Андрей Константинов Юность Барона. Книга вторая: Обретения
Глава первая
«Приееду — приееду — приееду…» — отстукивали по гладким рельсам пульсацию сердца колеса. И все так же пролетали за окном громоздящиеся друг на друга черные, плотные шеренги лесов.
Подмосковье плавно и незаметно перетекало в Ярославщину.
Барон докурил папиросу до самых кончиков обожженных, несмываемой желтизны пальцев, вдавил окурок в служившую пепельницей консервную банку и толкнул дверь. Узенькими тропками, в одних вагонах — по коврам, в других — деликатно огибая свесившиеся в проход ноги спящих, зашагал в хвост состава, отыскивая ресторан.
В очередном тамбуре он наткнулся на хмельного, лет двадцати семи парня. Короткостриженого, с характерной железной фиксой и с представительским «БОРЯ», наколотым на правом запястье. Сама пятерня в данный момент сжимала ополовиненную чекушку. Явно не первую за сегодняшний день.
Выдернув из горлышка газетную затычку, парень изобразил приглашающий жест — мол, не желаешь?
Барон отрицательно качнул головой.
Пожав плечами (дескать, было предложено), парень принял внутрь большой глоток, поморщился, рыгнул, не без усилия, но удержал горячительное содержимое в себе. После чего аккуратно заткнул бутылку и убрал во внутренний карман линялого пиджака.
— Стесняюсь спросить: на папиросы не богаты?
— Богачом себя не ощущаю, но имеются.
— Будь другом, дай твоих покурить? — распознав своего, попросил БОРЯ. — А то чужие надоели.
— Тебе бы сейчас не папиросу, а супу похлебать. Пока совсем не развезло, — заметил Барон, доставая портсигар. — Держи. Спички-то есть?
— Благодарствую. Уж этого дерьма…
Парень жестом фокусника чиркнул спичку о грязный сломанный ноготь.
Профессионально, по-блатному, закурил в кулак.
— А супу — да, оно бы неплохо. Но другим разом. Потому как «подаришь» уехал в Париж, остался только «купишь».
— Понятно. Давно от Хозяина?
— Третьи сутки на перекладных. Ша! А ты откуда… весь такой осведомленный?
— Интуиция.
— Чего сказал?
— Я говорю, догадался. За что чалился?
— За недоразумение.
— Приятно поговорить с образованным человеком. Домой направляешься?
— Не домой, но через: заскочу на пару деньков в родные края. Имею желание сперва за Галькины дойки подержаться, а после к председателю зайти. Оченно хочется услышать в его исполнении популярную песню.
— Ну, про Гальку понятно. А что за песня?
— «За-а-чем он в на-ааш колхо-оз приеха-ал? За-ачем на-аа-рушил на-аш по-окой?»
— Так ты, выходит, пейзанин?
— Ты это чем щас в мою сторону швырнулся? — напрягся парень, учуяв насмешку.
— Я говорю, труженик полей?
— Агась. Труженик. По чужим лейкам.
— Пойдем, Боря, составишь компанию. Я как раз в вагон-ресторан направляюсь. Супом угощу. За вкус не ручаюсь, но горячо будет.
— А ничё что я небритый?
— Если морду в шлёмку макать не станешь, может, и обойдется.
Парень глумливо сложил ладошки домиком:
— Обзовись, благодетель?!
— А зовут меня просто — Демьян Зосипатыч. Пошли…
Через пятнадцать минут Борис, держа тарелку на весу, жадно хлебал фирменный, от шеф-повара, московский борщ с якобы копченостями, одновременно с воодушевлением поглядывая на порцию только что принесенных официанткой сосисок с зеленым горошком. Барон, пока не подоспели заказанные биточки, коротал время за пивом — теплым, но на вкус относительно свежим, и изучал глазами посетителей кочевого ресторана.
Таковых в этот близкий к полуночи час было немного: чинно вечеряющая благообразная супружеская пара, в одиночестве опустошающий штофик коньяка типичный командировочный да шумная компашка, представленная двумя старлеями-летунами, закадрившими попутчиц-студенток. Возвращающиеся из отпусков господа офицеры, держа марку, заказали на десерт шампанское и фрукты, наверняка изрядно облегчив тем самым содержимое своих кошельков. Это ведь только в песенной интерпретации «летчик высоко летает — много денег получает». Опять же, в концовке отпуска на кармане у правильного служивого человека редко остается больше чем на такси и на опохмельное послевкусие.
Летуны взахлеб травили байки, активно помогая себе руками, а девицы шумно охали, не забывая при этом налегать на виноград.
— Уф-ф! Люблю повеселиться, а особенно — пожрать!
Борис отставил пустую тарелку и с выражением блаженства на лице откинулся на спинку диванчика.
— Как супец?
— Борщец — зашибец! Хотя здешний ложкарь, по ходу, приворовывает. По крайней мере без казенного мяса всяко не сидит.
— Раз не сидит, значит, когда-нибудь сядет.
— Ему только на пользу. Но все равно последний раз я такой наваристый супец годика эдак полтора взад пробовал, — Борис задумался. — Могу даже конкретное число назвать: в ночь на 24 февраля тыща 961 года.
— Это что ж вам, по случаю праздника рабоче-крестьянской красной армии, усиленную пайку замастырили?
— Как же, дождесси от них. Но ход мысли, Демьян Зосипатыч, правильный. В честь праздника духи тогда перепились люто. Утратив не только ум, честь и совесть, но и бдительность. Вот мы тогда, под шумок, кобелька конвойного — во-от такенный загривок, ростом чуть повыше по́ней в цирке, а злющий — уууу! Короче, прямо в питомнике его удавили, вынесли и на мясо пустили. Ох и пируха была!
— Мерзость какая! — Барон покосился на и без того не шибко аппетитно выглядевшие, скукожившиеся от перевара сосиски. — Ты бы повременил с воспоминаниями? А то я после таких подробностей спокойно пожрать не смогу.
— А чё такого? Мясо-то тока по нормам положенности проходило. Да и то… куда-то мимо проходило. А в лагере голод не тетка — всякого заставит совесть съесть. Не то что кобеля. Знаешь, никогда бы не подумал, что с овчарки такой козырный навар получается. А уж стюдень с костей!
— Я ж тебя как человека прошу! Вон, разлей лучше, остатки-сладки.
— Это мы завсегда! — Борис с готовностью схватил графинчик, идеально ровно раскидал водку по стопкам. — Нас просят — мы делаем. Давай, Зосипатыч, выпьем. За первого приличного человека, засветившегося на моем горизонте за последние четыре года и три дня.
— Неужто в лагере на всю кодлу ни одного приличного не сыскалось?
— Не-а. Правильные были, а вот приличных…
— Разжуй, будь ласка? Дико интересно: в чем принципиальная разница?
— Легко.
Борис опустошил стопку, застыл, прислушался к чему-то, а затем поднялся и, нимало не конфузясь, пояснил:
— Тока я, это, сперва до толчка добреду. Облегчусь. А то после казенной пищи мои кишки с ресторанного борща от изумления симфоническую музыку заиграли.
Слегка покачиваясь, Борис направился в конец вагона.
Проходя мимо столика, за которым ужинала супружеская пара, он считал с лица женщины неодобрительное, даже брезгливое выражение и, намеренно громко пустив газы, затянул:
— За-ачем он в на-аш колхоз приехал? Зачем, а гла-авнае — на ко-ой?
«Пейзанин и есть!» — хмыкнул Барон и принялся расправляться с наконец-то поданными биточками.
— …Я, конечно, ничего не хочу сказать. Чкалов был великий ас, — заносчиво горячился летун, которого приятель шутливо называл Валентулей. — Но пролететь под мостом на самом деле не так уж и сложно. У нас, в армавирском училище, маневры на малых высотах…
— Ну-ну. Поглядел бы я, как ты на МиГе станешь маневрировать. Под мостом.
Поглощенный поглощаемыми биточками Барон не прислушивался намеренно к чужим разговорам, но летуны в данный момент заговорили чересчур эмоционально. По всему было видно, что этот их спор носит характер давний и принципиальный.
— А что такого? И на реактивных истребителях вполне можно летать так, как Чкалов. Главное, правильно определить расстояние до воды. Скажем, метр держать воду. Пилотажная скорость, самая оптимальная, — 700. И — вперед.
— Вперед к могиле. В лучшем случае к трибуналу.
— Да при чем здесь могила?! Я ж тебе говорю, при скорости в 700…
— А ты себе, хотя бы визуально, расстояние между мостовыми опорами представляешь?
— Разумеется.
— А ты в курсе, что человеческое зрение устроено так, что при подлете расфокус дает не расширение, а сужение пространства?
— Допустим. И чего?
— А того, что частичная потеря ориентации стопроцентно гарантирована. Это раз. Второе: на твоих, как ты говоришь, оптимальных семистах машину начинает…
— Мальчики! Снова вы про свои самолеты, — капризно надула губки одна из барышень. — Нам скучно!
— Ничего не поделаешь, Милка, — показно вздохнула ее подруга. — Об этом даже в песне поется. У них первым делом — самолеты, ну а девушки…
— Неправда! — возразил заносчивый. — В отпуске девушки у нас исключительно на первом. Равно как они же на втором и на третьем местах.
— Отставить скуку! — скомандовал сомневающийся. — Давайте-ка еще шампанского выпьем. Милочка, солнышко, будьте любезны, разделите вон то симпатичное яблочко на общее количество пайщиков. Пока Валентуля его в одно жало не прикончил.
— Я не понял? Что за наветы?!
Солнышко покорно взяло большое красное яблоко, разрезало его пополам и… взвизгнув, смахнуло обе половинки на пол:
— Мамочки! Червяк!
Летуны дружно загоготали.
— Не червяк, Милочка, а мясо.
— Во-во, надо его на кухню. Повару.
С этими словами соискатель лавров Чкалова носком ботинка пнул ближайшую к нему яблочную половинку в направлении буфетной стойки.
Наблюдавший за этой сценой Барон встал из-за стола, дошел до буфета, поднял с пола сперва один, затем второй кусок и обратился к гуляющей компании:
— Вы позволите?
— Да пожалуйста. Угощайтесь.
— Спасибо.
Барон возвратился за столик, тщательно протер яблоко салфеткой и положил перед собой.
— Мужчина, может быть, вы голодны? — не удержалась от колкости Милочка, она же солнышко. — У нас есть хлеб и колбаса.
— Благодарю. Я буду иметь в виду.
Барон не обиделся — эта веселая четверка была ему симпатична. Особенно Валентуля, с такой заразительной убежденностью рассуждавший о возможности пролета под мостом на реактивном истребителе. Иное дело, что, хотя по возрасту молодые люди и являлись, как и он сам, детьми войны, однако ленинградцев среди них не было. Потому как эти ребята явно не в курсе, что вот уже многие годы в его родном городе с человеком, брезгливо отправившим в помойку еду, прекращают общение и стыдятся знакомством.
Барон рефлекторно сложил половинки яблока в единое целое и вдруг подумал о том, что оно удивительно похоже на то самое, крымское, во многом благодаря которому он и познакомился с Гейкой.
А случилось это в первых числах сентября 1941-го.
В те дни, когда еще никто и представить не мог, сколь глубока окажется та чаша испытаний, что вот-вот предстояло испить защитникам и жителям осажденного города.
Ленинград, сентябрь 1941 года
Хоть Юрка и не собирался сегодня идти в школу, создать убедительную видимость было необходимо. Чтобы бабушка ничего не заподозрила. Поэтому он тщательно сымитировал в комнате традиционный творческий беспорядок утренних сборов, благо комната у него теперь имелась своя, отдельная. Бывшая родителей. Чьи портреты по-прежнему продолжали висеть над кроватью в обрамлении остального семейного фотоиконостаса.
Кстати сказать, в 218-й Юрке решительно не понравилось. И учителя здесь какие-то угрюмые, а то и вовсе злые. И одноклассники не чета прежним — все больше особняком, каждый сам за себя держится. В общем, в сравнении с родной «первой образцовой» — день и ночь[1]. Хорошо еще, что у Саньки с матерью не получилось уехать в эвакуацию. Вернее, им-то самим, может, и плохо, но зато у Юрки остался в Ленинграде старый приятель. Правда, теперь в один с ними класс ходит еще и Постников, но этот, разумеется, не в счет. С ним у Юрки в последнее время наоборот — сплошные контры. И хотя до выяснения отношений посредством кулаков дело еще не доходило, но уже близко к тому.
Ядвига Станиславовна заглянула в тот момент, когда Юрка запихивал в планшетку (подарок деда Гиля) тетрадки.
— Юрий! До первого звонка осталось двадцать минут.
— Успею.
— Галстук-то у тебя мятый, словно жевал кто. Я же вчера весь вечер глажкой занималась, почему не сказал?
— Да нормальный. Сойдет.
— У тебя все сойдет, — проворчала бабушка. — На вот, — она протянула внуку два квадратика печенья. — Скушаешь на переменке.
— Не надо, нас же кормят. Отдай лучше Ольке, она их страсть как любит.
— Ольга голодной не останется. А тебе, чтобы хорошо учиться, нужно больше кушать.
— Не вижу связи.
— Юрий! Не дерзи!
— Ладно.
Юрка принял от бабушки печенье, запихал между тетрадей.
— Всё, я пошел.
— После школы, пожалуйста, сразу домой. Не шляйтесь нигде со своим Зарубиным. Я вчера в очереди слышала, что на Роменскую снаряд залетел — так больше десяти человек раненых. И все больше дети.
— Так где Роменская и где мы?
— Юрий! Ты опять?
— Ладно.
— Оленьку я приведу с обеда. У вас сегодня во сколько уроки заканчиваются?
— Я точно не помню, — соврал Юрка. — Около двух, кажется.
— Вот видишь, почти час ей придется оставаться одной в квартире. А она еще не привыкла к такому, страшно ей.
— А чего там с садиком? Не слышно?
— Обещала Мадзалевская похлопотать, — Ядвига Станиславовна тяжело вздохнула. — Сегодня после работы снова к ней наведаюсь, если застану. Не ближний, конечно, свет, а что поделаешь. Так что к ужину меня не ждите, сами тут хозяйничайте…
Юрка вышел из квартиры и спустился во двор, где его уже дожидался кореш-закадыка Санька Зарубин.
— Здорова!
— Привет.
— Куда сегодня пойдем?
— Может, на Старо-Невский? Заодно до Роменской улицы догуляем.
— А туда зачем?
— Бабушка сказала, там вчера артиллерийский снаряд разорвался. Позырим?
— Ух ты! Пойдем, конечно.
Приятели нырнули в арку подворотни. Здесь, пропав из сектора обзора выходящих во двор окон, Зарубин спрятал свой ранец, а Юрка планшетку за массивной створкой распахнутых ворот, которые вот уже лет пятнадцать как никто не закрывал.
Налегке они вышли на Рубинштейна и на углу Щербакова переулка наткнулись на Постникова. Зажав между ног портфель, тот уплетал бутерброд с чайной колбасой, выданный матерью на завтрак. Как всегда не утерпел — хомячил сразу. Опять же, чтоб ни с кем потом, в школе, не делиться.
Юрка и Санька демонстративно молча прошествовали мимо, но Постников не удержался, окликнул:
— Эй! А вы куда это направились?
— Не твое дело.
— Вы чё? Опять прогуливаете?
— А тебе-то что? — огрызнулся Юрка.
— Мне-то ничего. Но если я расскажу твоей бабушке, что ты в школу не ходишь, знаешь что будет?
— Знаю. В лоб получишь.
— Это мы еще поглядим — кто получит.
— Чего ты к нам прицепился? — встрял в диалог Санька. — Давай жри дальше свой фашистский бутер и вали на геометрию. Пока тебе замечание за опоздание не вкатили.
— А почему это фашистский?
— А потому что — der Brot!
— Сами вы! — оскорбился Постников. — Между прочим, мой батя сейчас с фашистами сражается.
— Подумаешь, удивил. Мой тоже на фронте.
— А за тебя разговор не идет. Но вот у некоторых…
Постников выразительно прищурился на Юрку.
— ЧТО у некоторых? — напрягся тот.
— А у некоторых отцы — враги народа.
— Что ты сказал?!!
— Что слышал! Это ты своей сопливой сестрице можешь лапшу на ухи вешать. Про то, как ваш батя на Северный полюс уехал. Ага, как же! Дворничиха моей мамке рассказывала, что сама лично видела, как его ночью арестовывали и в тюрьму увозили.
— Ах ты, гад!
Сжав кулаки, Юрка бросился на Постникова, и Саньке стоило немалых усилий удержать его.
— Брось, не связывайся с дураком! Слышишь, Юрка? Пошли, ну его к лешему.
И Санька почти силком потащил приятеля, у которого внутри сейчас все буквально клокотало от бешенства, в направлении Пяти Углов.
Ну а Постников, как ни в чем не бывало, заглотил остатки бутерброда и поплелся в школу. Размышляя по дороге, как бы так умудриться убедить мать в том, что одного бутерброда на четыре урока всяко недостаточно. Мать работала буфетчицей в «Метрополе», и серьезных продовольственных затруднений семейство Постниковых покамест не испытывало.
А еще Петька подумал о том, что вечером надо будет подкараулить во дворе бабку Алексеева и наябедничать, что ее драгоценный внучок второй раз за неделю прогуливает школу. Выдрать она его, конечно, не выдерет, потому как прослойка[2]. Но все равно влетит сыночку врага народа по полной — и на орехи, и еще на что-нибудь другое останется.
* * *Проводив Юру в школу, Ядвига Станиславовна посмотрела на часы и решила дать Оленьке поспать лишних десять минуточек. А сама достала из комода старую объемистую тетрадь в зеленом сафьяновом переплете, прошла на кухню и подсела к столу. Вчера за всеми навалившимися хлопотами она не успела занести в дневник очередную запись.
Вот ведь как бывает: на протяжении долгой и, мягко говоря, непростой жизни Кашубская никогда не испытывала тяги к самовыражению посредством ведения дневника. Однако с началом войны фиксация каждого проживаемого отныне дня отчего-то вошла в привычку, сделалась необъяснимо важным ритуалом. Похоже, правы психологи, утверждая, что ведение дневника можно рассматривать как одну из форм человеческого выживания. Пускай и неосознанную, но мобилизацию воли и характера. Требующую таких качеств, как настойчивость, принципиальность и аккуратность.