— Понимаешь, лошадь завел. А что делать — жить надо. Вон жена машину просит, а где возьму — на зарплату не купишь.
— Да ладно тебе… — обиделась Рита и как-то рывком сдернула с шеи шарфик, — наверно, сильно давил…
— Да я, Рита, рассказываю. А чего… А по осени в Казахстан — лошадку. Слава богу: конинка-то — не свининка. Казахи за нее какие угодно деньги дадут…
— Ну, хватит, мальчики! — прервала его Рита. — Ты бы, Леня, поднес для начала по рюмочке.
— Хорошо, хорошо! — И тот суетливо достал бутылку и разлил водку по рюмкам. Лоб у него покрылся испариной, и опять в Лене явилось что-то незнакомое мне, лакейское — и стало враз тяжело, и голова заболела.
— А за что пьем? — Леня взглянул на меня, и я поднял рюмку, взглянул на Риту.
— За нашу именинницу! А вот что пожелать — не знаю. Я ведь вам и подарок привез.
— Потом, потом подарок. — Рита прищурилась, заиграла зрачками. — Это у нас, мальчики, будет генеральная репетиция.
Я улыбнулся ей и вздохнул посвободней:
— Ну пусть — репетиция. Тогда я вам желаю в ближайшее время — сыночка.
— А вот такого добра не надо! — Она нахмурилась и покачала укоризненно головой. И только я хотел возразить, она меня перебила:
— А басню слышали?.. Сын институт закончил и приехал домой. Отец-то ему и говорит: «Сынок, ты уже взрослый стал — я тебе свои „Жигули“ дарю. — Хорошо, папа, хорошо, — соглашается сын, — а что еще? — А сейчас с тобой диплом спрыснем и на почту пойдем. Я сниму с книжки три тысячи рублей и тебе отдам. — Хорошо, — соглашается сын. А что, мол, еще? — А через полгода оженишься — я тебе эту квартиру отдам, а сами с твоей матерешкой где-нибудь прокантуемся. — Хорошо, папа, хорошо, — соглашается сын. — А что еще? — А через месяц, сынок ты работать пойдешь. Я тебе тут кое-что присмотрел. — Ну папа, заболтал, заболтал…»
— Ну и что тут? — удивился Леня и посмотрел вопросительно на жену.
— Так это же сынок ему отвечает — заболтал, мол, ты, заболтал. И мораль тут, мальчики, наверху — все современные детки такие. Так что рожать выше сил.
— Рита, может, еще по одной?
— Нет, мальчики, вы пока покурите, осмотритесь, а я на стол по-настоящему соберу…
— Верно! — поддержал ее муж, посмотрел на меня долгим взглядом. И вдруг усмехнулся:
— А что, горожанин, пойдешь глядеть моих индюков?
— У нас и коровка есть! — подговорилась Рита. — Но сейчас, конечно, на выгоне. У нас с Ленечкой даже есть поросеночек.
— Все есть, дорогой мой. Живем, как говорится, не плачем, — рассмеялся Леня и похлопал меня по плечу.
— Да как же вы успеваете?
— Успеваем мало-помалу. За индюками, например, мои школьники ходят. Я же биолог — наследник Ивана Григорьевича. На могилке-то не бывал?
— Нет, Леня. Все некогда.
— Верю, верю. Вот и мне школьники помогают. Изучают предмет мой в натуре.
— Не в натуре, Ленечка, а в разрезе! — Рита сбила ему шаловливо прическу и застучала посудой.
— Ну, а корова тебе зачем? Вас же двое?
— Э-э, надо! Выполняем приказ сельсовета — увеличиваем продовольствие на душу населения. Обо мне, дорогой, даже в газете писали! Учитель, мол, а про крестьянство не забывает… Да мне и не в тягость. А излишки все на базар. У меня теща есть боевая… Она и торгует, она и подсчитывает. Теща есть теща. Через часок заявится — познакомлю.
— Леня, а ты изменился?
— Не знаю, не знаю… Как-то надо жить бедному человеку. А теперь вон и войной что-то попахивает. А? Ты не согласен? И в магазинах всего не густо. А у меня жена еще девочка. Не наигралась, не нагулялась. А ведь красива, да?
— Да, Леня, да! Только у меня голова заболела.
— А ты отдохни. Для тебя и комнатка есть. Одно плохо — там окно прямо на бор. А эти стервецы сильно кричат. Надоели гады. И ночью кричат. У Риты просто бессонница…
— Кто кричит?
— Грачи, дорогой, грачи. Да ты не смейся, — узнаешь. А теперь — на-ле-во! И марш за мной!
Через секунду мы стояли уже в маленькой очень удобной комнате.
— Располагайся тут, отдыхай. А я помогу жене. — И Леня исчез. А я начал осматриваться. Комнатка была просто чудесная. Направо, у стены, стояла кровать, а рядом с кроватью — небольшой стол, на котором лежала стопка тетрадок. У другой стены возвышался большой книжный шкаф под старину — и мне сразу же захотелось открыть его. Но я открыл первым делом створку окна.
В комнату ворвался прохладный сосновый воздух. Сосны шумели, грачи кричали, и в груди у меня все поднялось и замерло, и я понял, что со мной должно что-то случиться хорошее, — удивительное, и я еле-еле выдохнул из себя, — и от груди сразу же отлегло. Грачи кричали рядом, куда-то собирались, спешили… «Но куда же они спешат?» — спрашивал я себя и улыбался. В груди поднималось чудесное обволакивающее тепло, и вдруг я вспомнил такое далекое, такое нежданное… И даже не верилось, что это со мной было… Может, из какой-то книжки пришло, может, приснилось мне сейчас, наяву. Но вначале возник голос, и я сразу узнал его: это бабушка моя щурилась и покачивала головой:
«Насеял отец две десятины гороху. И повадились грачи на этот горох летать. Он и поймал одного грача, прямо за крыло ему крепко вцепился, хохочет: „A-а, говорит, каркалко, попался ты мне, не уйдешь“. Только хочет он его бить, а грач — „Не бей меня, пожалей, я тебе пригожуся, я тебе что-то дам“. И вот уж в клюве у него — скатерть откуда-то. Да уж и грач говорит: „Шита, брана скатерть, развернись, раскатись! Дай нам, добрым молодцам, попить, погулять!“ Скатерть развернулася, раскатилася и явилося на ней все — прямо ешь — не хочу. Молодец ты, каркалко, слово выполнил, — сказал отец. И отпустил грача».
Я улыбнулся, и захотелось удержать это, побыть с ним… Но голос уже пропал и не возникал во мне.
Закричали грачи. Ох, грачи, грачи… Иногда эти крики прерывались, замолкали на время, видно, стая отлетала куда-то, и сразу же после этого оживали сосны. И этот монотонный, зеленый шум заходит в створку, и мне захотелось здесь остаться надолго. И я знал, почему захотелось. Шум сосен походил на шум моря, а море я любил…
Потом взгляд мой упал на кровать. Гора подушек манила к себе, успокаивала. На этой горке лежала пачка свеженьких простыней. Эго же для меня они, для меня — догадался, и сразу же благодарность сдавила сердце, и я подошел к самой створке. Мне нестерпимо хотелось в бор — сосны покачивались, задевали друг друга, шум хвои был как шум прибоя. Он наплывал такими же волнами, то спадая, то нарастая. И хотелось слиться с ним, с этим шумом, так же, как порой хочется слиться с прибоем, обнять его, раствориться, чтобы только одно тело, одна душа… Но вот шум прервался, как будто на него надвинули крышку. А эта крыша была — громкие крики. И вдруг я понял, догадался: у грачей, наверно, вылетели из гнезд грачата, и родители учили их летать… Какие они счастливые! — подумал я о грачатах. — Сегодня они впервые узнали небо! И в этот миг меня отвлекли. В двери кто-то стучал ровным вежливеньким постукиваньем. Я открыл — на пороге был Леня. На нем — белая, отглаженная рубашка. Все блестело, переливалось, точно он именинник, а не жена.
— Пойдем, пройдемся. У Риты почти все готово.
Мы вышли на высокое крыльцо. Грачи продолжали громко кричать. Их что-то все-таки волновало.
— Они и ночью вас беспокоят? — спросил я у Лени и показал рукой в небо.
— Ох, не говори! Всю душу вымотали. Вначале мне даже нравилось, а потом душу всю вымотали… — повторил он устало. Глаза его сухо поблескивали. Меня немного пугали эти глаза.
— Слушай, Лепя, неужели ты лошадь купил? Никогда б не поверил.
— А что? Вон, видишь крытый загон? А подальше — хлев для индюшек. Рита мне еще кроликов предлагает.
— Шапки будешь шить?
— Теща будет. — Он заулыбался, и непонятно: то ли шутит, то ли говорит правду. По лицу у него выступил пот. Он расстегнул ворот рубашки:
— А лошадка у меня ненадолго. Доживу до ноября, и Джапар из Кустаная приедет.
— Кто такой?
— А-а, пустяки. Есть тут один перекупщик. Он в накладе у себя не останется. Он у нас жеребят да коней набирает и понужает их подальше — до Кокчетава. А там уж для коней — другая цена, другие законы. И денежки, конечно, другие… Эх ты, Джапар, удалая голова! — Леня почмокал губами. — Если б ты знал, как его бабы любят! Они любят богатеньких-то… А мы все пишем, воспитываем, а рубль, выходит, всему голова…
— Ты, Леня, купец!
— Нет, кацо, я дэловой человек. Нынче это в почете. А как жить прикажешь? У меня зарплатка сто сорок рублей. А у жены — того меньше. Она пионервожатая в школе. Вот и кручусь…
— А душа-то, Леня? Неужели зря мы учились?
— Ты — идеалист, дорогой… — Он как-то кисло, подавленно улыбнулся и посмотрел на меня внимательно. Потом опять улыбнулся:
— Ну вот что, пойдем на мои бахчи. Все равно жена пока не управилась. — Он открыл какие-то дверцы, и мы вышли в огород. Глаза у Лени блестели, лоб покрылся испаринкой. Он почему-то разволновался. Да что с ним? Я не понимал. Наконец он выдавил из себя:
— Понимаешь, я занялся тут опытами. Да, да, выполняю наказы Ивана Григорьевича. Вот так, дорогой. Посадил ранних огурцов, помидоров. Даже арбузы рискнул… Да, да. Вначале делаю рассаду, а потом высаживаю в горшочках. В прошлом году было три сотки, а собрали, бог ты мой, — лето было сухое, арбузное. Первый иней пал десятого сентября. Теща где-то автофургон-москвичок раздобыла да на базар свезла — так ты знаешь, сколько мы денежек себе положили… Ох, прости, извини, ты же у нас деньгами не интересуешься. — Он схохотнул, потом подмигнул мне и шагнул широко вперед. У кучи с перегноем остановился:
— Вон гляди, нынче под арбузами у нас сразу пять соток, остальное — огурчики, дыньки. А картошку я посадил у забора, да еще в деревне у меня есть участок, — он махнул в сторону дальних домиков. — Дело это занятное — у меня же нынче запланировано два боровка…
— Биология, значит, на практике?
— Во-во, дорогой. — Он, видно, не понял иронии. — Лев Толстой тоже землю пахал.
— И босиком ходил, — добавил я и зажмурился. Мне вспомнился наш далекий незабвенный Иван Григорьевич. Во время войны он раздал все свое имущество эвакуированным.
— Босиком-то босиком… — перебил меня Леня, — а вот в хозяйстве ты, наверное, не смыслишь.
— Почему так?
— А идешь, как медведь. Вон прямо в лунку наступил, — он нахмурился, поднял голову.
— Лезут черти. Нет, надо все ж покупать ружье. Права Ритка. Без пушки никак нельзя.
— Кого ты, Леня?
— Что, не видишь — грачи. Полумеры тут не помогут, — он отвернулся и стал говорить сам с собой. Плечи у него ссутулились и выражали страдание.
— О чем ты, Леня, ворчишь? У тебя праздник скоро — жену поздравлять.
— Ой, не говори. Грачевник рядом — прямо беда. По три гнезда на каждой сосне. Что ты посадишь — сразу склюют и выроют. Но ничего! Рита за них крепко взялась. А то ведь — орда, прямо, птичья орда… Вон она кружится, даже просветов нет, — он показал рукой в небо и закричал. Но крик этот утонул, как камешек в море.
— Вот видишь, милый, даже не обращают… — он повернулся ко мне и стал обтирать платком щеки. Его красивые рыжеватые волосы скатались в мокрые сосульки, возле губ проступили морщины. Мне стало его даже жалко. Я вспомнил, как однажды Иван Григорьевич вызвал его к доске и обратился к классу: «Посмотрите, ребята, на нашего Леню. Он лучше всех знает мой предмет. Я верю, что он в жизни займется наукой…» Высокий худенький мальчик смущенно моргал, а по лбу пробегала нервная складка. Сейчас она тоже была — эта складка. И еще одна и еще. Он почему-то состарился. Да что с тобой, Леня?! — вдруг закричало что-то во мне, но я не проронил ни звука. Сдержался. Зато птицы без остановки кричали. Иногда они пролетали прямо над нашими головами. Им хотелось то ли защитить кого-то, то ли напасть на нас. Я даже видел, как они целились прямо на наши головы и сразу снижались, но потом отворачивали. А Леня все шел и шел вперед.
— Вот это все, милый, мое богатство. Пять соток арбузов, а рядом — огурчики, дыньки. — Глаза у него блестели, и мне не нравились ни эти глаза, ни это снисходительное слово «милый». Откуда оно? Называл бы лучше по имени. Но Леня не давал мне задуматься:
— Всходы по весне были добрые. Если б не птицы. Не успеет листик проклюнуться — они тут как тут. И прямо живьем, целиком глотают. Хорошо, что Рита придумала. Теперь немного боятся… Да вот смотри… — и он показал рукой вправо. Там была воткнута палка, а на ней трепыхалась черная тряпка.
— Что это?
— Птица, милый. Госпожа птица. Живое пугало — ты усек?
Мы подошли поближе. Я взглянул на палку — и обмер. К верхнему концу палки был привязан грачонок. Он был еще живой, трепыхался. Он пробовал даже взлететь, но веревочка не отпускала. Иногда ему удавалось взлететь на целый метр, может, выше, но через секунду он уже обессиленно падал. Крылья стукались о палку, терялись перья.
— Что это, Леня?
— Ха-а, да это же пугало. Живое пугало. Я тебе говорю, жена придумала. И птица видит сверху и не садится. А что теперь делать, милый? Тут не до жалости. Иначе весь огород прикончат, все кругом поклюют…
Но я плохо слышал. Я подошел почти вплотную к грачонку и хотел к нему прикоснуться. Но рука сразу отдернулась, потому что мне показалось, что он умер, вот только что умер у меня на глазах. Я собрал всю волю и взял птенца за твердый, почти каменный клювик. Глаза открылись — разошлась тусклая пленочка. Из клюва шел еле уловимый парок — дыхание. Я подержал клювик секунду, потом выпустил. Грачонок опять трепыхнулся, посмотрел куда-то мимо меня, в глазах у него что-то напряглось желтоватое, погибающее, еще миг — и совсем погибнет, как в воду канет. Я опять подошел совсем близко к грачонку, надо мной закружились птицы. Чем ближе я подступал к грачонку — тем больше птиц. Так много — целое облако. Я вспомнил, что где-то видел уже столько же птиц. И эту пленочку на глазах — тоже видел… Ну, конечно, конечно, вспомнил. Такое же было у моей Жени, когда она сломала ключицу. Когда она почти прощалась с жизнью… И другое, другое я тоже вспомнил:
— Ты хотел бы стать птицей, Леня?
— Ты что, смеешься? Я тебе хочу про бахчи, а ты мне анекдоты…
— Ну прости, прости, я вспомнил, что ты однажды хотел стать птицей. — И в тот же миг вошла в меня та музыка. И вошла она, завладела. И сразу нежно, печально вздохнули басы, потом напряженно заныли трубы. Он что-то говорил, но я не слышал. Да и мешали птицы. Они кричали, хлопали крыльями, одна из них особенно громко кричала, подлетая почти к самой земле. Я посмотрел вперед, туда, куда хотела опуститься птица. И вдруг меня обожгло, опалило, как будто в глаза мне выплеснули какую-то молнию… Нет, десятки, тысячи молний. Там впереди, на высоком, кривеньком колышке метался в муках еще один грачонок. У него еще были силы — и под их напором колышек шатался, как пьяный. А рядом с ним, отступив метров на шесть, стоял еще колышек, а рядом — третий, четвертый. И на каждом корчилось по грачонку. Все они были еще живые, все хотели взлететь, но веревка мешала.
— Что это?! Что это?! — я закричал, поднял руки, но не услышал голоса, сам себя не услышал. В горле, наверно, что-то настыло, что-то мешало. Я вроде бы и кричал, но у меня, наверно, только вытягивались губы. И по этим открытым страшным губам хозяин понял, что мне плохо.
— Что с тобой? Успокойся! Это Рита недавно придумала. А тебе, что ли, жалко? Они все равно бы погибли. Тут три дня назад погода была, ветер — шесть баллов. Он и покидал грачат из гнезда, их много было по бору…
— Кого покидал? Кого? — смотрел я на него и не видел. Глаза у меня застилало.
— Да птиц же покидал! Да ты что, очумел у меня?.. — он взял меня за плечо, но сдернул руку.
«Птиц, птиц, птиц…» — стучало у меня в голове. Эти грачата кричали прямо в висках, трепыхались. И над головой у меня кричали, и далеко в небе, и еще выше. Выше, выше, все выше… — И это был вопль не то о смерти, не то о спасении. И я не мог вынести. Я бросился вперед — куда-то прямо по грядкам — лишь бы убежать, закрыть уши, забыться…
— Куда ты? Здесь же насажено?! — кричал за спиной, заливался Леня, а я все бежал, бежал, точно и меня могли сейчас поймать и привязать на какую-нибудь злую веревку.
…Я бежал очень долго, пока не выбрался на дорогу. И тут, возле дороги, я упал на траву и зажал виски. Лежал очень долго, может, час, а может, и больше… Потом очнулся, открыл глаза. И в этот же миг опять услышал их крики. Птицы кричали, постанывали, но уже глухо, чуть слышно. Я приподнялся на локтях. Далеко, позади, клубились в июньском мареве сосны. Я встал на ноги и пошел вперед быстрым шагом. И шел долго, но потом не вытерпел — опять оглянулся. Птицы и деревья слились теперь в одну точку. И эта точка опять напомнила птицу. Потом и эта точка растаяла, как будто птица залетела за горизонт.