Запределье. Осколок империи - Ерпылев Андрей Юрьевич 6 стр.


Дверь приоткрылась, и, чуть пригнувшись, в тесную «каюту» полковника (поселок состоял всего из пяти длинных полубараков-полуземлянок, и мириться с теснотой приходилось всем) вошел высокий бородатый мужчина лет тридцати в длинном черном одеянии. Поискав взглядом, он перекрестился на крошечный дорожный образок, который Владимир Леонидович всюду возил с собой еще с первой своей войны, и замер, сложив руки на объемистом животе, ласково глядя на вопросительно поднявшего бровь полковника.

— Вы ко мне, батюшка? — поинтересовался Еланцев, признав в вошедшем священника.

«Ого! Вот и решение проблем! Господь услышал мои мольбы…»

— К тебе, сын мой, — пророкотал густым дьяконским басом священник, годящийся полковнику если не в сыновья, то в племянники, но никак не в отцы. — Разрешите представиться — отец Иннокентий. Настоятель храма села Корявое. Бывший.

— Еланцев, Владимир Леонидович. Полковник. Некогда ротмистр лейб-гвардии Кирасирского полка. Тоже бывший.

— Очень приятно, Владимир Леонидович.

— Присаживайтесь, отец Иннокентий. И по какому же вы вопросу ко мне?

Священник присел на краешек табурета для посетителей и степенно огладил бороду, прикрывающую наперсный крест. По всему было видно, что молодой батюшка изо всех сил пытается держать себя в руках, хотя заметно волнуется.

— Приходом к тебе послан, сын мой, — начал он после паузы. — Волею Господа пришлось нам оставить свой храм нечестивым безбожникам…

— Я знаю об этом, — кивнул Еланцев, уже понимая, куда клонит поп.

— А посему пришел я просить соизволения заложить в селе Ново-Корявое часовню.

— Почему же у меня?

— Вы, полковник, единственная законная власть, — развел руками священник. — У кого же еще?

Полковник помолчал.

— А почему же Ново-Корявое, батюшка?

— Миряне так решили, господин полковник.

— А вы как к такому названию относитесь?

— На все воля Божья… Благозвучием сие не особенно отличается, но что делать? Село Корявое стояло много лет перед тем, как меня назначили настоятелем тамошнего храма, — вздохнул отец Иннокентий…

Часть 2 Гаммельнский Крысолов

1

«Господи! Когда же закончится эта бесовская революция?..»

Профессор Синельников, часто останавливаясь и подолгу отдыхая на каждом лестничном пролете, поднимался к себе домой. Парадное, превращенное «освобожденным пролетариатом» в некую помесь дровяного склада и отхожего места, отнюдь не радовало глаз. Да ладно бы хоть так! Нет, мало им удовлетворения материальных и физических потребностей — они берутся удовлетворить и, так сказать, духовные. И, как и во всем, — строить заново, так строить — начинают с «наскальных росписей». Однако кроманьонцы в отличие от своих далеких потомков хотя бы не умели писать.

Опершись на палку, Аристарх Феоктистович прочел свежий образчик такого «искусства», украсивший некогда сияющую венецианской штукатуркой «под мрамор», стену. «Буржуёв к стенки!» О, темпора, о морес![6]

Мог бы подумать хотя бы восемь лет назад блестящий профессор Московского университета, что когда-нибудь дверь перед ним будет распахивать не вышколенная прислуга, а ему самому придется, напрягая близорукие глаза, пытаться попасть ключом в неудобную замочную скважину.

«Черт знает что… Черт знает что…»

Аристарх Феоктистович прошаркал растоптанными войлочными ботами по коридору, косо поглядывая на двери бывших ЕГО комнат, в которых ныне обретались вчерашние мастеровые и крестьяне, в последние годы заполонившие Первопрестольную. Особенно невыносимы были крикливые и непоседливые выходцы из бывших Западных губерний, охотно воспользовавшиеся ликвидацией пресловутой «черты оседлости». Профессор Синельников никогда антисемитом не был, и много этим фактом гордился в былые годы, но… Всему должен быть разумный предел.

А все проклятое «уплотнение»! Из восьми комнат некогда безраздельно своей квартиры в Варсонофьевском переулке старик владел сейчас всего двумя. И за это еще нужно сказать «спасибо» новой власти — некоторых коллег по университету лишили и этого.

«Господи! И кто это только придумал, что в свой собственный кабинет я могу попасть, только отомкнув дверь ключом…»

— Не зажигайте, пожалуйста, свет, — раздался негромкий голос откудато от книжного шкафа, и Аристарх Феоктистович выронил из разом ослабевших рук коробок со спичками, не преминувшими рассыпаться по полу.

«Неужели вор… — морщась от неожиданной боли за грудиной, профессор разом вспомнил все слухи о московских бандах, промышлявших в таких вот, как его, некогда богатых квартирах. — Этого еще мне не хватало…»

В полумраке затеплился фонарик, освещающий все, кроме того, кто держал его в руке.

— Извините, Аристарх Феоктистович, — извиняющимся тоном произнес «гость». — Я вас, наверное, напугал.

— Что уж там… — проворчал старик, чувствуя громадное облегчение: подобной вежливости от вора ожидать было глупо. Да и что по зрелом размышлении взять у старого ученого? Нечего. Разве могут кого-нибудь в такое жуткое время заинтересовать ящики, наполненные окаменелостями, да ряды мало кому понятных трудов, прячущихся за стеклами единственного, сохранившегося от большой библиотеки шкафа? Разве что на растопку для печек-«буржуек» или на бумагу для самокруток.

Сколько раз за последние годы профессор Синельников жалел, что не поддался на уговоры коллег перебраться в иные, более спокойные и цивилизованные места. В Сорбонну, например, или в Кембридж. Да тот же Гейдельберг, в котором провел студенческие годы, во многом родной и близкий город. А то и пересечь океан, где в Северо-Американских Соединенных Штатах, совершенно не затронутых Мировой войной, бурно расцветает теперь академическая наука. Нет, уперся, старый дурень, со своим патриотизмом… Кому нужен твой патриотизм в стране, в одночасье ставшей чужой? В стране, народ которой, о счастье которого так пеклась в свое время русская интеллигенция, и он в том числе, считает теперь всех, у кого нет мозолей на руках, своим классовым врагом? И рад бы сейчас уехать, да только никто давно не зовет, связи в Европе потеряны, письма не доходят… Ехать на пустое место? Увольте, господа, — он давно уже перерос неприхотливый студенческий возраст. Да и здоровье не то… Нет, кости старого профессора будут лежать в родной земле, подобно костям горячо любимых им мамонтов, индрикотериев и риноцериев…

— Чем обязан? — суховато обронил Синельников, усаживаясь в свое кресло — ночной «гость» проявил такт и не занял хозяйское место, а всего лишь примостился на крохотном пуфике, на который при чтении на ночь профессор клал ноющие от подагры ноги. — Мы с вами знакомы? Или вы по поручению кого-нибудь из моих прошлых знакомцев?

— Увы, ни то, ни другое, — развел руками смутно виднеющийся в полумраке пришелец. — Я знаком с вами, так сказать, заочно.

— Читали мои труды?

— О, что вы! Сия премудрость не для моих мозгов!

— Тогда я не понимаю, что привело вас в мою скромную обитель. Да еще в столь поздний час.

Незнакомец явно не собирался ни грабить, ни убивать хозяина, поэтому первый испуг уже прошел, и интеллигент-пария уже уступил место вальяжному ученому мужу, хорошо знающему себе цену.

— Я пришел, чтобы предложить вам, профессор, — просто и открыто заявил мужчина, лица которого Аристарх Феоктистович по-прежнему не видел, — возможность спокойно заниматься своим делом, не отвлекаясь ни на какие бытовые проблемы.

— То есть уехать за границу? — понимающе кивнул ученый, не выражая ничем своего ликования: «Вот! Стоило только подумать!..»

— Нет, — тут же последовал ответ.

— Неужели где-то в многострадальной России имеется уголок, где проявляют интерес к окаменелым останкам давным-давно вымерших животных, которых ни подоить, ни зарезать на мясо нельзя? Даже сапоги из их шкуры не сшить, за неимением таковой. Не сохранилась-с!

— Есть, профессор. Но довольно далеко отсюда.

— Тогда сразу вынужден отказаться, молодой человек. Уже и годы не те, и вообще… Что я там найду такого, чего нет здесь? Те же, пардон, спартанские условия жизни, та же продуктовая карточка, то же презрение гегемона… Да еще переезд — катастрофичный сам по себе в нынешних условиях. Нет, мой друг, я вынужден отказаться сразу.

— Я это предвидел.

— Уж не потащите ли вы меня силой? — скрестил руки на груди профессор. — Напрасный труд, знаете ли…

— Нет, — кротко ответил незнакомец. — Но у меня есть нечто такое, что несомненно вас заинтересует. Вот, держите…

На стол перед Синельниковым, глухо стукнув о дерево, легла небольшая вещица.

— Можете зажечь свечу, профессор. Лупа в левом верхнем ящике стола.

— Я это предвидел.

— Уж не потащите ли вы меня силой? — скрестил руки на груди профессор. — Напрасный труд, знаете ли…

— Нет, — кротко ответил незнакомец. — Но у меня есть нечто такое, что несомненно вас заинтересует. Вот, держите…

На стол перед Синельниковым, глухо стукнув о дерево, легла небольшая вещица.

— Можете зажечь свечу, профессор. Лупа в левом верхнем ящике стола.

— Все-то вы уже знаете… — недовольно проворчал старик, после нескольких неудачных попыток затеплив свечу.

После пяти минут напряженного изучения неведомой кости Аристарх Феоктистович поднял на собеседника, умудрившегося снова остаться в тени, ошеломленный взгляд.

— Где вы это взяли, молодой человек? Я пока не знаю точно, что это за животное — можно лишь приблизительно назвать семейство и род, но могу с уверенностью утверждать, что это — неизвестный науке вымерший вид! Вы совершили мировое открытие! Дайте, я пожму вашу руку, коллега!

— Не стоит, — уклонился от рукопожатия ночной «гость». — Значит, я все-таки смог вас заинтересовать?

— Конечно!.. Но… Но ведь кость не окаменевшая. Я бы даже мог с уверенностью утверждать, что это — живая кость. Животное еще совсем недавно было живо. Как такое может быть? Существа этого рода не дожили до современности сотни тысяч лет, а ближайшие их потомки за прошедшие тысячелетия разительно изменились. Вы что-то не договариваете!

— Я не уполномочен здесь и сейчас говорить всё. Но могу заверить вас, что если вы согласитесь на мое предложение, то загадок, подобных той, что вы держите в руках, вас ждет немало. Итак, вы согласны?

— Какой может быть разговор?!.

* * *

Мужчина, сидящий перед Капитолиной Ледогоровой, особенной симпатии у нее не вызывал, но предъявленные им документы обязывали ее, скромную работницу Ростовского детского дома, не только выслушивать его речи, но и выполнять все его распоряжения. Так прямо и значилось в отпечатанном на машинке листке, скрепленном лиловыми печатями и подписями, от которых бросало в дрожь.

А конкретно там говорилось, что председатель Главполитпросвета[7] при Наркомпросе товарищ Крупская и председатель Деткомиссии при ВЦИК товарищ Дзержинский уполномочивают означенного «товарища Мартинса» производить из детских домов и трудовых коммун по всей территории РСФСР «выемку» детей бывших дворян, представителей духовенства, белых офицеров, чиновников царского, временного и прочих контрреволюционных правительств и прочих «врагов трудового народа» с целью водворения их в специализированные интернаты. При этом всем работникам детских учреждений предписывалось оказывать «подателю сего» всяческое содействие.

«Подумать только… — думала молодая женщина, изучая ничем не примечательное лицо визитера и не зная, на чем вообще на этом будто бы смазанном, как на плохой фотографической карточке, лице можно остановить взгляд. — До чего мы дошли: уже делим на настоящих и „бывших“ не только взрослых, но даже ни в чем не повинных детей…»

Капитолине, да что там Капитолине — просто Капе, шел всего лишь двадцатый год, и ей было странно слышать обращение по имени-отчеству от мужчины, старше ее вдвое. Привычное «товарищ Ледогорова» — еще туда-сюда, но «Капитолина Никитична»… Так и хотелось оглянуться и посмотреть — может быть, загадочная Капитолина Никитична, которую девушка представляла себе дородной дамой с лорнетом, будто сошедшей с иллюстраций в дореволюционной «Ниве», стоит у нее за спиной и важно кивает в такт обволакивающим речам странного уполномоченного.

Как назло, заведующий детским домом товарищ Порывайко, добрейшей души человек, не чаявший души в своих маленьких подопечных, несколько дней назад был вызван в Москву по каким-то неотложным делам, а его заместительница укатила по телеграмме о серьезной болезни ближайшей родственницы куда-то под Харьков. Так что единственным «начальством» в старой барской усадьбе, теперь заполненной двумя сотнями бывших беспризорных, оставались лишь она и наполовину глухой после контузии, полученной еще на германском фронте, сторож Митрич, по совместительству выполнявший при «красном приюте» функции истопника, дворника, конюха и извозчика.

Если бы Капа действительно была «плотью от плоти, кровью от крови трудового народа», как выспренно писал в своих пламенных, но, увы, слабо рифмованных и ужасно безграмотных виршах безнадежно влюбленный в нее Костя Ломовой, заведующий клубом рабочей молодежи, расположенным неподалеку… Нет, она хорошо помнила свое «буржуйское» происхождение, которое с грехом пополам удавалось скрывать вот уже шесть лет. Поэтому и было ей до слез жалко тех семнадцать ребятишек, которых неумолимая бумага вырывала из привычной среды и уносила в неведомый «специализированный интернат», мнящийся девушке чем-то вроде каторжной тюрьмы или английского «работного дома», как она ее себе в силу молодости и слабого житейского опыта представляла. В основном по прочитанным когда-то тоненьким, истертым множеством рук до дыр книжкам о похождениях Соньки Золотой Ручки и «Оливеру Твисту» Диккенса.

Каково же там будет им, мальчикам и девочкам, старшему из которых едва исполнилось четырнадцать, а младшей — Лялечке Опанасенко, дочери расстрелянного чекистами гласного Екатеринодарской городской Думы, — всего шестой годик? Им было несладко и здесь, где дети «пролетариев» всячески шпыняли «недорезанных буржуев», повторяя, пусть неосознанно, взрослых, но что будет там?..

— Нет, — решительно отложила она в сторону «мандат» и почувствовала, как сердце проваливается куда-то в желудок. — Я не могу отпустить с вами этих детей. Большинство из них еще слишком мало и…

— А вам и не придется никого никуда отпускать, — улыбнулся «товарищ Мартинс» (бог знает, кто по национальности — прибалтиец, еврей, немец или кто-нибудь еще из многочисленных «интернационалистов», заполонивших за последние годы многострадальную Россию), в очередной раз преображаясь, будто вместо лица у него была гуттаперчевая маска, легко меняющая свои очертания. — Вот бумага, обязывающая вас сопровождать ваших подопечных до места их будущего жительства. И далее.

— Как это «далее»? — обмерла девушка, даже не пытаясь сложить воедино буквы, внезапно пустившиеся в стремительный пляс, расплывающиеся, наезжающие одна на другую, прикидывающиеся своими товарками.

— Да не волнуйтесь вы, — «товарищ Мартинс», будто фокусник, извлек откуда-то чистый, даже накрахмаленный платок и подал Капе, едва сдерживающей слезы. — Просто, думаю, что вам с ними там будет самое место. Вы ведь, Капитолина Никитична, сама из «бывших», а? Дочка купца первой гильдии Никиты Егоровича Ледогорова — я не ошибаюсь?

Слезы так стремительно хлынули из глаз девушки, что ненавистная «гуттаперчевая» физиономия тут же расплылась во что-то невнятное, даже отдаленно не напоминающее обычное человеческое лицо…

* * *

— Графиня, ты, как всегда, была на высоте!

Откинувшись на подушки пролеточного сиденья, Виктор Кобылкин, известный в воровском мире бывшей Северной Пальмиры по кличке Барин, лениво наблюдал, как «шестерки» выносят из только что ограбленной квартиры тюки с добром. Сыгравшая, как обычно, главную роль Вика Манская сидела рядом с ним, отвернувшись и пряча лицо под свисающей со шляпки вуалью. Ее трясла непрекращающаяся дрожь.

— Перестать, Графиня, — покровительственно погладил ее по неестественно прямой спине главарь налетчиков. — Ну, перестарались мальчики. Что с того? Парой буржуев больше, парой меньше — какая разница?

— Это ведь кровососы, Графиня, — встрял сидящий на облучке Вася Крапленый, правая рука главаря. — Народ обирают. А мы их. Прямо как этот… ну… О! Робин Гад!

— Гуд, — процедила молодая женщина сквозь зубы.

— Чё?

— Робин Гуд. Когда ты наконец запомнишь, мясник?!

— А чё? Я думал, это у него кликуха такая — Гад. Я знавал одного делового с Одессы, так у него вообще погоняло было — Му…

— Заткнись! — лениво пнул подельника ногой в лаковом штиблете Барин. — Иди лучше посмотри, чтобы ребятишки себе чего не притырили. Грузите — и на хазу. Там разберемся, что к чему. Графиня, — обратился он к спутнице. — Давай поедем отдельно от этой братии. Вижу, что тебе их общество неприятно.

— Да, Барин, — кивнула Вика, благодарно взглянув на бандита. — Давай уедем отсюда.

— Чухонец! — махнул рукой отирающемуся рядом бандиту Барин. — Вези нас отсюда… Куда прикажешь, Графиня? В кабак? К Лямчику?

Вике сейчас было все равно. Хотелось только забыться, отвлечься, провалиться в небытие, чтобы не стояли перед глазами содрогающиеся в агонии тела пожилой супружеской четы, плавающие в крови, хлещущей из раскроенных черепов. И водка вряд ли смогла бы смыть эту намертво впечатавшуюся в сетчатку картину. Только марафет…[8]

Назад Дальше