волги и Каспия находятся в зонах месторождений полезных ископаемых, имеющих стратегическое значение. Причем открытие этих месторождений случалось исключительно постфактум – уже после того, как эти центры переставали играть ведущую роль в регионе.
Побазлав по душам с археологами, я пешкодралом свалил дальше на юг, через зыбистые озера рыжих песков, через вытоптанные, подъеденные до миллиметра родовые пастбища, многовековые, ровные и плотные, как ковер падишаха, поросшие островками верблюжьей колючки, непроходимой в сандалиях. Я шел мимо мрачных кладбищ кочевников, где в тишине, раскачиваемой стрекотом саранчи, среди полураскрытых могил с сидящими в них полукружьем серыми мертвяками горели рослые вечные огни сочащегося из-под почвы газа. У этих кладбищ, уставленных обряженными тряпками шестами, которые живо кривлялись в отсветах пламени, – я ночевал, сквозь усталость упиваясь жутью… А на рассвете, рассмотрев повсюду под ногами россыпи монет – ритуальные подношения, я заламывал зигзаг на юго-запад, обратно в дельту. И вскоре пробивался кабаньими стежками по плавням, в одном месте километра три бегом спасаясь от солоноватого нагона, со взморья нагнетавшегося моряной. Не успев собрать байдарку, я долго шпарил по колено в воде. Хотя и был в спасжилете, я холодел от знания, что при такой моряне можно запросто сгинуть – погружаясь по грудь, по шею, – по примеру египтян в плавнях Чермного моря.
Потом, в заповеднике, я дважды попадал в мрачные ловушки чилима – в узкие протоки, так густо заросшие водяным орехом, что сквозь них невозможно было продраться. Весло вязло, работая вхолостую, лодка стояла на месте. Спрыгнуть за борт, чтобы протолкнуть байдару к чистой воде, было невозможно: глубина покрывала мой рост «с ручками». Приходилось тяжко пятиться и потом долго, в обход, лавировать по протокам, свирепея от путаницы их течений.
И дальше, простившись на Дамчике с заповедником, я брел по размягченному зноем шоссе, обгоняемый плетущимися от перегруза дагестанскими, азербайджанскими, иранскими, турецкими трейлерами, следовавшими в Махачкалу, Дербент, Сумгаит, Баку, Ленкорань, Астару…
На Апшероне я обмер от вида мест пропавшего детства, от которого остались лишь контуры ландшафта. Я решил обойти полуостров по берегу моря. Через нобелевский поселок Насосный я вышел в Джорат и побрел к Бильгях. Отлежавшись на пляже под Пещерой Разина, набрался сил и, гонимый нашествием ватаги купальщиков из местного дурдома (синьковые пижамы, халаты, платки, панамки, дудки, слюни, бычьи взгляды – и ровное гудение, хождение в кружке, и в море, по колено), двинулся дальше – в Бакинский порт. Наведя справки, как можно морем добраться до Ленкорани, через два часа, задыхаясь от напора воздуха, я мчался по волнам, прильнув пластом к вибрирующей палубе торпедного катера.
Невиданная Ленкорань, где родился мой прадед, и ее субтропические окрестности поразили меня. Там, в лазоревом краю охотничьего царства Сефевидов, до смерти пугаемый безмолвными болотными лунями, вдруг срезавшими воздух над самой макушкой, донимаемый на стоянках камышовым котом, преследуемый круглосуточным скулением шакала-прилипалы, в окружении хохлатых пеликанов и «огненных гусей» – фламинго, я дважды тонул в прожорливом баттахе – жирном иле Гызыл-Агача, заповедном заливе, птичьем царстве Персии…VIII
Во второй год за нелегальное пересеченье иранской границы я все-таки отсидел 23 дня в тюрьме. Где, впрочем, будучи принят – благодаря своим медвоступам – за дали, сумасшедшего, снискал ласковое отношение надзирателя Мохсена.
Взяли меня только потому, что, умаявшись походом, я утратил настороженную проворность. С нашей стороны вообще никто не стерег границу. Об ту пору погранзаставы почти всем составом были заняты на базаре Верхней Астары челночной торговлей. Тормознули меня уже далеко за Араксом. Вошед в селение Нави, я разомлел в чайхане, уплетая с сладким крепким чаем теплый еще чурек, посыпав его крошками пендыра. И уж было собрался уходить, как, задумавшись, положил на стол руки и склонил потихоньку голову. Меня тут же слизнул сон, как тихая волна отвязанную лодку, и вскоре офицеры-пограничники, заехавшие в чайхану пообедать, растолкали меня для проверки документов.
В тюрьме я неплохо провел время. Российское консульство в Тебризе должно было прислать за мной представителя. Дипломаты не спешили. Да и тюремному начальству я не был обузой.
Тюрьма размещалась в древней невысокой башне, стоявшей неподалеку от моря. Камеры выходили на широкий колодец, образованный винтовой каменной лестницей. Они не запирались. Из-за жары я часто держал свою дверь нараспашку.
Кроме меня в тюрьме постоянно находился еще один сиделец – старик-бухгалтер, много лет назад спустивший месячную зарплату всей сельхозартели на лотерейные билеты. К нему приходила дочь. Лицо ее было закрыто до глаз. Они о чем-то долго беседовали. Часто женщина начинала говорить взахлеб, а старик в ответ только заходился сухим кашлем. Случалось, женщина переходила на крик. Она не могла остановиться. На ее стенания выходил на лестницу надзиратель. Он молча брал ее за локоть и со скорбным выражением терпеливо провожал к выходу.
Иногда на несколько часов, редко на ночь, инспектор рыбнадзора приводил в тюрьму рыбаков. И тогда вся башня наполнялась табачным дымом.
Кормили в тюрьме необыкновенно вкусно. Готовила нам жена надзирателя, Гузель. Я обожал ее фаршированные орехами баклажаны. Благоухая, Гузель обносила нас обедом, держа у бедра эмалированный таз, выложенный горками вкусностей. Толстый, сонный, седой, с планкой густых усов, Мохсен любил после обеда пить со мной чай. Бряцая связкой ключей на поясе, он поднимал ко мне пузатый чайник, расписанный мальвами. На его надтреснутой, выщербленной крышке болтался обрывок мятой оловянной цепочки. Рядом на ступень ставились два грушевидных стаканчика и пиала с горкой колотого сахара.