Его жизнь строилась по родительским лекалам, хотя он не стал врачом, как предполагалось, а поступил на математический факультет МГУ, потому что ему нравилась не медицина, а сложный мир формул и уравнений. Но общий тон его жизни, стиль, и даже не стиль, а строй был точно такой, как у всех Кузнецовых – ровный, размеренный, логичный. Естественный, а значит, единственно правильный; в этом Федор был уверен.
Перестройка и последовавший за ней слом привычной жизни не вызвал у него ни ужаса, ни даже неудовольствия, хотя уменьшение семейного благосостояния было очень заметным, потому что Илья Кириллович не считал возможным брать взятки у больных и дополнительные доходы были для него таким образом исключены.
– Он еще руку не набил, а уже цену себе набивает, – брезгливо говорил он о каком-то молодом хирурге.
А доходы основные сделались у него, хирурга более чем опытного, такими, что их и доходами было неприлично называть.
Тем не менее Федор не проклинал происходящее, потому что видел не только сами по себе перемены во всей их непоследовательности и хаотичности, но и картину в целом. В отличие от мамы, он разбирался в особенностях социума очень хорошо. И вот это его точное и цельное виденье картины позволяло ему понимать, что происходит смена общественного строя, что это не может произойти легко, потому что прежний строй был выморочным и держался на насилии, обмане и самообмане огромного количества людей, что сделало этих людей генетически инфантильными, а значит, взросление дастся им крайне тяжело.
Ему же происходящие перемены казались не столько тяжелыми, сколько чрезвычайно интересными. Хотя немалая часть людей, которых эти перемены вызвали к жизни и сделали ее хозяевами, не вызывали у Федора ничего, кроме брезгливости. Он этих скороспелых людей своими хозяевами отнюдь не считал, богатство их не вызывало у него уважения, и он предпочитал обходить таких людей – наглых, самоуверенных, беспринципных – стороной.
Но избегать их можно было только до тех пор, пока он оставался в границах деятельности, которую выбрал для себя по окончании школы, то есть в прежних временах. А во временах нынешних его обособленное существование не могло продлиться долго по простой причине: тесен стал для него абстрактный математический мир, тесен и неинтересен!
Федор видел, что современный мир преображают не математики, а экономисты, и его желание заняться экономикой было сродни желанию какого-нибудь молодого человека тридцатых годов поехать на большую стройку, чтобы жить большую жизнь. Впрочем, нет – в намерениях Федора не было недомыслия, которое являлось важнейшей составляющей энтузиазма молодых людей в советские годы. Он понимал, чего хочет и как этого достичь.
Когда он сказал родителям, что собирается учиться экономике в Гарварде или в Колумбийском университете, они несколько опешили. Это показалось им таким же малоосуществимым, как если бы сын заявил, что после аспирантуры матфака намерен стать космонавтом. Они не видели связи между математикой в МГУ и экономикой в Гарварде. А Федор видел.
– Но ведь в Гарварде, насколько я знаю, бесплатно не учат, – заметил отец.
– Сначала поеду в Прагу, – объяснил Федор. – Там международная школа, что-то вроде подготовительных курсов. Постараюсь поступить. Если через два года прилично закончу, могу выбрать любой американский университет и учиться бесплатно.
Что ж, родители привыкли, что его желания носят осознанный характер. Вряд ли они обрадовались предстоящему отъезду единственного сына даже в сравнительно близкую Прагу и уж тем более за океан, но, поразмыслив, вспомнили, что в семье Кузнецовых когда-то было принято учиться за границей. Это являлось такой же традицией, как ранняя и основательная женитьба, только традиция ранней женитьбы существовала всегда, а традиция заграничной учебы после революции прервалась. Но ведь это произошло не по их семейной вине. И вот теперь, выходит, еще одна традиция восстанавливается.
Илье Кирилловичу решение сына показалось тем более обоснованным, что и сам он к этому времени стал бывать в Европе – участвовать в медицинских конференциях, обмениваться опытом с коллегами, – и почувствовал все преимущества открытого мирового пространства.
Одним словом, план Федора получил полное семейное одобрение, и он стал готовиться к экзаменам в Пражскую международную экономическую школу. Это заняло все его внимание, на этом сосредоточились все его силы, и он предположить не мог, чтобы что-нибудь могло его от этого отвлечь.
Однако отвлекло. В его жизни появилась Варя.
Познакомились они просто: Федор шел с Малой Бронной в Ленинку, где ежедневно занимался, а Варя сидела в сквере в Малом Кисловском переулке и плакала.
Удивляться тому, что девушка сидит здесь в слезах, Федор не стал бы, потому что сквер этот был не просто сквер, а дворик театрального института, и он с детства наблюдал, как девушки, да, бывало, и парни, не прошедшие конкурс, рыдают на этих лавочках. Так что сам этот процесс не мог бы привлечь его внимание.
Но Варя… Она привлекла его внимание сразу. Он не понял даже, как она могла не привлечь внимание приемной комиссии, хотя и был этому обстоятельству очень рад.
Она плакала, и это была картина такого совершенства, которого Федору еще не приходилось видеть. Сначала он заметил ее лишь краем глаза, на ходу, но тут же остановился и стал смотреть не отрываясь. Удивительно, но он замечал в ней все, даже такие детали, которые обычно проходили мимо его внимания.
У нее была коса, длинная, словно изо льна сплетенная, и глаза синели, как васильки во ржи. Но дело было даже не в этих прекрасных чертах ее внешности, а в том, что вся она была – нежность и трепетность. В ней было то обаяние девичества, которое вызывает оторопь у всех мужчин.
Федор был мужчиной в высшей степени, естественно, что у него оторопь возникла тоже.
Он подошел к лавочке, на которой она сидела в одиночестве, и присел рядом. Вряд ли Варя его заметила. То есть он не знал еще в ту минуту, что она Варя, но уже через десять минут он знал про нее все. Что ей восемнадцать лет, что она приехала из города Обояни, это в Курской области, что актрисой хотела стать всю жизнь, и все говорили, что непременно станет, но вот как получилось, ее не приняли, сама виновата, плохо читала басню, но хоть и сама виновата, а обидно до слез!.. В подтверждение своих слов Варя немедленно заплакала снова; перерыв, который она сделала, чтобы рассказать все это Федору, оказался недолгим.
– Вы теперь обратно домой вернетесь, Варя? – спросил он.
– Да, – кивнула она. – Надо было сразу во все театральные институты пробовать, но я только сейчас узнала, что это можно, а теперь уже поздно еще куда-нибудь подавать. А может быть, я неталантливая, и мне вообще не надо больше пробовать, никогда…
– Вы в общежитии остановились? – уточнил он.
Варя кивнула.
– Может быть, задержитесь еще дня на два?
Он предполагал, что за два дня Варе станет понятно, может она жить дальше без него или нет. Про себя ему все было понятно уже сейчас.
Точно так же, как он перенял и усвоил семейную рассудительность, Федор усвоил также и то, что в любви рассудительность неуместна. И отношения с однокурсницей, которые длились долго, и другие, более краткие отношения с девушками возникали у него как порыв, мгновенно, и он никогда не размышлял, стоит ли их заводить. Правда, в душе он каждый раз чувствовал, что эти отношения не навсегда, что вот эта однокурсница Оля и вот та спортсменка Нина, с которой он познакомился на сборах – в школе, а потом в университете Федор занимался легкой атлетикой, – не являются для него тем, чем мама является для папы. Но это не значило, что своим чувствам не надо отдаваться, что надо дожидаться каких-то заведомо прочных чувств.
Увидев Варю, он почувствовал не только мгновенную к ней любовь, но и то, что любовь эта не мимолетна.
Уже потом, став его невестой, Варя сказала, что, наверное, тоже влюбилась в него с первого взгляда, только не поняла этого сразу, потому что взгляд ее был тогда затуманен слезами.
Двух дней для Федора оказалось даже слишком много. Он сделал ей предложение уже на следующий день, когда она пришла к нему на свидание в сад «Эрмитаж».
Они договорились встретиться утром. Федор не пошел в Ленинку. Он ждал Варю у белой беседки в глубине сада. Она пришла в белом платье с вязаными кружевами, какая-то воодушевленная, и сразу сообщила ему, что решила все-таки поступать в следующем году. Видимо, это решение ее успокоило: она уже не плакала, глаза светились одной только чистой радостью. А к вечеру, Федор сразу это заметил, они начали светиться еще и нежностью к нему…
Он посмотрел в эти ясные васильковые глаза и сказал:
– Варя, я тебя люблю. Выходи за меня замуж.
Она растерялась настолько, что чуть не заплакала снова. И опять-таки уже потом объяснила ему, что он казался ей таким взрослым, таким недосягаемым, она так робела его, что никак не ожидала от него этих слов.
– Ты меня не любишь? – спросил Федор.
Это было главное, что ему было необходимо понять. Все остальное вытекало из этого, и он искал первое звено в логической цепочке.
Варя смутилась так, что щеки залились алым.
– Люблю… – чуть слышно проговорила она.
– Ты веришь, что я тебя люблю?
– Да…
– Тогда будь моей женой, – повторил он.
Варя молчала, смотрела на него снизу вверх ясными своими глазами.
– Спасибо, – сказала она наконец. – Я не думала, что это может быть. – И поспешно добавила: – Я буду.
Ее слова светились такой же наивной чистотой, как и взгляд.
– Осенью я уезжаю в Прагу, – сказал Федор.
– Без меня? – расстроилась Варя.
Она правильно понимала суть событий и сразу обращала внимание именно на суть.
– С тобой, – сказал Федор.
Он тоже предпочитал обозначать самое существенное, и тоже сразу. Тогда Варя еще не считала, что это делает его похожим на робота.
Родителям Варя не то что понравилась или не понравилась – они просто одобрили его выбор. Федор и не сомневался, что так и будет.
Зато всем трем девчонкам она не понравилась категорически.
– По-моему, твоя ангельская птаха – никакая. Пресна, как аптечная вода, – заявила Александра.
– Федь, ну если она тебе нравится, то, конечно, ладно, – разрешила Кира. – Но мне кажется, васнецовской Аленушкой лучше любоваться в Третьяковке.
Люба ничего не сказала, но, Федор видел, только потому, что онемела от самого факта его женитьбы. Люба была в него влюблена с рождения, это все знали, и он тоже, но никто, включая его самого, не воспринимал ее влюбленность всерьез.
Саше он тогда сказал, что эпатаж ее не красит, Любе ничего не сказал, чтобы не расстроить ее еще больше, а Кире…
Кира позвонила, когда Федор подошел к автобусной остановке. К счастью, на Николиной Горе остались еще люди, которые пользовались общественным транспортом, поэтому отсюда можно было выбраться автобусом.
Он обрадовался, услышав в трубке Кирин голос: это был хороший противовес всему его сегодняшнему общению.
Федор не видел ее уже недели две, потому что, как только озаботился поисками работы, на него посыпалось множество предложений, и он проводил все дни во встречах с возможными работодателями.
– Ты что делаешь, Федор Ильич? – спросила Кира.
– Автобуса жду на Николиной Горе.
Он вкратце рассказал Кире, как провел сегодняшний день. Про влажный Иннин взгляд рассказывать, правда, не стал.
– Автобусом ездить на собеседования, претендуя на должность в топ-менеджменте, это как-то чересчур экстравагантно, ты не находишь? – заметила она. – Надо тебе машину купить.
– Надо, – согласился Федор. Он не понимал, зачем ему машина и зачем вообще все. Но что голос у Киры какой-то не такой, это он понял. И поинтересовался: – А ты почему такая подавленная?
– Я не… – начала было Кира, но тут же согласилась: – Да, Царь, дела довольно паршивые.
– То есть?
– Наши органы опеки – это что-то за гранью добра и зла. Смотрят на меня как на врага народа. Одна тетка мне говорит: знаете, сколько таких, как вы, детей усыновляют, а через год обратно в детдом сдают? Ну почему именно таких, как я, можешь ты мне сказать?
– Не могу, – ответил Федор.
– А другая вообще знаешь что мне заявила? – В Кирином голосе кипело возмущение. – Вы бы сначала мужа себе нашли, а потом на ребенка претендовали! В Штатах, я думаю, такого не услышишь.
– В Штатах на этот счет такая бюрократия, какая здесь не снилась, – возразил Федор. – Детей там, по-моему, только ленивый не усыновляет, и все равно – душу вытрясут, пока разрешат. Мою соседку в Нью-Джерси полгода муштровали, когда она девочку пятилетнюю решила взять. На курсы ходила, психолог с ней работал, дома проверок сто перебывало. Заставили все дверные ручки в доме поменять.
– Почему? – не поняла Кира.
– Потому что они на взрослый рост были сделаны. Ребенок не мог до них дотянуться, это нарушает его права.
– Это, между прочим, разумно, – хмыкнула Кира. – А заставлять меня выходить замуж, это просто хамство.
– Но они же не заставляют.
– Но и Тишку усыновить не дают.
– Может, проще опеку оформить?
– Да я все пробую, – вздохнула Кира. – Но и с опекой ничего не выходит. Он же богатый наследник, все, видно, считают, что я за его деньгами охочусь. Да еще мамаша эта мутная. Говорят: а вдруг она на восстановление родительских прав подаст? Может, и правда подаст… – Голос у Киры стал совсем унылый. – Я, знаешь, Царь, каждый день домой возвращаюсь и думаю, что именно сегодня придут и его у меня отберут.
– Домой – это куда?
– В ту квартиру на Трехпрудном, которую Витя снимал.
– Почему туда? – удивился Федор.
– Я бы Тишку, конечно, к себе перевезла, но, знаешь, как-то боюсь его дергать. Он ко мне только-только привык и мало ли как отнесется, если я его на новое место начну перетаскивать…
– Кирка, – улыбнулся Федор, – не преувеличивай. Ты еще ручки дверные поменяй! Тихон обычный парень, что думаешь, то ему и говори.
– Я думаю, что его у меня отберут.
В ее голосе послышалось такое отчаяние, что у Федора сердце сжалось.
– Ты сейчас где? – спросил он.
– С работы еду. На Трехпрудный.
– Можно мне тоже приехать?
– Ой, Федь, конечно! Приезжай, поужинаем.
Она так обрадовалась, что это чувствовалось даже на телефонном расстоянии. Жалость сменилась в его сердце счастьем. Почему – непонятно. Хотя понятно, конечно…
Не срасталось его настоящее с прошлым, никак не срасталось. Это приводило его в уныние, которое вообще-то совсем не было ему свойственно, и будущее представлялось поэтому бессмысленным.
Он вернулся в жизнь, которая была его прошлым, и эта жизнь никак не хотела становиться его настоящим, вот что. Отвык он от этой жизни, что ли? В чем бы ни была причина, а всё, что окружало его теперь, казалось ему чужим и чуждым, и все, кто его окружали, тоже.
Все, кроме Киры и этого ее неожиданного мальчика. Такой вот парадокс.
Может и парадокс, а сердце заливается счастьем. Эту волну счастья Федор и почувствовал, когда услышал в Кирином голосе радость от того, что он собирается к ним приехать.
– Мы тебя ждем, – сказала она.
Слова эти были так просты, что он даже не понял, почему они звучат в его сознании так долго – когда и разговор давно был окончен, и автобус нырнул в метельную февральскую мглу, и поплыли за окном равнодушные родные снега.
Глава 19
По лестничной площадке разносился запах тушеных баклажанов. Еще пахло болгарским перцем, помидорами и кинзой. Это было удивительно: неужели такой запах не мог исходить от еды, заказанной в ресторане? Кирка ничего готовить не умела, это Федор точно знал.
Люба всегда ей говорила:
– Ты когда хлеб начинаешь резать, над тобой рыдать хочется.
У Федора это, правда, никаких рыданий не вызывало. Ну, не умеет и не умеет. А кто-то умеет, и что это значит? Ничего.
Он вспомнил, как в день стипендии покупал большую связку бананов в лавочке, которую держал неподалеку от университета веселый пуэрториканец. Бананы были дешевы, а главное, их не надо было готовить; в этом было их достоинство. Потом приехала Варя, и обеды приобрели домашний вид.
Федор отогнал от себя неприятные мысли.
«Наверное, Нора здесь», – подумал он.
Но ужином занималась все-таки Кира.
Тихон, открывший Федору дверь, проводил его в кухню со словами:
– Хотите на Киру посмотреть? Очень смешная.
Она стояла у плиты и, помешивая ложкой в сотейнике, сверяла свои действия с кулинарной книгой. Она была так погружена в это занятие, что и не заметила Федора, и даже не услышала.
Ничего смешного он в ней не увидел. Ее сосредоточенность выглядела трогательно. Так он подумал и сразу же смутился: в его голове не было таких слов, и откуда они вдруг взялись?
Она смотрела в книгу, разноцветные кудряшки – разве они были раньше, что-то он не замечал – сияли так, будто не голая, без абажура лампочка их освещала, а дворцовая люстра, и вся она, Кира, была похожа на героиню забытой детской книжки.
Она подняла глаза от книги, увидела Федора, и лицо ее осветилось счастьем. Это был очень сильный свет, куда лампочке!
– Федор Ильич, – сказала она, – мы по тебе ужасно соскучились.
Он не усомнился – Кира с детства говорила что думала. Он всегда считал, что это называется прямолинейностью, а сейчас вдруг понял, что – прямодушием. От того, что он долго не жил в среде русских слов, они промылись в его сознании, приобрели новый смысл.
– Будем есть аджаб-сандал, – сказала она. – Овощное рагу по-армянски. Или по-азербайджански, в разных книгах по-разному пишут.
– Ты теперь каждый день такое выстряпываешь? – поинтересовался Федор.
– У Тишки оказался утонченный вкус. А мне что? Мне интересно.
Она проговорила это с некоторым смущением. Она переменилась за две недели, что он ее не видел. Из-за того что готовкой увлеклась, что ли?