— Сэр, я этого больше не выдержу. По-моему, меня сейчас стошнит.
— Что-о-о? — Терпение декана наконец иссякло. Ослепительно яркие голубые глаза Кодуэлла взирали на меня сейчас с убийственной смесью недоверия и презрения.
— Меня тошнит, — сказал я. — Кажется, меня сейчас вырвет. Я не могу слушать подобные нравоучения. Я не уголовный преступник. Я не смутьян. Ни одно из этих слов не относится ко мне, и я не согласен с тем, чтобы их ко мне применяли, даже в самом общем контексте рассуждений о моей персоне. Я ничем не заслужил подобной нотации. Если не считать того, что постарался подыскать себе комнату, в которой мог бы спокойно заниматься, ни на что не отвлекаясь, и хорошо высыпаться перед работой. Я не нарушил ни одного правила внутреннего распорядка. У меня есть право не общаться с однокашниками или общаться с ними в той мере, какая мне подходит. Вот и весь мой ответ на обвинения — в целом и в деталях. Жарко у меня в комнате или холодно — это касается только меня, а мне это безразлично. Полно там мух или их нет вовсе, мне без разницы. Мне все равно! Однако дело не только в этом. Вынужден обратить ваше внимание на то, что, споря с Бертраном Расселом и его идеями, вы не нашли ни одного интеллектуального довода в обоснование своей позиции и свели дело к личным нападкам, или, как это формулировали древние римляне, к аргументам ad hominem, что с точки зрения логики аргументом не является. Сэр, смиреннейше прошу вашего разрешения немедленно покинуть кабинет, потому что в противном случае меня, боюсь, вырвет прямо здесь.
— Разумеется, ты можешь уйти. Именно так, Марк, ты и решаешь все свои проблемы — просто-напросто уходишь. А сам-то ты не замечал за собой такой привычки? — С очередной натужной улыбкой, убийственной в своей неискренности, декан добавил: — Прости, что понапрасну отнял у тебя время.
Он вышел из-за стола, и я тоже — как бы с его позволения — поднялся с места, на этот раз — чтобы покинуть помещение. Однако последнее слово должно было остаться за мною.
— Я отнюдь не ухожу от своих проблем. Вспомните, как я только что пытался убедить вас в правоте Бертрана Рассела. И знаете, декан Кодуэлл, мне не понравилось это ваше замечание.
— Ну вот, по крайней мере, от «сэра» мы в конце концов все-таки отделались. А кстати, Марк, — продолжил он, провожая меня взглядом, — как там у тебя со спортом? В досье сказано, что на первом курсе ты играл в бейсбол. Значит, хотя бы в бейсбол ты веришь… И на какой позиции?
— Второго отбивающего. А если понадобится, то и третьего. А в старших классах я был полевым игроком.
— И в нашу команду ты тоже хочешь попасть?
— Я играл в команде первокурсников крошечного колледжа. Туда брали практически всех желающих. У нас в команде принимающими или первыми отбивающими были парни, которые до колледжа биту в руки не брали. А в здешнюю команду мне, скорее всего, не попасть. Я не достаточно хорош для нее. Подают здесь быстрее и сильнее. И не считают игрой в бейсбол попытки просто отмахиваться от мяча, к каким я привык в колледже Трита. Конечно, я мог бы попробовать пробиться в команду, но, думаю, овчинка не стоит выделки.
— Значит, насколько я тебя понял, ты отказываешься играть в бейсбол из-за того, что тебе это не по зубам?
— Нет, сэр! — Я буквально взорвался. — Я отказываюсь играть, потому что реалистически оцениваю свои шансы! А я не собираюсь тратить на глупости время, отпущенное на учебу!.. Сэр, меня сейчас вытошнит. Я же вам говорил. Я ничего не могу с собой поделать. И вот… ох, простите, пожалуйста!
Меня и впрямь вырвало. Хорошо хоть, не на декана и его письменный стол. Нагнув голову, я обильно наблевал на ковер. При втором позыве, пытаясь пощадить ковер, я обблевал кресло, в котором только что сидел, а при третьем — спасая теперь уже кресло — блеванул на одну из застекленных фотографий в рамочках, развешенных по стенам, на групповой снимок непобедимой футбольной команды Уайнсбурга 1924 года.
Кишка тонка оказалась у меня в словесной битве с деканом мужского отделения, как тонка она была в поединках с отцом и соседями по общежитию. Но, преодолев себя, я на сей раз все-таки отважился броситься в бой.
Декан, вызвав секретаршу, приказал ей проводить меня по коридору до мужского туалета, где, очутившись наконец в одиночестве, я вымыл лицо и прополоскал рот, набирая в него воду из сложенных чашечкой ладоней. Я набирал ее в рот и выплевывал до тех пор, пока изо рта и из горла полностью не исчез привкус рвоты, а после, смачивая горячей водой бумажные полотенца, постарался по возможности отчистить свитер, брюки и башмаки. Затем, навалившись на раковину, придвинулся чуть не вплотную к зеркалу и самым внимательным образом осмотрел рот, так и не соизволивший, вопреки голосу разума, вовремя заткнуться. Я стиснул зубы с такой силой, что заболела еще не забывшая удар Элвина челюсть. С какой стати я вообще заговорил о проповедях по средам? Проповеди — это вопрос внутреннего распорядка, сообщил я собственным глазам, которые, к моему изумлению, глядели на меня из зеркала невероятно жалко и загнанно. Посещение проповедей — непременная обязанность каждого, кто желает окончить колледж, особенно желает окончить его лучшим в курсе; к этому следует отнестись точно так же, как к потрошению кур в отцовской лавке. Кодуэлл в одном отношении, несомненно, прав: куда ни пойди, повсюду найдется что-нибудь сводящее тебя с ума: отец, соседи по комнате, обязанность посетить сорок раз проповедь… Так прекрати думать о переводе в другой колледж, соберись с силами и стань лучшим в своем выпуске!
Но, уже собравшись покинуть уборную и поспешить на лекцию о разделении властей в США, я внезапно почувствовал внятный запашок рвоты и, взглянув вниз, понял, что ухитрился — то ли здесь, в уборной, то ли еще в кабинете у декана — ступить в блевотину обеими ногами. Сняв башмаки и оставшись в одних носках, я нагнулся над раковиной и старательно вымыл подошвы с мылом бумажными полотенцами, постарался избавиться от остатков рвоты и ее запаха. В конце концов я даже снял и понюхал носки. И как раз когда я подносил их к носу, в туалет зашли двое студентов. Ничего не объяснив им (просто ничего не сказав), я вновь надел носки, сунул ноги в башмаки, завязал шнурки и удалился из уборной. Именно так, Марк, ты и решаешь все свои проблемы — просто-напросто уходишь. А сам-то ты не замечал за собой такой привычки?
Я вышел из Дженкинс-холла на солнечный свет. Вокруг меня лежал живописный кампус одного из колледжей Среднего Запада. День стоял просто роскошный, еще один погожий осенний день, и все вокруг буквально взывало: «Припади к блаженному источнику жизни! Ты молод и полон сил, а значит, он твой!» Завистливым взглядом окинул я студентов, куда-то спешащих или просто прогуливающихся по выложенным из кирпича дорожкам, пересекавшим четырехугольный двор. Почему я не в силах разделить с ними скромные радости, которые сулит жизнь в этом совершенно самодостаточном маленьком кампусе? Почему вместо этого я постоянно со всеми конфликтую? Началось это дома, с отцом, и преследует меня до сих пор. Сначала Флассер, потом Элвин, теперь вот Кодуэлл. И кто в этом виноват — они или я? Как умудрился я так скоро вляпаться в самую гущу неприятностей, я, у которого до сих пор никаких неприятностей не было никогда! И чего ради ищу новых проблем себе на голову, посылая полные телячьих нежностей письма девице, которая всего год назад попыталась покончить с собой, вскрыв вены?
Я присел на скамью, раскрыл блокнот, скрепленный тремя пружинками, и на чистом листе линованной бумаги принялся сочинять очередное послание Оливии. «Пожалуйста, не оставляй мои письма без ответа. Твое молчание становится невыносимым». Но погода была слишком хороша, а залитый солнечным светом кампус — слишком красив, чтобы молчание Оливии оказалось для меня и вправду невыносимым. Все было слишком хорошо, а я — слишком молод, и мне было не к чему стремиться, кроме окончания колледжа первым в выпуске. Меж тем рука моя выводила: «Я близок к тому, чтобы собрать вещи и покинуть колледж из-за требования посещать проповеди. Мне бы хотелось обсудить это с тобою. Может быть, я вот-вот сваляю дурака? Ты спросила, как могло получиться, что я сюда попал, как и почему решил выбрать Уайнсбург. И я тогда постеснялся ответить. А только что у меня состоялся чудовищный разговор с деканом мужского отделения, который сует свой нос в мои дела и лезет мне в душу, на что — я абсолютно убежден в этом — не имеет ни малейшего права. Нет, это никак не касается тебя или нас. Речь шла о моем переезде в Найл-холл». Я вырвал листок из блокнота с такой яростью, словно листок этот был моим отцом, и тут же порвал его в клочья, которые запихал в карман брюк. Нас! Никаких нас не было!
На мне были серые брюки из шерстяной фланели, спортивная рубашка в клетку и темно-бордовый джемпер с V-образным вырезом. Плюс белые туфли из оленьей кожи. Точно так же был одет юноша, фотографию которого поместили на обложке рекламного проспекта Уайнсбурга, отправленного мною в качестве заявки на поступление в колледж, откуда он вернулся ко мне в Ньюарк вместе с целым набором анкет. На снимке юноша куда-то шагал рука об руку с девицей в вязаном жакете, надетом поверх вязаной же кофточки в тон, и в длинной широкой и плотной юбке темного цвета, из-под которой едва выглядывали ноги в белых хлопчатобумажных носочках и блескучих мокасинах. Девица улыбалась спутнику так, словно он только что сказал ей что-то насмешливо-остроумное. Почему я выбрал Уайнсбург? Да вот из-за этой самой картинки и выбрал! По обе стороны от безмятежной парочки высились покрытые пышной листвой деревья, и шли эти двое по травяному склону холма, а за спиной у них стояли симпатичные домики красного кирпича, увитые плющом, и девушка улыбалась юноше так восторженно, а сам он рядом с ней выглядел таким довольным собой и окружающим, таким беззаботным, что я заполнил все анкеты и отослал их по адресу, и всего через пару недель мне сообщили, что я принят. Не говоря никому ни слова, я снял со своего накопительного счета сто долларов (честно заработанные в отцовской лавке по праву наемного работника на почасовой оплате) и однажды после занятий в колледже Трита отправился на Маркет-стрит, зашел в один из двух крупнейших универмагов города, разыскал там отдел молодежной моды и купил брюки, рубашку, джемпер и туфли точь-в-точь такие, как у парня с обложки. Я и в магазин-то пришел с рекламным проспектом Уайнсбурга; сто долларов были, по моим меркам, целым состоянием, и промахнуться мне не хотелось. Там же, в отделе молодежной моды, я приобрел твидовый пиджак «в елочку». В конце концов от сотни у меня осталась только мелочь на автобус до дому.
Я позаботился о том, чтобы прибыть домой с пакетами и с коробками в час, когда мои родители будут в лавке. Мне бы не хотелось, чтобы они узнали о моих покупках. Да и никто другой тоже. В колледже Трита так не наряжались. Поступив в колледж, мы ходили туда в том же, в чем посещали старшие классы школы. Для учебы в колледже Трита не требовалось обзаводиться своего рода формой. Очутившись дома один, я раскрыл пакеты и коробки и разложил свои приобретения на кровати, чтобы полюбоваться тем, как они выглядят. Я разложил их в том же порядке, в котором предполагал носить: рубашку, пуловер и пиджак поместил на кровати повыше, брюки — пониже, а туфли поставил на пол возле них. Затем сорвал все, что было надето на мне, свалил в кучу, как никому не нужное тряпье, переоблачился во все новое, отправился в ванную, забрался с ногами на приземистый унитаз и получил возможность полюбоваться собственным отражением в зеркале аптечки над умывальником. Стоя на кафельном полу в новых туфлях — и хороши же они были: из выделанной оленьей кожи, на розоватой резине! — окинуть себя взглядом с ног до головы я бы никак не смог. Пиджак был с двумя разрезами сзади. Такой шикарной вещи у меня никогда еще не водилось. Раньше я носил попеременно два пиджака спортивного покроя: первый мне купили в 1945 году на бар-мицву, а второй — в 1950-м на окончание школы. С предельной осторожностью я развернулся на сиденье спиной к зеркалу, чтобы полюбоваться разрезами. С напускной беззаботностью сунул руки в брючные карманы. Но невозможно выглядеть беззаботным, стоя на сиденье унитаза, поэтому я слез на пол, вернулся к себе в комнату, снял обновки, разложил их по пакетам и коробкам, которые упрятал в глубину шкафа — за бейсбольной битой, шиповками, перчатками и видавшим виды мячом. Я не собирался сообщать родителям о своих покупках и ни в коем случае не хотел щеголять в обновках на глазах у товарищей по колледжу Трита. До переезда в Уайнсбург мои приобретения следовало держать в секрете. Они были формой или, если угодно, экипировкой человека, вознамерившегося сбежать из-под отчего крова. С тем чтобы начать новую жизнь. И превратиться в кого-то нового, ничем не похожего на сына мясника из Ньюарка.
И вот именно в этой экипировке я и проблевался в кабинете у Кодуэлла. Именно в этой экипировке я сидел в церкви на проповеди, пытаясь не подцепить заразу благотворного библейского примера, который нам там подавали и преподавали, и подкрепляя эти усилия безмолвным, но яростным пением «китайского национального гимна». Именно в этой экипировке я получил по зубам от Элвина, который чуть не сломал мне челюсть. Именно в этой экипировке я был, когда Оливия отсосала у меня в «лассале». Да, вот это была бы самая подходящая картинка на обложку рекламного проспекта Уайнсбурга: я в этой самой экипировке и Оливия, которая делает мне минет, повергая меня тем самым в полное недоумение.
— Ты неважно выглядишь, Марк. У тебя все в порядке? Позволь, я присяду.
Передо мной стоял Сонни Котлер, одетый точно так же, как я; вот только свитер у него был не просто бордовым, а с вышитой на нем серой ниткой эмблемой Уайнсбурга — такие свитера выдавали членам баскетбольной команды колледжа. Каковым Сонни и являлся, вдобавок ко всему прочему. Легкость и небрежность, с какими он носил дорогую одежду, отлично гармонировали с властным, уверенным и вместе с тем внушающим доверие голосом. Беззаботная и отнюдь не напускная бравада и сознание собственной неуязвимости, коими он прямо-таки лучился, вызывали у меня отвращение, но и очаровывали тоже; пожалуй, в его тоне мне с самого начала почудились — без основания или нет — нотки снисходительности; а вид человека, который ни в чем не знает отказа, странным образом заставил меня подумать, что на самом деле этому красавчику отказано буквально во всем. Но, конечно же, такая мысль сама по себе свидетельствовала о естественной зависти (питаемой робостью) второкурсника к старшекурснику.
— Конечно, — ответил я. — Валяй присаживайся.
— Ты выглядишь так, словно с тебя только что сняли стружку.
У него-то самого, разумеется, был такой вид, словно он только что прибыл из Голливуда, где снимался в любовной сцене с Авой Гарднер.
— Меня вызвали к декану. Мы с ним серьезно поговорили. Можно сказать, поцапались.
Держи рот на замке! — мысленно прикрикнул я на себя. С какой стати все это ему выкладывать? Но выложить хоть кому-нибудь было необходимо, не так ли? С кем-нибудь из соучеников все равно нужно было обсудить происшедшее, и могло статься, что Котлер вовсе не та страшная скотина, какой я посчитал его только из-за того, что мой отец по своим каналам организовал его визит ко мне в комнату. Так или иначе, я настолько сильно страдал от всеобщего недопонимания, а то и непонимания моей персоны, что, не подвернись мне Котлер, просто-напросто завыл бы на безоблачное небо, как пес — на луну.
Стараясь держаться как можно спокойнее, я пересказал ему часть спора с деканом, затрагивающую вопрос об обязательном присутствии на сорока проповедях.
— Да что ты! — рассмеялся Котлер. — На проповеди никто не ходит! Ты платишь какому-нибудь парню, и он отправляется туда вместо тебя, а ты можешь обходить эту чертову церковь хоть за милю!
— И что же, ты сам так и поступил?
Котлер беззвучно рассмеялся.
— А как же иначе? Я был там один раз. На первом курсе. Как раз когда с лекцией выступал раввин. У них такое правило: один раз в семестр приглашают католического священника и один раз в год — раввина из Кливленда. Все остальное время там проповедуют доктор Донауэр и другие великие мыслители из штата Огайо. И рабби так страстно призывал свою разовую паству возлюбить ближнего как самого себя, что это отвадило меня от церкви раз и навсегда.
— И сколько же тебе пришлось заплатить?
— Своему «дублеру»? Два бакса за один визит. Сущие пустяки!
— За сорок раз набегает восемьдесят долларов. А это уже не пустяки.
— Послушай-ка, ты ведь парень неглупый. Вот и раскинь мозгами. Пятнадцать минут ты идешь туда, заранее трясясь от ярости. Потом шестьдесят минут трясешься от ярости на самой проповеди. Добавь еще пятнадцать минут на обратную дорогу, а заодно и на то, чтобы остыть и вернуться к всегдашним делам. В общей сложности набегает девяносто минут. Сорок раз по девяносто минут — это шестьдесят часов слепой и совершенно бессмысленной ярости. А это не пустяки тоже.
— А как ты выходишь на «дублера»? Объясни, как работает вся эта схема.
— Твой «дублер» получает на входе в церковь карточку, а на выходе возвращает ее, вписав туда твое имя. Вот и всё. Или ты думаешь, что эти карточки отдают потом на просмотр криминалисту-почерковеду? Карточку с твоей фамилией вносят в твое досье, и на этом дело заканчивается. В старину за каждым закреплялось определенное место в аудитории и по рядам расхаживал, проверяя, все ли присутствуют, студенческий инспектор. Тогда бы это не сработало. Но после войны порядок упростили, так что достаточно всего-навсего заплатить.
— А кого мне попросить?
— Да кого угодно! Любого, кто уже сам отбыл сорок обязательных посещений. Это ведь тоже своего рода работа. Ты работаешь официантом в баре гостиницы, а кто-то другой работает «тобой» в методистской церкви. Если хочешь, я сам подыщу тебе «дублера». Может быть, мне даже удастся немного сбить цену.
— А если он не будет держать язык за зубами? Тогда меня выгонят отсюда пинком под зад!
— Ни разу тут не случалось ничего подобного. Послушай, Марк, это ведь бизнес. Просто бизнес. Ты заключаешь деловое соглашение, и оно срабатывает.
— Но Кодуэлл наверняка знает о подменах!
— Кодуэлл у нас тут святее самого папы римского. У него просто в голове не укладывается, как это студентам может не нравиться каждую среду внимать проповедям доктора Донауэра. Он и мысли не допускает, что они предпочли бы потратить это время с большей пользой. Да, конечно же, ты совершил большую ошибку, начав препираться именно с Кодуэллом, причем именно на эту тему. Хос Ди Кодуэлл — здешний кумир. Лучший полузащитник в истории футбольной команды, лучший отбивающий в истории бейсбольной, лучший центровой в истории баскетбольной, живое воплощение того, что слывет старыми добрыми уайнсбургскими традициями. Попробуй только поспорить с ним об этих традициях, и он тебя в порошок сотрет. Ты знаешь, что такое удар с полулета? Ничего особенного, казалось бы. А Кодуэлл каждый сезон ведет счет очкам, набранным ударами с полулета, и знаешь, как он именует свою статистику? «Удары с полулета во славу Господа»! Порой, Марк, приходится иметь дело с такими ублюдками… Здесь, в Уайнсбурге, малейшая попытка проявить независимость выходит тебе боком. Но если держишь рот на замке, не ищешь неприятностей себе на жопу и мило улыбаешься всем и каждому, можешь положить с прибором на все остальное. Не принимай ничего близко к сердцу, не будь так невероятно серьезен, и ты поймешь, что это далеко не худшее местечко на свете. Не худшее для того, чтобы весело провести лучшие годы жизни. Местную Мисс Минет — 1951 ты уже распробовал, но это, поверь, не более чем начало.