Ловец мелкого жемчуга - Анна Берсенева 23 стр.


– Нин, – сказал он, не видя ее, но зная, что она сейчас курит на кухне у открытого окна, – может, поедем куда-нибудь?

Нинка появилась в дверном проеме. В одной руке у нее была сигарета, а в другой фарфоровое сиреневое блюдечко, в которое она стряхивала пепел.

– Поехали, – кивнула она, как всегда не спрашивая, куда. – Сегодня?

– Ну, сегодня уже не успеем, наверное, – усмехнулся Георгий. – Я говорю, далеко куда-нибудь поедем, а? На Мальту, что ли.

Он и сам не знал, почему вдруг назвал Мальту. Просто попалась недавно на глаза статья в очередном ярком журнале – Нинка покупала их во множестве и открытыми разбрасывала по квартире, – и там были фотографии, необычные какие-то: огромные стены старинного форта, разноцветные парусные лодки, плывущие вдоль этих палево-серых суровых стен… Вспомнилась детская книжка про мальтийских рыцарей, и так после всех этих липких бесконечных забот захотелось детства, что аж зубы свело.

– На Ма-альту?.. – удивленно протянула Нинка. – Правда, что ли?.. Ой! – воскликнула она – наверное, до нее дошел смысл его слов. – Со мной? С тобой?!

– Ясное дело, со мной и с тобой, – улыбнулся Георгий.

И вдруг она села на пол и заплакала. Сигарета задрожала в ее руке, со звоном упало и покатилось под шкаф блюдечко. Нинка всхлипывала, шмыгала носом и утирала то нос, то глаза прядями своих густых волос. Георгий понимал, отчего она плачет, и ему почему-то было стыдно и неловко перед нею.

– Не рыдай, Нин, – сказал он наконец. – Ну подумаешь, что тут такого? Все же ездят.

– Ага, – кивнула она. – Все ездят…

Глаза ее сверкали, как темные мокрые бриллианты, и вид у нее был растерянный и счастливый.

За полгода, прошедшие после того, как Георгий увидел ее, лежащую на пестром сюзаннэ – не краше, чем лежат в гробу, – Нинка совершенно переменилась. Вся ее яркая внешность с едва ощутимым, по бабушке-грузинке, южным своеобразием словно промылась и засияла в полную силу. Даже удивительно было: как при том, что она почти не бывала на улице, курила день напролет, не прочь была выпить, – как при всем этом она не выглядела ни потасканной, ни помятой? Даже ослепительная бледность ее лица и легкая синева под глазами казались не болезненными, а выразительными.

– Ну, и мы поедем, – сказал Георгий. – Чуть позже только. Вот в себя приду…

Если бы ехать пришлось сегодня, он не захотел бы ни Мальты, ни даже рая небесного. Так опротивели постоянные поездки, мелькание лиц в метро, мелькание лиц в бесчисленных конторах… Он давно уже привык к Москве, к ее размаху, расстояниям, многолюдью, но вот эта необходимость все время взаимодействовать с огромным городом, по-деловому взаимодействовать… Только теперь, сбросив с плеч долгое и нелегкое дело, Георгий почувствовал, как сильно он устал.

Федька – тот даже купил этой зимой подержанный «Опель», объяснив:

– Я энергетическим бзикам хоть и не подвержен, но в метро денек помотыляешься – и точно, как высосали тебя. А в тачке едешь как в крепости. Граждане вот только сволочи – ходят как олени, ни тебе правил уличного движения, ничего.

Георгий и себя чувствовал сегодня оленем. Он слонялся по квартире, жевал что-то вязкое, что Нинка назвала оладьями, вынимал из коробок какие-то книги, открывал их и закрывал… В таком ощущении блаженного безделья прошел целый день, и это был самый счастливый его день за последние полгода.

Такой же блаженной была вечерняя усталость – от чего бы ей появиться сегодня? Чтобы отвязаться от Нинки, которая лежала под одеялом и, эффектным жестом сбросив ночную рубашку, дергала его за штаны, заманивая в постель, Георгий сказал:

– Погоди, а? Я почитаю еще. Или, знаешь, спи лучше. Я, может, долго буду читать.

Нинка надулась, но ничего не сказала. Он взял книгу, вышел на кухню и сел за стол, сдвинув на край грязные тарелки. Читать не хотелось – книгу он открыл машинально, как открывал все другие книги этим бесконечным днем. Оказалось, что он выудил из коробки дневники Толстого.

«Пишу 1 июня в 10 ночи в Старогладковской станице, – прочитал Георгий. – Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже».

Его взгляд почему-то задержался на этих простых фразах. Впервые за весь день – да что там, впервые за много долгих дней! – что-то дрогнуло в его душе, отозвалось чужим словам… Он пошарил рукой по столу, выбил из пачки сигарету, закурил.

«Мне 24 года, а я еще ничего не сделал, – читал он дальше. – Я чувствую, что недаром вот уже восемь лет борюсь с сомнениями и страстями. Но на что я назначен? Это откроет будущность. Убил трех бекасов».

Георгий улыбнулся бекасам и торопливо перелистал несколько страниц: «Лень писать с подробностями, хотелось бы все писать огненными чертами».

Он медленно обвел глазами кухню, словно тоже не понимая, куда попал и зачем. Был где-то огромный мир, который хотелось изобразить огненными чертами, который и нельзя было изобразить иначе, а он, Георгий, не имел к этому миру никакого отношения. Это было так странно, так мучительно, в этом была такая глубокая неправильность его нынешней жизни, что он обхватил голову руками, как от боли, и едва сдержал рвущийся из горла стон.

Глава 5

Мальту пришлось отложить – сначала на месяц, а потом и вовсе на неопределенный срок.

Уже через неделю после того, как отпраздновали Ордынку, Федька влетел в чертановскую квартиру, чмокнул открывшую ему дверь Нину и объявил:

– Пруха покатила, Рыжий!

– Заказ, что ли, новый? – поинтересовался Георгий.

– А чего так безрадостно? – удивился Казенав. – Или ты заказы гроздьями с деревьев снимаешь?

– Да нет, – по-прежнему без энтузиазма промямлил Георгий. – Но я думал…

– Пусть лошадь думает, у нее голова большая, – сказал Федька. – А нам надо птицу счастья хватать, пока не улетела. Тащи, Нинок, рюмки! Нет, подожди, я сам возьму – ополосну хоть… Пожрать есть у вас? А то я принес.

Через пять минут он вкатил в комнату резной деревянный столик на колесиках, свой же подарок на новоселье. По ассортименту закусок было понятно, что Федька совершил щедрый набег на супермаркет: краснела и чернела икра, прозрачно алело копченое мясо, фрукты на пирожных выглядели так, словно их только что сорвали с дерева. Нинка уселась на пол в любимой своей позе – ноги по-турецки – и ожидающе взглянула на Федьку.

– Кушай, Нино, набирай объем, сексуальней будешь, – разрешил тот. – А мы с твоим властителем пока перетрем кое-что.

– Я и так – сексуальней некуда! – отбрила Нинка. – С властителем он, видишь ли…

– А с кем? – усмехнулся Казенав. – Или скажешь, у вас деловое партнерство? Ладно, пиратка, не злись. Дивчина ты вообще-то гарна, при тебе только домработницу надо держать, а лучше двух. Вот заработает твой Жорик кучу бабок… – И, не обращая больше на нее внимания, он обернулся к Георгию: – Есть заказ – дарю, владей. Есть клиент, и есть под него квартирка в Николопесковском переулке. Знаешь, маленький такой переулочек, в полтора дома, между Старым и Новым Арбатом? Вахтанговское училище рядом, актрисульки стаями бегают, – подмигнул он и ущипнул сердито фыркнувшую Нинку. – В квартирке всего две семьи – мамаши одинокие с детьми-малолетками. Сестры, кажется. Ну, видно, так друг друга достали по-родственному, что по разным краям Москвы хотят разбежаться. Подробности на месте узнаешь, можешь хоть завтра идти. И вот еще что, Рыжий. – Казенав внимательно взглянул на него. – Ты молчишь, а зря, давно пора бы тебе высказаться… С заказчиком я сведу, за это процент мне заплатишь, а дальше – твоя работа, твоя и прибыль. Я тебе не акула капитализма, чтоб ты на меня всю жизнь пахал.

Если бы не эти последние слова, Георгий, пожалуй, готов был бы и отказаться от Федькиного предложения: настроение у него сейчас было такое, что работа и вправду была «не в кайф», как верно подметила однажды Нинка. Но когда Федька так честно высказал то, что он давно уже понял…

Окунувшись в маклерскую деятельность, Георгий быстро догадался, что разница между теми деньгами, что платит заказчик, и теми, что фактически тратятся на расселение, может быть гораздо более внушительной, чем стоимость чертановской квартиры, которой Федька расплатился с ним за работу по ордынской коммуналке. Среди маклеров были роскошные девочки с глазами-пуговицами, которые ничего не понимали ни в каких документах и никого не умели расселять, но зато умели найти денежных заказчиков – вероятно, среди тех, кого обслуживали в качестве элитных проституток. Эти девочки нанимали «негров», и те за смешные деньги выполняли за них черную работу по расселению. Георгию совсем не хотелось быть при Федьке таким «негром», но сам-то он денежных клиентов не знал… Поэтому он посмотрел на друга с благодарностью.

– И с огоньком, Рыжий, с огоньком! – ответил на его взгляд Казенав. – А то что-то глаз у тебя не горит. А работа-то для подвижных мозгов интересная. Или ты лучше имеешь? – прищурился он.

– Лучше не имею, – вздохнул Георгий. – Спасибо, Федот.

– То-то, – усмехнулся Казенав. – Эх, дурная твоя башка рыжая! Да забыть же пора все это, ты не въехал еще, что ли? Кино… Какое теперь кино?

Федька, как всегда, был прав. Где он, этот мир, который описывают огненными чертами, существует ли он вообще?

– Ну, голубки, прощевайте. – Федька встал с матраса, отряхнул штаны от нацеплявшихся на них подушечных перьев. – Нет, Нинок, водки больше не буду. Нажрусь, а машину что, автопилот поведет? Слушай, – вдруг заметил он, обернувшись, – а это что за произведение искусства у вас тут висит?

Казенав впервые увидел картину, висевшую на облезлой стене над матрасом. Да Георгий и повесил ее только вчера, когда наконец разобрал коробки со своими книгами и вещами. Это был тот самый портрет, который на прощание подарила ему Марфа.

Нинка, кажется, тоже заметила картину только сейчас, вместе с Федькой. В ней вообще не было ни капли того внимания ко всему внешнему, той цепкой приметливости, которая, как замечал Георгий, и составляет женскую сущность. Она обращала внимание только на него, и даже не на него, то есть не на то, что на нем надето или что он читает и говорит, – а только на то, хорошо ему или плохо, какое у него настроение, хочет он ее или нет. Он не понимал, нравится ли ему это, но… Георгий, как и Федька, тоже не слишком верил во всякие энергетические штучки, но он с самого начала заметил: пять минут, проведенные с безоглядной Ниной, наполняют его силой на целый день.

Привстав на цыпочки, Казенав разглядывал картину.

– Ох, ну ни фига себе! – вдруг воскликнул он и повернулся к Нинке: – Твоя картинка, что ли?

– Это мне Марфа подарила, – объяснил Георгий, – когда в Англию уезжала. На память.

– Не слабый такой подарочек! – расхохотался Федька. – А ты еще удивлялся, чего это на тебя Мария Самойловна волком смотрит! Да ты знаешь, сколько такая картинка стоит? Это ж Зверев, не видишь, что ли? Вон, подписано.

Кто такой Зверев, Георгий слышал от студентов художественного факультета. Знал, что художник он был сумасшедший и гениальный, что раздавал свои картины собутыльникам да и просто всем, у кого хватало наглости попросить, и что несколько лет назад он умер в психушке… Картина действительно была подписана инициалами А.З., но Георгий только теперь обратил на них внимание.

– А ничего, похожа Марфутка… Да-а, Рыжий, ишь как тебя девушки любят! А может, еще назад попросит, – подмигнул Федька. – Вернется – будет повод встретиться… Ты бы ее лучше продал за хорошие баксы, – посоветовал он. – Хоть мебель купил бы приличную, а то спите на матрасе, как молодожены в «Двенадцати стульях». Ладно, это дело хозяйское. Пошел я, Жорик!

– Погоди, я тебя хоть до машины провожу. – Георгий надевал в прихожей кроссовки. – А то я, знаешь, уже и забыл, когда выходил дальше мусоропровода. Пройдусь немного.

Это он сказал уже Нине, но она почему-то не отреагировала на его слова: не выразила желания прогуляться тоже, не попросила купить сигарет… Она даже не обернулась, когда Георгий вышел из квартиры, – так и сидела по-турецки на полу, глядя перед собою прищуренными глазами.

Когда он вернулся, в квартире было темно.

– Ты спать легла, что ли? – удивленно спросил Георгий еще с порога. – Рано же, да и проснулись черт знает во сколько… Нин! – позвал он уже почти встревоженно. – Ты где?

Он не сразу разглядел ее в темноте. Нина стояла в дальнем углу длинной комнаты, у окна, и глаза ее темно блестели от лунного света. Она молчала и была совершенно неподвижна, как статуя на могиле.

Георгий нащупал выключатель, вспыхнула голая яркая лампочка – и тут же он понял, почему Нина молчит и что произошло…

Комната напоминала поле битвы. Нет, никто не сокрушил мебель и посуду, да у них и мебели почти не было, а посуда и так вся была с трещинами и отбитыми краями, – но отчетливое ощущение чего-то яростного, непотребного, отчаянного создавалось сразу, в первое же мгновение.

Картина, волшебная акварель, Марфин детский портрет, – лежала на полу посередине комнаты. То есть это уже была не картина, а только обрывки плотной бумаги, обломки рамы, осколки стекла… Нина смотрела на все это таким взглядом, как будто перед нею был труп чудовища, которое хотело, но не успело вцепиться ей в горло.

– Ты… Это… Это – ты?… – мгновенно пересохшими губами прошептал Георгий. – Ты что?! Он присел на корточки, осторожно, как к мертвому телу, прикоснулся к обрывкам. Потом поднял с пола самый большой, размером с пол-ладони, на котором угадывалась нежная девичья улыбка. Георгий вдруг вспомнил, как в тот вечер, когда Марфа подарила ему портрет, он долго всматривался в эту нарисованную улыбку и не мог понять: как же художнику удалось всего несколькими линиями передать все, что было в Марфе, – насмешку, беззащитность, ум, скрытую наивность… И вот теперь всего этого не было, и ничего уже нельзя было поделать.

И тут он почувствовал, как что-то страшное, неостановимое, совершенно не управляемое ни разумом его, ни даже чувствами, рождается у него в груди, и словно набухает, становится все больше, все ярче и болезненнее, и начинает разрывать его изнутри. Он не понимал, что это такое – жалость к так бессмысленно и неожиданно исчезнувшему явлению человеческого духа, каким была эта картина, или просто жалость к воспоминанию о Марфе, или что-то вообще необъяснимое… Все было для него сейчас необъяснимо, ничего он не хотел и не мог объяснять!

Георгий медленно выпрямился во весь рост и сделал шаг к Нине, по-прежнему неподвижно стоявшей в углу. То есть, кажется, он даже не осознавал, что идет именно к ней, и уж точно не осознавал, зачем идет. Он видел только ее блестящие в темноте глаза – в них не было ни страха, ни сожаления, одно лишь яростное отчаяние. Это разрушительное отчаяние било ему в глаза, как ослепительный свет, оно не то что раздражало, а… Не было такого слова, которое могло бы назвать охватившее его, страшное в своей неостановимости чувство!

Георгий не помнил, как поднял руку, выронив клочок бумаги с изуродованной девичьей улыбкой, как качнулся вперед. Он почувствовал только, что ладонь его словно отделилась от руки и наткнулась на что-то горячее, совершенно раскаленное – на Нинкину щеку…

И тут же все кончилось. Мгновенно погас тот ужасный, мучительный свет, который ослепил его секунду назад, погас полыхавший в груди огонь… И только ладонь горела, как будто он коснулся не живой человеческой щеки, а железной дверцы топящейся печки.

Ничего больше не видя, ничего не сознавая, с пустой и гулкой головой Георгий выбежал из квартиры.

Он шел по улице так стремительно, как можно идти только без цели. Сначала плутал по тусклым дворам, между одинаковыми многоэтажными домами, потом вышел на какой-то пустырь, освещенный только лунным светом. В этом серебряном мертвенном свете его огромная фигура казалась страшной в своем отчаянном одиночестве.

На деревьях уже появились первые почки, казавшиеся прозрачными, как большие капли воды, и так странно смотрелись при этом голые деревья – стояли, словно обрызганные огромными зелеными каплями. Георгий видел все это так ясно, как будто шли последние минуты его жизни – те самые минуты, в которые зрение вдруг обостряется до боли.

Он и жил сейчас именно с таким чувством: что проходят последние минуты его жизни. То, что он сделал, не позволяло ему жить иначе.

Он видел это с самого детства, много раз. Нет, не в своей семье: отец погиб, когда Георгий был совсем ребенком, он его почти не помнил, а по тому, что рассказывала мать, представлял отца огромным добрым человеком, который просто дышал великодушием и какой-то особенной, широкой силой. И почему ему было матери в этом не верить?

Но вокруг, но во всей жизни, которую он видел с самого рождения, – он видел совсем другое… Ударить женщину – это было совершенно обычно, хотя и осуждаемо соседской молвой: «Катькин-то допился до чертей, опять по двору ее вчера гонял…» Но мало ли что было осуждаемо молвой! Все равно оно, осуждаемое, было частью этой самой молвы, частью той жизни, в которой Георгий вырос и от которой оторвался, как листок от ветки.

Да тут же вспомнился и щербатый Колька Баканов…

Он точно знал, что сам не сделает этого никогда. Это даже не знание было – он не размышлял о том, может ли ударить женщину, ему и в голову не приходило об этом размышлять. Это было так же невозможно для него, как, без рассуждений, невозможно и противоестественно было бы для него убить птицу или отнять хлеб у калеки.

И вот теперь он сделал что-то невозможное, идущее против всего его естества, и ему казалось, что жизнь его должна немедленно прекратиться, и он даже чувствовал что-то похожее на удивление: почему же она не прекратилась сразу, в ту же секунду, когда он коснулся ладонью раскаленной Нинкиной щеки?

Посреди пустыря были свалены бетонные глыбы с торчащими кусками арматуры. Георгий сел на одну из этих глыб, приложил руку к холодному и мокрому – дождь шел, что ли? – железу. Это не помогло: ладонь горела по-прежнему, словно обожженная.

Назад Дальше