— Терпение плохо тебе дается, не правда ли, молодой человек?
— Никогда еще, сэр, мне не доводилось выслушивать подобный упрек. — Пластинку в глубине моей души заело на слове «возмущенный», и вот оно-то и впрямь стало моей любимой автодефиницией. И «возмущение» — indignation — показалось мне самым красивым словом английского языка. Я даже подумал: интересно, а как это будет по-китайски? Вот заучить бы и обойти весь кампус, горланя это чудесное слово во всю глотку!
— Тебе многого никогда еще не доводилось выслушивать о себе раньше, — возразил на это декан. — Но ведь это «раньше» означает «под отчим кровом», означает «в кругу семьи». А теперь ты, взрослый человек, живешь среди сверстников общим числом в тысячу двести человек. И здесь, в Уайнсбурге, наряду с академическими познаниями тебе надлежит освоить правила поведения в коллективе и научиться терпимости к людям, которые не являются твоей точной копией.
Взбодренный «китайским национальным гимном», я перешел на крик:
— А как насчет терпимости ко мне? Простите, сэр, я не хочу грубить или переходить на личности. Но, — к собственному изумлению, подавшись вперед, я грохнул кулаком по письменному столу, — в каком преступлении меня, собственно, обвиняют? Допустим, я перебрался из одной комнаты в другую, допустим, я поступил так два раза подряд, и что же? В Уайнсбурге это считается преступлением? Это делает меня правонарушителем?
Теперь он налил водички уже себе и сделал изрядный глоток. Ах, если бы я мог, опередив его, подхватить графин первым! Если бы мог наполнить стакан и подать его со словами: «Успокойтесь, декан. Вот, попейте водички. Это, говорят, помогает!»
С деланной широкой улыбкой Кодуэлл ответил:
— А разве кто-нибудь произнес слово «преступление»? Ты, Марк, обнаруживаешь склонность к драматическим преувеличениям. Это не идет тебе на пользу, и тебе следовало бы над этим поразмыслить. А теперь скажи, как тебе жилось в семье. Хорошо? Как складывались у тебя отношения с отцом и матерью? В той же анкете, где сказано, что ты не веришь в Бога, ты написал, что у тебя нет ни братьев, ни сестер. Значит, если я понял правильно, вы жили втроем.
— А как это можно было бы понять неправильно, сэр? — Заткнись, прикрикнул я на себя мысленно. Заткнись и с этого мгновения прекрати корчить из себя несокрушимый Китай! Но я не мог. Не мог, потому что склонность к преувеличениям была присуща не мне, а декану: сам вызов к нему свидетельствовал, что он придает до нелепости преувеличенное значение тому, что я переехал из одной комнаты в другую. — Я был точен, когда написал в анкете, что мой отец — мясник, — сказал я. — Он и в самом деле мясник. И не я один считаю его мясником. Он и сам говорит о себе точно так же. Это ведь вы назвали его кошерным мясником. Что ж, я ничего не имею против. Но это еще не повод обвинять меня в том, будто я допустил неточность, заполняя анкету для поступления в Уайнсбург. И не был неточностью прочерк, сделанный в графе «Вероисповедание»…
— Позволь перебить тебя, Марк. Как вам троим жилось, с твоей точки зрения? Именно этот вопрос я ведь и задал. Тебе, твоей матери и отцу — как вам жилось втроем? Только ответь мне, пожалуйста, без экивоков!
— Мы с матерью ладили замечательно. И до сих пор ладим. И до самого недавнего времени мы превосходно ладили и с отцом. Окончив школу и еще не приступив к учебе в колледже Роберта Трита, я полгода работал у него в мясной лавке. Мы были тогда близки, как только могут быть близки отец и сын. И лишь в последний год между нами возникло напряжение, из-за которого мы оба сильно страдали.
— А могу ли я спросить, из-за чего возникло напряжение?
— Его беспричинно тревожила моя нарастающая независимость.
— Беспричинно, потому что у него не было повода тревожиться?
— Ни малейшего!
— Не встревожила ли его, например, твоя неспособность ужиться с соседями по комнате уже здесь, в Уайнсбурге?
— Я ничего не рассказывал ему о соседях по комнате. Я не придал этому такого значения. Кроме того, «неспособность ужиться» — это не лучшее определение причины конфликта, сэр. Мне бы не хотелось отвлекаться от учебы на решение явно надуманных проблем.
— Я бы не назвал два переезда менее чем за два месяца явно надуманной проблемой, да и твой отец наверняка тоже. Если бы ты, конечно, ввел его в курс дела, на что он, кстати, имеет полное право. Я не думаю, что ты вообще решился бы на переезд, не говоря уж о двух переездах, если бы сам считал эту проблему явно надуманной. Но хорошо, сменим тему. Скажи мне, Марк, завел ли ты себе кого-нибудь здесь, в Уайнсбурге?
Я покраснел. «Вставай, проклятьем заклейменный…»
— Да, — буркнул я.
— Пару-тройку девиц? Или больше? Может быть, целую дюжину?
— Одну.
— Вот как! Значит, всего одну.
Прежде чем он успел спросить, как ее зовут, и мне поневоле пришлось бы вымолвить ее имя, прежде чем он успел задать второй вопрос, напрямую вытекающий из первого, а именно о характере и близости наших взаимоотношений, я вскочил с места.
— Сэр, — вырвалось у меня, — я категорически протестую против таких расспросов! Я не вижу в них смысла. Я не понимаю, почему должен рассказывать вам о своих взаимоотношениях с соседями по комнате, о своих религиозных верованиях или об их отсутствии, о своей реакции на религиозные верования окружающих. Это мое личное дело, и мое участие или неучастие в общественной жизни — тоже, а мое поведение в свободное от занятий время — тем более. Я не нарушаю закона, мое поведение не приносит никому вреда и не представляет ни для кого опасности. Ни словом, ни делом я ни разу не посягнул на права и свободы других людей. Если чьи-нибудь права в данном случае и находятся под угрозой, то исключительно мои!
— Сядь, пожалуйста, успокойся и попробуй объясниться.
Я сел на место и, на сей раз не дожидаясь приглашения, хлебнул водички. Игра шла уже по-крупному, она становилась для меня непозволительно рискованной, но не мог же я признать свое поражение, если декан, несомненно, ошибался, а я чувствовал свою правоту?
— Я, сэр, категорически протестую против необходимости сорок раз за годы учебы в колледже посетить церковную службу, с тем чтобы быть допущенным к защите диплома. Я не понимаю, по какому праву колледж принуждает меня хотя бы раз выслушать служителя какой-либо религии, хотя бы раз внять христианским гимнам, взывающим к христианскому божеству, меня, убежденного атеиста, которому, честно говоря, претят вероучение и религиозная практика любого рода и толка! — Меня понесло по-настоящему, и, захоти я остановиться, уже бы не смог, хотя и чувствовал себя ослабленным. — Мне не нужно, чтобы профессиональные моралисты в своих проповедях наставляли меня, как я должен себя вести. И бог мне для этого совершенно не нужен. Я вполне способен вести добропорядочную жизнь, не исповедуя верований недоказуемых и невероятных, которые, на мой взгляд, детские сказки, принимаемые на веру взрослыми и ничуть не более основательные, чем вера в Санта-Клауса. Полагаю, декан Кодуэлл, что вам знакомы труды Бертрана Рассела. Бертран Рассел, выдающийся английский математик и философ, в прошлом году был удостоен Нобелевской премии по литературе. Одним из литературных трудов, за которые он и был награжден Нобелевской премией, стало всемирно знаменитое эссе, впервые обнародованное в форме публичной лекции еще в тысяча девятьсот двадцать седьмом году и озаглавленное «Почему я не христианин». Вам знакомо это сочинение, сэр?
— Сядь, пожалуйста.
Последовав указанию, я, однако же, не умолк:
— Я спрашиваю, известно ли вам чрезвычайно важное эссе Бертрана Рассела. Полагаю, что нет. А мне оно, напротив, очень хорошо знакомо, потому что в бытность мою капитаном школьной команды Клуба заядлых спорщиков я заучивал его целыми абзацами. И не забыл — поклялся себе в том, что никогда не забуду. Это эссе и целый ряд сочинений к нему примыкающих представляют собой возражения Рассела не только против христианских представлений о боге, но и против концепций божественного начала, проповедуемых всеми ведущими мировыми религиями, каждую из которых знаменитый ученый считает и неистинной, и необыкновенно опасной. Если бы вы прочитали это эссе — а я настоятельно рекомендую вам сделать это для расширения вашего духовного кругозора, — то поняли бы, что Бертран Рассел, один из величайших логиков, равно как математиков и философов, именно при помощи логики последовательно разрушает доказательства существования бога: аргумент первопричины, аргумент естественного закона, аргумент целесообразности, нравственные аргументы в пользу существования бога и аргумент искупления несправедливости. Ограничусь двумя примерами. Во-первых, обосновывая несостоятельность аргумента первопричины, он утверждает: «…если все должно иметь причину, то должен иметь причину и бог. Если же может существовать нечто не имеющее причины, то этим нечто может быть природа, точно так же как и бог, а значит, аргумент первопричины абсолютно недействителен». Во-вторых, отвергая аргумент целесообразности, он говорит и пишет: «Неужели вы думаете, что если бы вас наделили всемогуществом и всеведением да еще дали бы в придачу миллионы лет, чтобы совершенствовать созданный вами мир, то вы не смогли бы создать ничего лучшего, чем Ку-клукс-клан или фашисты?»[1] Он вскрывает изъяны в вероучении Христа, каким тот изображен в Четвероевангелии, отмечая, что малейшие доказательства исторического существования Христа отсутствуют. На взгляд Рассела, самым серьезным нравственным изъяном евангельского Христа была вера в ад и адские муки. Рассел говорит и пишет: «Я не могу представить себе, чтобы какой-нибудь человек, действительно отличающийся глубокой человечностью, мог верить в вечную кару», — и далее обвиняет Христа в мстительной жестокости по отношению к тем, кто не прислушается к его словам. Затем Рассел с присущей ему методичностью рассказывает о том, что церковь была и остается «противником прогресса и улучшения во всем, что ведет к уменьшению страданий в мире, ибо ей угодно приклеивать ярлык нравственности к определенному узкому кодексу правил поведения, которые не имеют никакого отношения к человеческому счастью». Религия, утверждает он, основана прежде всего и главным образом на страхе. На страхе перед таинственным, на страхе перед неудачей, на страхе перед смертью. Страх, утверждает Бертран Рассел, является прародителем жестокости, и неудивительно поэтому, что жестокость и религия шагали сквозь века рука об руку. Нам нужно, говорит он, завоевывать мир разумом, а не рабской покорностью тем страхам, которые он порождает. Вся концепция бога совершенно недостойна свободных людей, заключает он. Таковы мысли нобелевского лауреата, подкрепленные его совокупным вкладом в философию, логику и теорию познания, и я целиком и полностью согласен с ними. Изучив их и самым тщательным образом проработав, я намерен руководствоваться ими в практической жизни, на что, сэр, — я надеюсь, вы не будете этого отрицать, — у меня имеется полное право!
— Сядь, пожалуйста, — повторил декан.
И я вновь сел. Я и сам не заметил, что в ходе своего монолога опять не усидел на месте. Должно быть, меня загипнотизировал зачин «китайского национального гимна», неумолчно звучащего в мозгу, и, как загипнотизированный, я отозвался на «Вставай…».
— Значит, вы с Бертраном Расселом на дух не переносите религии, — начал декан, — духовенства как такового да и никакой веры в божественное начало… Не переносите, Марк Месснер, еще сильнее, чем ты не переносишь соседей по общежитию, сильнее, чем ты, насколько я понял, не переносишь своего любящего и работящего отца, который только о том и заботится, чтобы с его единственным сыном ничего не стряслось, чтобы тот ни в чем не нуждался. Насколько я понимаю, отправка тебя в колледж изрядно пошатнула семейный бюджет, или я на сей счет заблуждаюсь?
— А иначе чего ради я бы работал официантом в «Нью-Уиллард-хаус», сэр? Да, с деньгами у него туговато. И, как мне кажется, я вам это уже говорил.
— Говорил? Ну а теперь повтори — только на сей раз, пожалуйста, оставив в стороне Бертрана Рассела, — ты хоть чьи-нибудь убеждения уважаешь, если они не совпадают с твоими? Ты хоть чью-то веру переносишь?
— Я бы сказал, сэр, что не разделяю религиозных верований, исповедуемых девяносто девятью процентами здешней профессуры и студентов.
Тут декан Кодуэлл раскрыл мое досье и принялся неторопливо перелистывать страницы — не исключено (и я надеялся на это), только затем, чтобы не отчислить меня сразу же за гнусный поклеп на весь колледж. Хотя, возможно, он меня просто-напросто пугал и делал вид, что, будучи записным патриотом Уайнсбурга, тем не менее не против изрядно поспорить.
— Вижу, ты хочешь выучиться на юриста — на прокурора или на адвоката, — заметил он. — И нынешнее собеседование доказывает, что юрист из тебя может получиться выдающийся. — Теперь он говорил уже без улыбки. — Когда-нибудь ты не ударишь в грязь лицом и в Верховном суде США. И выиграешь там дело, молодой человек, непременно выиграешь. Меня восхищают твоя прямота, твоя дикция, твое умение формулировать свои мысли; меня восхищают также упорство и уверенность, которые ты демонстрируешь, обосновывая свою точку зрения. Меня восхищает твое умение запоминать прочитанное и к месту цитировать его целыми абзацами, хотя никак не могу сказать, чтобы меня порадовали как твой выбор автора и произведения для цитирования, так и легковерие, проявляемое тобой по отношению к грязным рационалистическим наветам на религию, извергнутым из уст и почерпнутым из трудов такого безнравственного человека, как Бертран Рассел, четырежды женатого, вульгарного распутника, пропагандиста свободной любви и, по его собственному признанию, сторонника социализма, вышвырнутого с университетской кафедры за антивоенную кампанию во время Первой мировой войны, более того, как раз за это упрятанного английскими властями за решетку!
— А как насчет Нобелевской премии?
— Я восхищаюсь тобой, Марк, даже сейчас, когда ты, вскочив с места, стучишь кулаком по моему столу и кричишь мне о Нобелевской премии. Боевого духа тебе не занимать! Меня восхищает это — или, вернее, это меня восхитило бы, защищай ты что-то более достойное, нежели сумасбродные высказывания человека, признанного подрывным элементом не кем-нибудь, а правительством его собственной страны.
— Я не хотел кричать на вас, сэр. Да, мне кажется, я и не кричал.
— Нет, сынок, кричал. Уже не в первый раз и, судя по всему, не в последний. Но это, пожалуй, наименее тяжкое из твоих прегрешений. Нет ничего удивительного в том, что ты избрал образцом для подражания Бертрана Рассела. В каждом кампусе непременно заводится пара-тройка самонадеянных молодчиков, которые провозглашают себя интеллектуальной элитой и, демонстрируя презрение к остальным студентам и даже к преподавателям, упорно шествуют скользкой тропой, заканчивающейся сотворением кумира из какого-нибудь Рассела, какого-нибудь Ницше, какого-нибудь Шопенгауэра. Тем не менее мы не вменяем им в вину их явно предосудительные взгляды, и, разумеется, ты вправе боготворить кого вздумается, сколь бы ни было, на мой взгляд, пагубно это влияние и сколь бы опасны ни оказались последствия поклонения какому-нибудь так называемому вольнодумцу или горе-реформатору, а вернее, агитатору за горе-реформы. Однако, Марк, мы встретились с тобой сегодня по другому поводу, и волнует меня сейчас не то, что ты, будучи капитаном школьной команды заядлых спорщиков, заучил наизусть подстрекательскую речь Бертрана Рассела, которому только того и надо, чтобы плодить в мире смуту и недовольство. Волнует меня твое отношение к товарищам здесь, в Уайнсбурге. Волнует меня изоляция, на которую ты обрек себя по собственной воле. Волнует нескрываемое пренебрежение вековыми традициями нашего колледжа, так ярко проявившееся в вопросе о посещении церкви, об обязательном, но совершенно не обременительном требовании, предъявляемом к каждому студенту, — на протяжении трех семестров всего час в неделю слушать умных, достойных и искушенных жизнью наставников. Это вполне сопоставимо с занятиями физкультурой — также обязательными и отнимающими примерно столько же времени. Мы оба прекрасно понимаем, что прилежное посещение церкви требует не больше душевных затрат, чем регулярные визиты в спортзал. За все годы в Уайнсбурге мне еще ни разу не попадался студент, отказывающийся от посещения церкви или спортзала — а ведь в твоем случае речь идет об отказе от того и другого, не правда ли? — и приравнивающий это законное требование администрации к каторжным работам в соляных копях. Волнует меня то, как плохо ты вписываешься в здешнее сообщество с его сложившимися традициями. Я считаю, что такую ересь — а это ведь не что иное, как ересь! — следует пресекать в зародыше.
Значит, меня исключат, подумал я. Вернут в Нью-Джерси, оттуда призовут в армию и отправят на бойню. Он не понял ни слова из щедро процитированного мною эссе Бертрана Рассела. Или, наоборот, все понял, и меня исключат и отправят на бойню как раз поэтому.
— Я чувствую и профессиональную, и личную ответственность перед нашими студентами, — продолжил Кодуэлл, — перед их родителями…
— Сэр, я этого больше не выдержу. По-моему, меня сейчас стошнит.
— Что-о-о? — Терпение декана наконец иссякло. Ослепительно яркие голубые глаза Кодуэлла взирали на меня сейчас с убийственной смесью недоверия и презрения.
— Меня тошнит, — сказал я. — Кажется, меня сейчас вырвет. Я не могу слушать подобные нравоучения. Я не уголовный преступник. Я не смутьян. Ни одно из этих слов не относится ко мне, и я не согласен с тем, чтобы их ко мне применяли, даже в самом общем контексте рассуждений о моей персоне. Я ничем не заслужил подобной нотации. Если не считать того, что постарался подыскать себе комнату, в которой мог бы спокойно заниматься, ни на что не отвлекаясь, и хорошо высыпаться перед работой. Я не нарушил ни одного правила внутреннего распорядка. У меня есть право не общаться с однокашниками или общаться с ними в той мере, какая мне подходит. Вот и весь мой ответ на обвинения — в целом и в деталях. Жарко у меня в комнате или холодно — это касается только меня, а мне это безразлично. Полно там мух или их нет вовсе, мне без разницы. Мне все равно! Однако дело не только в этом. Вынужден обратить ваше внимание на то, что, споря с Бертраном Расселом и его идеями, вы не нашли ни одного интеллектуального довода в обоснование своей позиции и свели дело к личным нападкам, или, как это формулировали древние римляне, к аргументам ad hominem, что с точки зрения логики аргументом не является. Сэр, смиреннейше прошу вашего разрешения немедленно покинуть кабинет, потому что в противном случае меня, боюсь, вырвет прямо здесь.
— Разумеется, ты можешь уйти. Именно так, Марк, ты и решаешь все свои проблемы — просто-напросто уходишь. А сам-то ты не замечал за собой такой привычки? — С очередной натужной улыбкой, убийственной в своей неискренности, декан добавил: — Прости, что понапрасну отнял у тебя время.
Он вышел из-за стола, и я тоже — как бы с его позволения — поднялся с места, на этот раз — чтобы покинуть помещение. Однако последнее слово должно было остаться за мною.
— Я отнюдь не ухожу от своих проблем. Вспомните, как я только что пытался убедить вас в правоте Бертрана Рассела. И знаете, декан Кодуэлл, мне не понравилось это ваше замечание.
— Ну вот, по крайней мере, от «сэра» мы в конце концов все-таки отделались. А кстати, Марк, — продолжил он, провожая меня взглядом, — как там у тебя со спортом? В досье сказано, что на первом курсе ты играл в бейсбол. Значит, хотя бы в бейсбол ты веришь… И на какой позиции?
— Второго отбивающего. А если понадобится, то и третьего. А в старших классах я был полевым игроком.
— И в нашу команду ты тоже хочешь попасть?