Та ответила: «Рена, очнись, мы много лет живем с твоим мужем». Засмеялась, подождала и аккуратно положила трубку, потому что собеседница не ответила, окаменела.
Баба преувеличила, разумеется. Муж раньше ее еле терпел, жаловался, что она спит подряд со всеми, что жены приходят жаловаться и с просьбой убрать. Это только после той, прошлогодней истории, он сошел с круга. Обнаружил, видимо, что она податлива и готова на все, от чего и подружилась с женой своего начальства, о, тонкая система!
Рена завыла.
И начались эти психиатры, дурдома, антидепрессанты, слезы, бессонница. Глупое положение, смешная ситуация кричащей брошенной, потом возникла внешность скелета и возня теперь уже самой с собой, неловкая возня с болями в спине, с неповоротливым туловищем, с незакрывающимися глазами, с постоянными синяками на лице (упала, приложилась об асфальт) и т. д.
То есть уже муж, ушедший в результате к совсем другой, третьей женщине (оказывается, была и третья кандидатка, довольно безразличная к объекту, но с хорошей квартирой и дачей, то есть ноль проблем и ничего в прошлом), так вот, этот живущий с третьей кандидатурой муж вынужден был приехать к первой жене в больницу по приглашению следователей, после того как ее привезли из-под окна, она все-таки бросилась с четвертого этажа. И, проклиная все на свете, этот муж даже сидел с ней какое-то время.
Та, предыдущая конкурентка, осталась в тумане неизвестно где и неизвестно что делающая, да и бог с ней – она тоже, может быть, воет, и ладно, хотя при своей легкой натуре она небось уже утешилась на сексуальной почве – чего не могло произойти тут.
Какие там утешения, какие связи, вы что! Кому оно нужно, чистое, живое отчаяние и почерневшее лицо!
Далее – все прошло и быльем поросло, таблетки горстями, никто уже и не вспоминает о первопричине, надо справиться с собой, со сном, а не выходит.
Вот и прыгнула из окна. Хорошо не в том доме, где жили ее мама и сын. Нашла себе какой-то открытый подъезд.
Но потом, обезноживши, она еще какое-то время провела на больничной койке и дома, пока не подкопила себе таблеток. Тогда и смогла наконец заснуть, и сердце остановилось.
В день, когда она ушла, именно в тот самый момент она и явилась посетителю Русского музея, который рассеянно брел среди роскошных полотен и вдруг, как ударенный, взглянул на картину – а там, в лодке, молодая и прекрасная, в светлом платье, с распущенными темными волосами, с огромными очами сидела живая Рена.
Так там и осталась.
Пляска смерти
Речь пойдет о бедной еврейской девушке, которая теперь бродит как тень абсолютно одна, дитя великого переселения народов, дитя краха и разгрома великой страшной родины, ибо одно дело сокрушить и разгромить советское чудовище, что и было сделано, а другое дело, что под обломками обязательно умрут невинные существа.
Нежная, не совсем юная, уже тридцатилетняя женщина по имени Эсфирь, или Лия, или Ревекка, родители звали ее Заяц, к описываемому времени покинула свою родину, волшебный городок Урхану, чудо света, и была кандидат биологических наук в Москве.
От родителей из Урханы шли панические письма, местный народ стронулся с разума, их не оставляют в покое, урханских евреев гонят. Многие свои уже уехали, кто заранее все почувствовал, и старики говорили, цадики, что свет кончается.
Пока толковали аборигенам, что любим свою родину, что мы здесь коренные, мы здесь пятьсот лет, свои могилы невозможно оставить, многие тут издавна врачи, учителя, вас же лечили и воспитывали с детских садов начиная, не убивайте!
Поубивали.
Они и друг друга-то стали казнить, не то что чужих. Надо уезжать, но куда, теперь уже продать квартиру невозможно, продать имущество невозможно, только за копейки, а нужен контейнер для вещей, деньги на билеты на поезд, самолет нам не осилить, пришли денежный перевод! Придется всё бросать. Тут многие всё бросили и уехали, едем и мы. Трупы на улицах!
Заяц же сидела в лаборатории и работала, получала немного, такие времена, и нашла себе друзей в Москве, вместе ходили по выставкам, в театр, Зайца опекали, это было милое, нежное существо с большими глазками, тихое, скромное, не без юмористического отношения к жизни.
Есть люди, которых все любят, и Заяц была такая.
Но гром грянул и тут, сюда тоже пришли новые времена, в институте перестали платить, рухнувшее государство не желало верить в разум, воцарились недальновидные воры, а вор с подозрением относится к тому, чего не понимает.
Поэтому науки обнищали и тронулись на заработки за рубеж, туда, где с радостью купят ум и используют его в своих целях, выкачают, высосут все ваши ноу-хау, возьмут самое ценное, а дальше уже как желаешь. Потому что спустя три года могут сказать: контракт закончен, всё. А как же дети – уже в школу тут ходят, а жена нашла здесь работу? Всё, всё, рассылайте свои резюме по другим институтам…
Но кто-то слал победные письма, прочно обосновавшись, и весь институт, где работала Заяц, начал лихорадочно собираться.
Первые уехавшие собрали скорый урожай, купили машины, получили те самые трехгодичные контракты, смотрели московское телевидение и ужасались нищете населения, военным дуростям и терактам – и в письмах сквозила жалость, больше похожая на чувство превосходства.
С другой стороны, родители писали из Урханы о зверствах, о насилии, о найденных трупах, об увольнениях и о том, как пустеют кварталы.
Родители хотели приехать, мама и отчим, которого Заяц терпеть не могла – крикливый, нетерпеливый, бестактный обвинитель, зубной техник, ниже мамы на уровень, зачем она за него вышла? Отчим был маленький и жирный, он каждое сказанное Зайцем слово хитро преувеличивал и преподносил жене в виде оскорбления.
Заяц осторожно и аккуратно писала, что снимает сама комнату в коммуналке и почти не получает денег, но отчим отвечал по телефону «да, она согласна жить и в голоде и в общей комнате, твоя мать, если ты не хочешь ее смерти».
Заяц тогда, обливаясь слезами, стала искать выход из положения, как его будет искать каждый придавленный обстоятельствами человек.
Она рассказывала своим близким подругам, в том числе и одной Зосе, об ужасном положении мамы, о том, что в институте совсем перестали давать даже ту нищую зарплату какая полагается, директор прокручивает их деньги в банке, это было модное слово, «прокручивать», то есть класть сумму в банки под бешеные проценты на короткий срок. Руководство это практиковало, и все увеличивался срок прокрутки денег.
Подруга Зося, испуганная, предложила Зайцу жить у нее.
Пожилая Зося похоронила мать, дядю и тетку, это была вереница гробов, повымерло все предыдущее поколение, ее квартира опустела.
Заяц переселилась к Зосе, но отчим выудил у нее телефон нового местопребывания, и они с матерью звони ли ночами, мать плакала, деньги капали, Зося не спала: террор. Отчим требовал денежной помощи, ссылаясь на смерти вокруг.
Заяц очень быстро начала буквально сходить с ума и решилась на отъезд в Америку, с помощью прежних уехавших друзей разослала свои данные по университетам, и к тому времени, когда подошла ее очередь у американского посольства, она уже получила адреса и быстро уехала, нашла работу и начала помаленьку пересылать деньги в Урхану через Зосю и каких-то знакомых, которые ехали в Москву.
Урханские мать и отчим, однако, тоже со своей стороны действовали и проторили телефонную дорожку к Зосе, звонили ей ночами и передавали в Америку для дочери, что кругом взрывы, голод и трупы.
Зося с первого же звонка предложила страдальцам приехать к ней и тут оформлять документы на отъезд.
Они приехали.
Надо сказать, что добрая Зося была к тому времени давно уже на пенсии, жила на маленькие деньги и серьезно болела. Но беды Зайцевой семьи (и еще нескольких семей) ее глубоко потрясали, она вечно всех кормила, ездила навещала, возила продукты и так далее, как настоящий добрый самаритянин.
У нее жили подруги с семьями перед отъездом в эмиграцию, у нее вечно паслись и московские друзья, был открытый хлебосольный дом, хотя часто кроме именно хлеба и соли бывали только гречневая каша и любовно почищенная картошечка с селедкой.
И вот они нагрянули, мать Зайца с отчимом, отчаявшиеся, грозные обвинители, измученные в долгих странствиях, потерявшие всё, как жертвы землетрясения.
Действительно, все было так, как Заяц сдержанно описывала – болтливый глупый отчим и скорбная мать, оба маленькие и толстенькие, оба моложе Зоси.
Вещей с ними прибыло немереное количество, контейнер.
Нераспакованные ящики, тюки и картонные чемоданы заполонили квартиру, эти нищие потроха, узлы, в которых проглядывали сковородки и миски: то, что бездомные городские собиратели ночами роют по помойкам.
Отчим орал на свою жену, это первое.
Второе, он тут же выжал из Зоси телефон Зайца и стал ночами звонить в Америку за счет хозяйки квартиры, страстно и изобретательно обвиняя свою приемную дочь.
Второе, он тут же выжал из Зоси телефон Зайца и стал ночами звонить в Америку за счет хозяйки квартиры, страстно и изобретательно обвиняя свою приемную дочь.
Третье, семья страдальцев ела три раза в день и ложилась отдыхать днем, даже не моя за собой посуду – но это добрая Зося установила такой санаторный режим для несчастных беженцев.
Она всей душой приняла и поняла их, ее долго умиравший дядя был именно такой, привередливый, язвительный, нищий.
Мать-то Зайца оказалась крупным специалистом по фольклору, ее знали в научных кругах Москвы, она собирала тот материал, какой никто не мог бы собрать, она знала языки местного населения.
В чемоданах, обвязанных веревками, она везла бесценные архивы, а муж ее ругался, бумаги вывозим, кому это нужно, всё выкину на сметник, кричал он в истерике, у нас в самолете будет перевес, платить нечем!
Жена привычно возражала ему, но, поскольку это был не научный симпозиум, то ее возражения были также на бытовом кухонном уровне, типа «а что ты будешь там жрать» и «сидишь на моей шее».
Возможно, они любили и жалели друг друга, но вечная рознь мужа и жены, кто в семье первый, разъедала этот союз.
Он был простой техник в зубоврачебном отделении больницы, а она защитила докторскую диссертацию, так что наблюдалась описанная шведским классиком Стриндбергом так называемая «пляска смерти», борьба супругов, не то что бы смертельная схватка, но окопная война до гробовой доски.
Объединила их на данный момент общая претензия к дочери, к несчастному Зайцу, почему она их бросила в такое страшное время. Бросила, предала, оставила на гибель родную мать!
Зося пугалась этих криков, готовила, таскалась по магазинам, мыла посуду, стирала белье беженцев и слушала, слушала, вынужденно слушала день и ночь.
Заяц больше уже не звонила, боялась, зато родители ее что ни ночь маниакально появлялись у телефона, просили Зосю набрать им номер, и, как страстные влюбленные, накидывались на дочь с плачем.
Очень быстро, однако, там, за океаном, у Зайца стал отвечать ее механический голос, причем по-американски, одной и той же фразой с длинным писком в конце.
– Але? – вопил отчим ночами и передавал трубку жене. Дело происходило в коридоре.
– Алло? – расстроенно вопрошала мать. Никто не ответствовал.
Заяц, видимо, поняла, в какую финансовую яму повергли родители ее подругу, и обзавелась автоответчиком.
Насчет этого механизма Зосю просветили друзья, побывавшие за границей, и она объяснила оробевшим поселенцам, что надо «наговаривать» после сигнала.
Они и стали «наговаривать» с прежней страстью все те же свои жалобы: сидим на шее у Зоси, она заболела, денег нет, очередь в посольстве не двигается, эти звонки стоят больших денег, Зося на грани больницы (что было святой правдой), она сбилась с ног, кормит нас, ничего не дает нам делать, даже подмести, сделай что-то.
Родители Зайца всегда оперировали четкими, ясными фактами, не врали, не преувеличивали и терзали дочь своей правдой как железными крючьями.
Итак, эти люди ночь за ночью посылали Зайцу сигналы бедствия, данный обвинительный процесс шел почти два месяца, почти до самого отъезда беженцев в Америку, и дал тот результат, что Заяц откликнулась, сама позвонила Зосе и сказала, что приедет встречать своих родителей в Нью-Йорк, хотя живет на расстоянии 800 километров оттуда.
Уже сквозила в ее голосе сомнительная нотка обвинения, самооправдания и предъявления счета этим надоедливым пришельцам – чего раньше не было.
Ну что же, теперь это были американские правила, порядки и обычаи, рассчитывай на себя!
Видимо, так, решила расстроенная Зося.
Эти 800 километров туда и столько же обратно – это, оказывалось, есть очень большая жертва, которую Заяц согласна была принести родителям в долларах.
Кроме того, Заяц пожаловалась, что в ее лаборатории одни вьетнамцы, которые даже здороваются с трудом, а уж слова сказать лишнего не раскошелятся, работают как конкуренты, ни секунды не теряют. Не обедают даже. Не с кем поговорить в радиусе 1000 километров, сказала Заяц.
– Ну вот приедут твои, – сказала своим радостным голоском Зося.
– Вот именно, – ответила, помолчав Заяц, – они там тебя съели, я чувствую. Голос у тебя совсем слабый. Уж я твою природу знаю. Будешь помирать, но готовить на всех.
– Я то что, – беззаботно откликнулась Зося, – им тяжелее.
Наконец беженцы уехали. Затем (тоже ночами), из Америки пошли звонки, посыпались жалобы на бездушную тварь дочь.
Поселились вместе, ужас, кричали беженцы, она до ночи на работе. Приходит орет на нас, – вопили они.
Заяц тоже звонила и буквально рыдала, что сидят на шее, в магазин даже съездить не могут, в магазин надо ехать на машине и всё на мне. И едят поедом.
Кончилось это тем, чем обычно не кончается.
Как правило, все как-то утрясается, семейная пляска смерти плавно идет сама собой, срастаются судьбы, и родители с детьми не могут ни вместе жить, ни расстаться, и супруги тоже, шестеренки цепляются, куклы совершают вращательные движения, повертываются вокруг своей оси, вздергивают головы, бросают ручки ножки в стороны, жизнь движется, пляски продолжаются до самой смерти – и как пустеет дом без деспота!
Как тоскуют по умершим, лишившись их! Как тяжко без отъехавших детей!
Как вспоминают старушек, теток, дедушек!
Тут оказался не тот коленкор, тут произошло то, что хуже смерти. Заяц сошла с ума как-то вдруг, ее поместили в клинику, она потеряла работу.
И телефон на этом умолк, никто не отзывается, автоответчик говорит нежно, глуховатым голоском бедного Зайца, на американском наречии, тишь и глушь.
Где-то вкалывают ставшие знакомыми вьетнамцы, где-то зубоврачебный обвинитель сыплет страшными фактами, выхваченными из той груды, которую ежедневно наваливает жизнь, где-то тихо бродит помешанная Офелия, нежный Заяц, а ее мать профессор, наверно, не способна до сих пор разобрать свои сокровища, картонные чемоданы с никому не интересными еврейскими песнями в их среднеазиатском варианте.
Правда, иногда доходит письмо через приезжанцев: американского языка мы так и не выучили, в магазин таскаемся пешком за три километра, несем вдвоем сумки (веселая картина, двое осиротевших стариков тащатся по пеклу, он ругается, она плачет).
А где-то лежит волшебный край, лунная Урхана, дворцы, пески, кладбища, бассейны и мечети, базар, груды дынь, газовые трубы по всем домам, бирюза, золото, виноград, родной язык, могилы предков, пустыня, еврейские песни на местном языке.
И надо всем этим поникла добрая Зося, а тут ее кошка, родное дитя, произвела на свет дивного пушистого, робкого котенка, девочку, и Зося назвала ее Заяц.
Новый Заяц редкого цвета, она коричневая. Это маленькая красавица, каких свет не видывал, глазки таращит, носик пуговкой, тихая, крошечная, лохматая.
Всех бы обняла и защитила Зося, всех, но она бессильна перед чужим племенем, как бессильна и перед пляской смерти.
Пляской смерти огромной страны.
Из цикла «Где я была»
Нагайна
Дело происходило, как оно происходит всегда, вышли вместе из духоты зала, отыграла музыка, кончен бал.
Девушка явилась на этот бал как-то по-своему, она была здесь явно посторонняя и не объяснила факт своего появления ничем. Да ее никто и не спрашивал. Тот, с кем она вышла наружу, совершенно точно не собирался ни о чем спрашивать: девушка увязалась за ним, буквально привязалась. До того она прыгала в толпе как все, то есть изгибаясь, при этом ломала якобы руки, свешивала волосы как плакучая ива, все как у всех, только лицо было какое-то сияющее. Он обратил внимание на это сверкающее лицо в толпе остальных девушек, которые вели себя более-менее одинаково, как пьяные весталки на древней оргии, на какой-нибудь вакханалии, где под покровом тьмы единственной одеждой остается венок.
Правила на таких праздниках всегда одни и те же во все времена, серые самцы и яркие самочки, и эта особенная девушка тоже не была исключением, она приоделась в некое подобие переливающейся змеиной шкурки.
Но лица у всех оставались искаженными той или иной степенью страсти, а у этой сияло непосредственной радостью. Такое было впечатление, что остальные были равнодушными хозяйками на празднике, а эта пробралась с большими трудами, ей удалось, и она была счастлива.
Тот, кто вышел впереди нее, был спокоен, угрюм. Он и на этот осенний бал явился непонятно зачем, его тоска не требовала ни музыки, ни плясок. Он презрительно стоял у стены, пил. Не шевелился. Он тут был как бы мерило власти. Осуществлял эталон скучающего хозяина.
Девушка в змеиной шкурке остановилась рядом с ним, плечом к плечу, и тоже замерла, как будто обретя покой. И так и осталась стоять.
Хозяин своей судьбы на нее даже не поглядел. Она тоже на него не взглянула, только тихо сияла.
Зачем она ему была нужна, вот вопрос. Эта радость, бессмысленный свет, покорность, готовность.